Ранние тексты. 1976–1990 — страница 83 из 107

Такой подход к слову предоставляет писателю и мыслителю новую свободу. Он освобождает его речь от требования общеобязательности, от апелляции к здравому смыслу. Автор оказывается как бы вне языка, вне понимания и согласия, вне всяких априорных требований к тому, что он говорит. Его отношение ко всякой речи чисто внешнее, со стороны. И такого же отношения со стороны его речь требует к себе. Согласен или не согласен читатель с «Философией общего дела» Федорова? Вопрос абсурдный. А при этом очень и очень многое можно сказать если не в защиту этой книги, то о ней.

Роман Соловьева с небесной Софией, «апокалиптизм» Николая Бердяева, бывшее, ставшее небывшим, Льва Шестова – все это явления одного порядка. Все это результат вдруг открывшейся свободы. Язык Откровения дал всем этим писателям возможность отнестись к себе и своей речи извне, дал им свободное пространство. Шестов распространяет открывшиеся возможности понимания на всю западную философию, представляя философскую речь лишь извращенным способом самоописания самого философа. Флоренский пытается систематически построить философию культуры извне, с точки зрения эстетически ориентированного наблюдателя. Василий Розанов стремится построить универсальный эротический миф. И все это – прорыв в ту брешь, которую пробил еще Чаадаев в непрерывности и единстве философского сознания. Результат созданного им мифа о России как о ничейной земле.

Выше уже говорилось о том, что единство философского сознания раскололось и в Европе. Решающую роль здесь сыграл Ницше. Но не меньшую – и Маркс, и Фрейд, и другие. И для западной мысли стало очевидно, что универсальное единство человеческого понимания – это иллюзия, заблуждение, философско-теологическая ересь. Общество расколото на классы, на психологические типы, и, наконец, оно просто расколото неизвестным еще образом. Единство человечества – бессмысленная утопия. В атфмосфере, порожденной этим новым опытом, на Западе расцвели различные разновидности наукообразной мифологии: марксизм, фрейдизм и т. д. Мифологии чисто нигилистической, поскольку она оторвалась от позитивной философской веры, так что наука утратила здесь свое рацио, оставшись пустой формой речи. Многие устремились к установлению единства там, где его и быть не может, – путем ли революции, путем ли психологической терапии. То есть все тем же нигилистическим путем.

В этих условиях опыт русской мысли представляет большой интерес. Русская мысль была несколько поспешна. С излишним самомнением она решила, что священные книги можно написать заново и что ее пророчества обладают даром представить вещи такими, каковы они поистине есть. Но в то же время она оказалась очень чувствительна и проницательна в отношении претензий науки занять место дискредитировавшей себя философии и указала на традицию, которая не боится расколотости мира, – на христианскую традицию.

Объяснение как творчество

Борис Гройс


Делом философа, ученого, а в последнее время и художника считается давать объяснения. Относительно всего сущего можно задать вопрос: что это такое? И можно получить ответ на этот вопрос в форме ответа, более или менее удовлетворительного. Но неизбежно тут же возникает следующий – и более общий – вопрос: а в чем, собственно, заключена внутренне удовлетворительная сила любого вообще объяснения? Во всяком случае, разумеется, не в том, что данное объяснение является «правильным» или «истинным», ибо истинным оно признается именно потому, что оно нас внутренне удовлетворяет. Естественным поэтому кажется предположить в нас самих некоторую способность быть причастными к истине помимо всяких слов, благодаря чему для нас и оказывается возможным внутренне соглашаться или не соглашаться с предложенным нам объяснением, сопоставляя его с образом истины, хранящимся в нашей душе.

Это классическое представление, однако, давно отвергнуто и заклеймено в качестве «идеологии». Уже Кант в своей критике указал на возможность того, что наша внутренняя конституция, заставляющая нас принимать те или иные объяснения, может вовсе не обеспечивать нам прямого внесловестного выхода к истине. Кант полагал тем не менее, что сама эта конституция открывается нам благодаря анализу тех объяснений, которые мы склонны принимать как внутренне убедительные, так что если эти объяснения бессильны дать нам какое-либо знание о вещах самих по себе, то по крайней мере они дают верное представление о том, как устроены мы сами. В наше время и эта надежда оценивается как иллюзия. Сейчас склонны полагать, что силы, владеющие человеком и заставляющие его искать объяснений и соглашаться с ними, для самого человека недоступны (заключены в его бессознательном). Эти силы стали предметом изучения гуманитарных наук, которые тем самым заняли абсолютно господствующее положение в современном мире, ибо господство неизбежно приходит к тому, кто в состоянии объяснить, почему возможны, необходимы и истинны объяснения как таковые.

Кажется на первый взгляд удивительным, что за эту задачу вообще взялась какая-то наука: ведь наука изучает «внешнее», «факты», а тут речь идет о самом что ни на есть «внутреннем». Кроме того, вызывает недоумение и характер сил, диктующих, по мнению современных знатоков, человеку его мнения: либидо, классовое чутье, воля к власти и т. д. Причина для такого положения дел заключена в фундаментальной черте современной мысли, имеющей свое происхождение и оправдание во всей истории европейской философии, а именно в идентификации мышления языком.

Действительно, если мышление состоит из «мыслей», а каждая мысль есть лишь про себя произнесенное слово, то это означает, что можно забыть о «внутреннем» и говорить только о языке. Если же, далее, душа не обладает внесловестным доступом ни к миру, ни к себе самой, то, следовательно, и причины, по которым человек требует объяснений и удовлетворяется ими, могут быть с необходимостью только внешне опознаваемыми (то есть лежащими в сфере компетенции науки) и при том низменными. Последнее требует, впрочем, дополнительных разъяснений.

Давно было замечено, что общую формулу всякого объяснения можно представить следующим образом: это есть то. Например: человек есть разумное животное. При этом сразу становится совершенно очевидно, что, во-первых, «это» никогда не может быть вполне «тем» (поскольку в противном случае они и не разделялись бы между собой в языке), а во-вторых, что объясняемое бывает, как правило, значительно понятнее, чем объяснение. Так всем в общем-то понятнее, что такое просто человек, чем что такое «разум» и «животное», которое теперь почему-то уже не животное, а человек. Разумеется, если в нашей душе живет где-то мысль, что «человек – это разумное животное», как это предполагалось ранее, тогда все в порядке. Но если речь идет только о «фактах языка», то приходится предположить две возможности: либо указанное объяснение (дефиниция) есть «факт языка», и тогда оно понятно и приемлемо не более и не менее, чем любой другой языковый факт, в том числе и чем все входящие в него термины. Либо выражение «разумное животное» кем-то искусственно придумано, но тогда оно само по себе безусловно непонятно и его принятие в качестве объяснения не может диктоваться стремлением к ясности и истине, а лишь каким-то посторонними, то есть в данном случае низменными причинами – хотя бы даже и подсознательными.

Итак, либо лишь принадлежность слова к определенному языку рассматривается как синоним его понятности, либо основанием для признания какого-либо объяснения понятным и приемлемым объявляется иррациональная потребность в нем, сама требующая объяснений средствами гуманитарных наук. Отсюда разделение труда, столь характерное для современной мысли. Один цикл дисциплин (лингвистика и производимые от нее) изучает внутреннюю структуру языка вообще, а другой цикл (социология вкупе с психоанализом и т. п.) – связи между налично существующими языками и причины, по которым одни языки имеют успех и распространяются, а другие – терпят неудачу и умирают.

Сказанное означает, что мысль таким образом неизбежно замыкается в кругу определенного языка. Выйти же за пределы определенного языка человеку оказывается возможно только двояко. Либо посредством бессловесного экстаза, выражающегося в смехе, слезах или мистическом опьянении, то есть одновременно с языком покинув и сферу всякой возможной мысли, либо основав новый язык, но лишенный с прежним всякой мыслительной связи. В этом новом языке мысль как бы поселяется заново, что делает его по существу неотличным от ранее покинутого языка, так что возникает возможность изучать языки как типологически несообщающиеся, но схожие между собой тюремные камеры, в каждой из которых сидит один и тот же узник – мысль.

Очевидная трудность состоит, однако, в том, что сами теории, описывающие и объясняющие языки и их взаимосвязи, создают собственные языки описания, существующие наряду и наравне с теми языками, которые они претендуют описывать. Они сами – эти изысканные языки гуманитарных наук – служат лишь временной тюрьмой для обитающей в них мысли. Они не могут поэтому объяснить собственного своего происхождения и вынуждены предположить, что их породила та же сила, из и для описания которой они возникли. Так марксисты полагают, что марксизм порожден «логикой самого революционного процесса», фрейдисты начинают и кончают психоанализом самих себя и т. д. Самая же глубокая философия этого рода – хайдеггерианская – объясняет саму себя как реализацию скрытых возможностей самого языка как такового, которые она сама же впервые и описывает.

Все это вместе взятое естественно порождает «теоретико-познавательный» вопрос: как возможно, оставаясь в пределах языка, – что провозглашается неизбежным, – описать другие языки, а также собственный язык описания? Очевидно, это никак невозможно. Очевидно, что парадокс здесь неустраним. Очевидно также, что экстаз, смех и слезы здесь также едва ли смогут особенно пригодиться. Причем сказанное относится, разумеется, не только к гуманитарным, но и к так называемым естественным наукам в той мере, в которой они претендуют на познавательную серьезность. Ибо если серьезно отнестись к тому, чему учат естественные науки, то придется признать, что они сами возникли из «естества», то есть из движения атомов и т. д. То есть серьезно понятые естественные науки автоматически превращаются в гуманитарные.