Так они и жили в старой, латаной-перелатаной юрте, для починки которой нужна была обыкновенная шерсть. А шерсть эту, кстати, тоннами стригли с колхозных отар…
Подошел Танабай к своей юрте с кишеном в руках. И такой убогой показалась она ему, такое зло взяло его на все – и на себя, и на кишен этот, которым раскровенили ноги иноходцу, что зубами заскрипел. А тут под горячую руку подвернулись еще конюхи, примчавшиеся за Гульсары.
– Забирайте! – крикнул им Танабай. И губы его запрыгали от злости. – А кишен этот передайте председателю и скажите ему: если еще раз посмеет заковать иноходца, я ему этим кишеном голову размозжу. Так и скажите!..
Зря он это сказал. Ох, зря! Никогда не проходила ему даром эта горячность и прямота его…
9
Стоял светлый, солнечный день. Щурилась на солнце весна, курчавилась новой листвой, дымилась на пашне и лезла травой на тропы, прямо под ноги.
Возле конюшни ребятня играла в чижика. Подкинет чижик в воздух этакий шустрый паренек и пульнет его с размаху вдоль дороги. Станет мерить палкой по земле расстояние – раз, два, три… семь… десять… пятнадцать… Придирчивые судьи идут рядом гурьбой, следя, чтобы тот не мухлевал. Двадцать два.
– Было семьдесят восемь, и теперь двадцать два, – считает паренек и, подведя итог, вскрикивает, вне себя от радости: – Сто! Есть сто!
– Ура-а, сто! – подхватывают другие.
Значит, попал в точку. Без перебора и недобора. Теперь проигравший должен «дудеть». Победитель идет к кону и отсюда снова закидывает чижик. Да так, чтобы подальше. Все бегут туда, где он упал, оттуда еще один удар по чижику, и так три раза. Побежденный чуть не плачет – так далеко придется ему дудеть! Но закон игры неумолим. «Что стоишь, давай дуди!» Дудильщик набирает воздуху в легкие и бежит, приговаривая:
Акбай, Кокбай,
Телят в поле не гоняй.
А погонишь – не догонишь,
Будет тебе нагоняй – ду-у-у-у!
Голова уже трещит, а он все дудит. Но нет, до кона не дотянул. Надо возвращаться назад и начинать снова. И снова не дотянул. Победитель ликует. Раз не хватает дыху – вези! Он забирается дудильщику на спину, и тот везет его, как ишак.
– Ну вперед, а ну быстрей! – понукает ногами седок. – Ребята, смотрите, это мой Гульсары. Смотри, как он идет иноходью…
А Гульсары стоял за стеной, в конюшне. Томился. Что-то его и не оседлывали сегодня. Не кормили и не поили с утра. Позабыли. Конюшня давно опустела, разъехались брички, разъехались верховые, только он один в стойле…
Конюхи убирают навоз. Ребята шумят за стеной. В табуны бы сейчас, в степь. Видится ему вольная равнина, как бродят там по раздолью табуны. Летят над ними серые гуси, машут крыльями, кличут за собой…
Дернулся Гульсары, попробовал оборвать привязь. Нет, крепко привязали его на двух цепных растяжках. Может, услышат свои? Вскинул голову к окну под крышей Гульсары и, перетаптываясь по настилу, гулко и протяжно заржал: «Где вы-ы-ы?..»
– Стой, черт! – подскочив, замахнулся на него лопатой конюх. И, обращаясь к кому-то за дверь, крикнул: – Выводить, что ли?
– Выводи! – ответили со двора.
И вот двое конюхов выводят иноходца во двор. Ух, как светло! А воздух какой! Затрепетали тонкие ноздри иноходца, трогая и вбирая в себя пьяный воздух весны. Листьями горьковато пахнет, влажной глиной пахнет. Кровь играет в теле. Побежать бы сейчас. Гульсары припрыгнул слегка.
– Стой! Стой! – осадило его сразу несколько голосов.
Что это сегодня так много людей вокруг него? С засученными рукавами, руки здоровенные, волосатые. Один, в сером халате, выкладывает на белую тряпицу какие-то блестящие металлические предметы. Сверкают они на солнце до боли в глазах. Другие – с веревками. О, и новый хозяин здесь! Стоит важно, расставив толстые короткие ноги в широченных галифе. Брови насуплены, как и у всех. Только рукава не засучены. Одной рукой подбоченился, другой крутит пуговицу на кителе. Вчера от него опять разило все тем же вонючим духом.
– Ну, что стоите, начинайте! Начинать, Джорокул Алданович? – обращается к председателю Ибраим. Тот молча кивает головой.
– Ну, давайте! – суетится Ибраим и торопливо вешает на гвоздь в воротах конюшни свой лисий тебетей. Шапка срывается, падает в навоз. Ибраим брезгливо отряхивает ее и снова вешает. – Вы бы посторонились чуток, Джорокул Алданович, – говорит он между тем, – а то ведь, не ровен час, заденет копытом. Конь – тварь неразумная, всегда жди подвоха.
Передернул кожей Гульсары, почувствовав на шее волосяной аркан. Колючий. Аркан завязали скользящей петлей на груди, перекинули конец наружу, на бок. Чего им надо? Зачем-то заводят аркан к задней ноге, на лодыжку, зачем-то еще опутывают ноги. Гульсары начинает нервничать, хрипит, косит глазами. К чему все это?
– Быстрей! – торопит Ибраим и взвизгивает неожиданным фальцетом: – Вали!
Две пары здоровенных волосатых рук рывком берут на себя аркан. Гульсары падает на землю как подкошенный – гха-а! Солнце кувыркнулось, дрогнула от удара земля. Что это? Почему он лежит на боку? Почему странно вытянулись вверх лица людей, почему деревья поднялись ввысь? Почему так неудобно лежит он на земле? Нет, так не пойдет.
Гульсары мотнул головой, подался всем туловищем. Арканы врезались жгучими путами, сводя ему ноги под живот. Иноходец рванулся, напрягся, отчаянно засучил свободной еще задней ногой. Аркан натянулся, затрещал.
– Наваливай, дави, держи! – заметался Ибраим.
Все кинулись на коня, придавили коленями.
– Голову, голову прижимайте к земле! Вяжи! Тяни! Так. Да побыстрей. Возьми тут еще разок. Тяни, еще раз, еще. Вот так. Теперь зацепи здесь, вяжи узлом! – не переставая визжал Ибраим.
И все туже опутывали арканом ноги иноходца, пока все они не были собраны в один жесткий узел. Застонал, замычал Гульсары, все еще пытаясь высвободиться из этой мертвой хватки аркана, сбрасывая тех, кто наседал на шею и на голову. Но они снова давили его коленями. Судорога пробежала по взмокшему телу иноходца, онемели ноги. И он сдался.
– Фу, наконец-то!
– Ну и силища!
– Теперь не шелохнется, если даже он трактор!
И тут к поваленному иноходцу подскочил он сам, новый хозяин его, присел на корточки в изголовье, обдал вчерашним сивушным духом и заулыбался в откровенной ненависти и торжестве, точно бы лежал перед ним не конь, а человек, враг его лютый.
К нему подсел, утираясь платком, распаренный Ибраим. И, сидя так рядышком, они закурили в ожидании того, что должно еще было последовать.
А за двором играли мальчишки в чижика:
Акбай, Кокбай,
Телят в поле не гоняй,
А погонишь – не догонишь,
Будет тебе нагоняй – ду-у-у-у!
Солнце все так же светило. И видел он в последний раз большую степь, видел, как бродят табуны там по раздолью. Летят над ними серые гуси, машут крыльями, кличут за собой… А морду облепили мухи. Не сгонишь.
– Начнем, Джорокул Алданович? – снова спросил Ибраим.
Тот молча кивнул. Ибраим встал.
Все снова задвигались, навалились коленями и грудями на связанного иноходца. Прижали еще крепче голову его к земле. Чьи-то руки завозились в паху.
Мальчишки поналезли на дувал, как воробьи.
– Смотри, ребята, смотри, что делают.
– Копыта чистят иноходцу.
– Знаешь ты много. Копыта! Вовсе и не копыта.
– Эй, что вам тут надо, а ну прочь отсюда! – замахал на них Ибраим. – Идите играйте. Нечего вам тут.
Ребята скатились с дувала.
Стало тихо.
Гульсары весь сжался от толчков и прикосновения чего-то холодного. А новый хозяин сидел на корточках перед ним, смотрел и чего-то ожидал. И вдруг острая боль взорвала свет в глазах. Ах! Вспыхнуло ярко-красное пламя, и сразу стало темно, черным-черно…
Когда все было кончено, Гульсары лежал еще связанный. Надо было, чтобы унялась кровь.
– Ну вот, Джорокул Алданович, все в порядке, – потирая руки, говорил Ибраим. – Теперь он никуда бегать не будет. Все, набегался. А на Танабая не обращайте внимания. Плюньте. Он всегда был таким. Он брата своего не пожалел – раскулачил, в Сибирь заслал. Кому он, думаете, добра желает…
Довольный Ибраим снял с гвоздя лисий тебетей, встряхнул его, пригладил и надел на потную голову.
А ребятня все гоняла чижа:
Акбай, Кокбай,
Телят в поле не гоняй,
А погонишь – не догонишь,
Будет тебе нагоняй – ду-у-у-у!
– Ага, не добежал, подставляй спину. Чу, Гульсары, вперед! Ура-а, это мой Гульсары!
Стоял светлый, солнечный день…
10
Ночь. Глубокая ночь. Старый человек и старый конь. Горит костер на краю оврага. Пламя падает и встает на ветру…
Леденит иноходцу бок мерзлая, жесткая земля. Затылок сводит чугунной тяжестью, голова устала мотаться то вверх, то вниз, как тогда, когда он прыгал, сдвуноженный кишеном. И как тогда, не может Гульсары разбежаться, не может порвать кандалы. Хочется ему свободно махать ногами, чтобы копыта горели от бега, хочется лететь над землей, чтобы дышать всей грудью, хочется быстрей домчаться до выпаса, чтобы заржать во всю глотку, скликая табун, чтобы бежали кобылы и жеребята вместе с ним по большой полынной степи, но кандалы не пускают. Один, под звон цепей, как беглый каторжник, идет он, прыгает шаг за шагом, шаг за шагом. Пусто, темно, одиноко. Мелькает луна наверху в струях ветра. Она встает перед глазами, когда иноходец, прыгая, вскидывает голову, и падает камнем, когда он роняет голову.
То светло, то темно, то светло, то темно… Глаза устали смотреть.
Гремят цепи, растирают ноги в кровь. Прыжок, еще прыжок, еще. Темно, пусто. Как долго идти в кандалах, как трудно идти в кандалах.
Горит костер на краю оврага. Леденит иноходцу бок мерзлая, жесткая земля…
11
Через две недели предстояло отправиться в новое кочевье, снова в горы. На все лето, на всю осень и всю зиму, до следующей весны. С квартиры на квартиру и то чего стоит переехать! Откуда только набирается барахло? Не потому ли киргизы издавна говорят: если считаешь, что ты беден, – попробуй перекочуй.