венное само по себе. Этот акт перенесения – похищения – божественного авторитета и был источником гибели Сократа. Параллели между судьбой Сократа и Христа очевидны. Жертва Сократа есть, как это и говорили христианские апологеты, предвестие жертвы Христа. Ибо жертва Сократа еще оставалась в пределах мифа, в то время как жертва Христа означала выход из мифа.
Европейская философия представляет собой зрелище метафорических соответствий, устанавливающих авторитет говорящего. Разумеется, аналогия и метафора не являются доказательством в строгом смысле слова. Именно поэтому философия плюралистична. Аналогия достаточна для оправдания авторитета, но недостаточна для утверждения его в качестве единственного авторитета, мыслящего «беспредпосылочно». Такое мышление является лишь иллюзией, возникающей вследствие того, что каждая последующая философская система имеет возможность трактовать предыдущую как внутримирское образование, забывая о том, что ее собственный авторитет строится по аналогии с авторитетом этой предыдущей системы и что, следовательно, сама структура самоописания философских систем и методов воспроизводит всю совокупность метафорических связей между ними.
Сама же причина перенесения авторитета с одного типа речи на другой, с одного говорящего на другого диктуется стремлением к искренности как подлинному основанию всякой речи, состоящему в построении такой метафизической и внутримирской ситуации говорящего, которая дает ему возможность судить о сущем в целом как о совокупности всех наличных «мнений». Любое сущее обладает, тем самым, некоторым «субъективным» измерением, данным, однако, вполне объективно, а именно: всякому сущему соответствует некоторое описание, в котором это сущее всегда есть. И только при наличии такого описания и по аналогии с ним может возникнуть новое описание, соответственно которому это сущее может быть, а может и не быть, что требует построения единой метафоры к этим двум состояниям сущего: бытию и небытию. Таким образом то, что говорится здесь о философии как о совокупности философских систем, говорится и о сущем в целом, и о всяком отдельном сущем. В этом лежит смысл того, что мы называем миром техники, в котором Хайдеггер вполне справедливо видел внутреннее родство с миром европейской метафизики. Оба этих мира имеют единое основание, лежащее в христианстве. Ибо именно христианство, опираясь на иудейскую традицию, вывело человека из-под власти мифа. Открытость иудео-христианской традиции в слове означает, что всякий человек вне какой-либо своей принадлежности к чему-либо, используя только средства продуктивных метафоры и аналогии – средства указания на них, может наглядным для себя и для других образом выстроить позицию для авторитетной речи.
В новоевропейской философии было установлено различие между разумом и рассудком: разум обосновывает, а рассудок судит. Но сам разум, авторитет разума остался необоснованным. Вследствие этого возникла иллюзия иррационализма, иллюзия возможности иррациональной философии. Но разум есть рацио, то есть основание, объяснение, мотивировка. И различные мотивировки и объяснения вовсе не противоречат друг другу. Разум не является антитетичным, внутренне противоречивым. Разум был бы таким, если бы он строился по аналогии с рассудком, то есть обладал бы собственным языком. Но разуму не присущ язык, и поэтому формально отрицающие друг друга суждения не приводят в сфере разума к взаимному действительному отрицанию, к противоречию, которое следовало бы как-то – логически или диалектически – разрешить. Утверждения, кажущиеся взаимоотрицающими, являются на деле элементами описания разных метафизических и внутримирских ситуаций говорящего, элементами словесных построений, выстраивающих систему метафизических связей. Разум не является чем-то однородным, а представляет собой совокупность многих взаимосвязанных рацио. Это поле многих рацио и их взаимосвязей открыто для изучения. Дисциплина, изучающая их, может быть названа рациологией. Рациология здесь мыслится именно как философская дисциплина, то есть как дисциплина, ориентированная на поиски истинного основания и на ответ на вопрос: «Что есть рациопорождающая метафора и как она строится?» – в отличие от гуманитарных наук, изучающих совокупность рацио вне их отношения к истине. Но задача самого рациологического анализа выходит, разумеется, за рамки этой работы.
О сократичности историка
Игорь Суицидов
I
Любой из смертных рано или поздно в своей жизни испытывает удивление перед тем, сколь разнообразны верования и взгляды людей различных эпох и стран. Чем вызвано это разнообразие? И насколько его можно принимать всерьез?
Просвещение склонно было полагать, что здравый смысл и здравый взгляд на вещи присутствовали повсеместно и во все времена. Мифологические же, религиозные и прочие экзотические доктрины создавались хитрецами для обмана простого народа и господства над ним.
Романтизм, напротив, принимал каждый исторически зафиксированный взгляд на мир как истинный в том смысле, что он доверял искренности тех, кто этот взгляд разделял и проповедовал.
Эти две позиции исчерпывают, по существу, все, что может сказать по данному вопросу европейская традиция. Они кажутся противоположными и несовместимыми, но на деле исходят из одних и тех же предпосылок.
Каков ответ Просвещения на вопрос о том, почему люди все же доверяли нелепостям? Ответ: дикость и необразованность в сочетании с поспешностью в выводах. Если бы люди осознали свою дикость и постарались расширить свои знания, вместо того чтобы удовлетворяться вздорными объяснениями, они бы много выиграли от этого. Итак, людям следует сознавать свою собственную историческую ограниченность и быть терпимыми и скептичными.
Романтизм учил «вчуствованию», то есть умению переселяться душой в иные культуры. Но для того, чтобы осознать иную культуру как иную, следует установить фон, на котором происходит различение. Этим фоном может быть, однако, только все тот же здравый смысл. Только если мир и природа описаны и поняты позитивно и устойчиво, различные культурные установки в отношении них могут быть эффективно поняты и описаны. В противном случае речь шла бы не о различении культур, а о различии миров, и человеческое «я» не нашло бы ориентиров для «вчуствования».
Просвещение и романтизм опираются тем самым на общую модель истории и мира. Мир для них описывается здравым смыслом и представляется единым на все времена. Каждая эпоха, однако, представляется им ограниченной по своему знанию о мире и по опыту. Вследствие чего и возникает различие культур. Но если взгляды Просвещения и романтизма на мир и историю идентичны – а они воистину идентичны, – то в чем же различие между ними? Это различие, ранее бросавшееся в глаза, теперь кажется утраченным.
II
Для того чтобы вновь обрести различие, следует еще более углубить сходство. И Просвещение, и романтизм приписывали здравый смысл народу, обществу, простым людям. Именно народ оказывался в сочинениях просветителей обманут хитрыми и лживыми пророками, обуреваемыми жаждой власти, в то время как сам этот народ пребывал вполне здравомыслящим. Так и у романтиков народ выступал носителем здравого смысла. Но вот отношение к этому здравому смыслу и к его носителю у просветителей и романтиков было весьма различным.
Просветители приписывали здравый смысл всегда только другим народам в другие времена и никогда – своему собственному. Собственный народ они всегда видели погрязшим в предрассудках. Здравомыслящим для них в наибольшей степени был дикарь, то есть житель общества, в наименьшей степени похожего на их собственное. В пределах любой другой культуры просветители были союзниками плебса против элиты, но в своем обществе они выступали именно просветителями плебса, его избавителями от присущих ему суеверий и ложных мнений.
Романтики же, напротив, именно в своем народе видели носителя здравого смысла и ненавидели его именно за это, а не за суеверия. В здравом смысле они видели специфическую форму культурной ограниченности. Романтики поэтому сочувствовали не народам иных стран и эпох, а их элитам. Народы же пленяли их ровно настолько, насколько они были преданы своим элитам и единомыслены с ними. Более всего романтикам поэтому нравились дикари. В дикарях они видели людей, более всего преданных мистической власти своих вождей и шаманов, то есть более всего сопричастных тайне мировой жизни.
Таким образом, мы установили еще один уровень сходства, на фоне которого можно усмотреть и различие. И просветители, и романтики презирали народ, среди которого жили. И те, и другие симпатизировали человечеству, лишь увиденному в начале его исторического пути. И те, и другие видели в соотнесенности с этим началом суть мудрости и знания. Но если для просветителей наследником этой мудрости был народ, постепенно, исторически утрачивавший это свое достоинство и лишь к их появлению окончательно погрязший в предрассудках, то для романтиков наследниками этого начала были элиты, от которых народ постепенно все более отпадал, становясь носителем чисто житейского мировоззрения. Просветители при этом, будучи в своем самосознании мирными дикарями, на практике выступали в обществе как агрессивная и деспотичная элита, романтики же при всех своих элитарных претензиях всегда были в обществе на отшибе и, как уже говорилось выше, даже в своих теоретических представлениях зависели от того же самого здравого смысла, с которым они боролись и носителей которого презирали.
Кажется, что все предыдущее рассуждение требует диалектического завершения в духе Гегеля. А именно: народ просветился и поднялся до уровня элиты, элита же одумалась и отказалась от нелепых претензий – и противоположности счастливо соединились, вернув все человечество в целом к его началу. Однако образует ли истину синтез двух заблуждений? Этот вопрос заставляет рассмотреть все дело заново.
III
Мечта о соединении элиты и народа, о постижении единомыслия всегда оставалась для европейской интеллигенции лишь мечтой, когда речь шла о своем народе и своем времени, и остается мечтой и сейчас. Но эта мечта почему-то провозглашалась реальностью или, точнее, выступала (и выступает) в виде научной предпосылки, когда речь заходила (и заходит) об иных временах и иных культурах. В этом случае господствует требование рассматривать все проявления интеллектуальной, политической, культурной и так далее жизни определенного народа в определенное время как манифестацию некоего единого «духа» этого народа и этого времени.