Ранний Самойлов. Дневниковые записи и стихи: 1934 – начало 1950-х — страница 3 из 7

Из дневниковых записей

1941, октябрь

39-й год был годом романтики. Люди нашего поколения впервые встретились. Они изумились тому, что мыслят одинаково и вместе с тем разнообразно. Мы были упоены дружбой. Ночи проходили в разговорах. Мы уходили ночью из прокуренной комнаты. У нас были свои тщательные правила и свои песни.

Белеет парус одинокий

В тумане моря голубом,

Что ищет он в стране далекой,

Что кинул он в краю родном.

В 1940 году мы начали действовать. Государство не знало нас. Мы предлагали ему себя. Мы гордо назвали всех наших поколением сорокового года. Это дата нашего вступления в жизнь. Мы начали штурмовать литературу. В этот труднейший и прекраснейший год нашей жизни многие из друзей ушли на войну. Наше поколение впервые узнало ужас боя и прелесть воспоминания о нем. С этой войны не вернулся юноша Миша Молочко. Друзья уже создали легенду о нем. Мы вспомнили его фразу: «Романтика – это та будущая война, в которой победим мы». Мы стали суровы и строги друг к другу. Для нас осталась единственная романтика – победить.

Я небрежно и торопливо набрасываю эти строки. Я еще не умею писать прозой. Мои фразы не приструганы друг к другу. Выражением нашего времени были стихи. Нас тянуло к эпосу, но у нас не было эпопеи. Гражданская война – это наши отцы. Пятилетка – наши старшие братья. Отечественная война сорок первого года – это мы.

Все три эпохи имели свои недостатки. Отцы пришли в социализм, полные идеальных схем. Они пробовали проводить их в жизнь. Появилось множество измов. Конструктивизм, футуризм, имажинизм. После многие поняли, что это нереально, что жизнь исправляет схемы, что правда одна для всех. Они ощупью искали путей к ней. Они придумали ей название: социалистический реализм. Но ни они, ни последующее поколение не умели его осуществить. В результате пострадали мы: наши головы были забиты идеальными рецептами жизни и реющим над ними общим правилом: все относительно. Мы искали того, что Гегель называет конкретной истиной. Война сорок первого года прервала эти поиски. Люди нашего поколения разными путями пришли к одному: все на фронт. Здесь были герои, трусы и обыкновенные люди. Никто не отрекся от войны.

Если мне придется когда-нибудь писать, я напишу о том, как категория долга стала для нас господствующей. Это единственное чувство, которое следует внушать людям с пеленок: долг.

Наши братья уже знали, что это такое. Но они были детьми реконструкции. Они героически трудились. Они создали себе памятник: город Комсомольск. Этот памятник был результатом прекрасной прямоты мыслей. Но он же был свидетельством их односторонности. Они переделывали себя, как переделывают вещи. Они верили в конкретное. Им нравилась «Шапка»[80] Безыменского. И мы, сопливые скептики, тогда не понимали их, как позже они не захотели понять нас. ‹…› А поэты старших братьев учили: коммунизм – это каждая мелочь. Я помню напечатанные в журнале стихи о катетерах. Эти поэты привыкли к мелочам. Они писали о них уже без вдохновения. Позднее мы вычитали или придумали теорию штампа. В ней было оправдание этой мелочности. Штамп показался нам началом возрождения, как песни провансальских трубадуров…

‹…›

Я перелистываю свой дневник, написанный безобразным языком начитанного мальчишки. Там есть спор инстинктов и почти отсутствуют идеи. Это вавилонское смешение различных силлогизмов. Не мудрено, что мы с таким трудом выпутывались из них. ‹…›

Шел тридцать шестой год… ‹…›

Мне было шестнадцать лет, и я знал много. Много для шестнадцати лет. Я писал стихи плохие и бесхитростные. Стихи о старых восстаниях, о Спартаке и Гильоме Кале[81]. Но этот героизм стоял в том же ряду понятий с прописной буквы. Я бессознательно отделял его от собственной жизни. Но на душе было нехорошо. В сознание постепенно проталкивались будни. Многие вопросы требовалось решать реально. Я охладел к стихам. Как мы тогда говорили, это было типичное не то. ‹…›

Я узнал людей, которые вели себя необычно. ‹…›

Они любили блоковские «Пляски смерти». Я вдруг вспомнил об этом с ужасом:

Он изнемог от дня чиновной скуки,

Но лязг костей музыкой заглушен…

Он крепко жмет приятельские руки –

Живым, живым казаться должен он[82].

Я попал к этим людям и поверил им. Они приняли меня охотно. Я был новинкой. Они придумали меня таким, каким я не был, каким я был им удобен. Я охотно откровенничал. Я не знал правды. Я искал ходов к стершимся школьным истинам, я искал романтики. Они мне предложили свою правду и свою романтику. После Павел Коган очень точно написал об этом в своей поэме[83]: «Нас мало». Вот основной принцип: «Мы не похожи на других. Других удовлетворяют формулы, а нас нет. Социализм – это прекрасно, но он далек. А нас мало. Мы должны беречь себя для больших дел». О характере этих дел никто никогда не говорил. Их не было. ‹…› Меня считали цельной личностью, мечтателем. Я не должен был помышлять о деле. Я стал снова писать стихи. Ужасные и фальшивые. О любви, которой не знал, о чувствах, которых не испытывал, о вещах, которые мне были чужды. Я был уверен, что так надо. Я честно зарабатывал право на исключительность. Мой мозг изощрялся парадоксами. Я перечитал кучу книг. Как хорошо, что не с них я начал свое чтение. Французский декаданс, Андре Жид[84], символисты вошли в мой репертуар…

1942

12.08

Почему мне не сорок лет? Мне было бы легче умереть. Я сделал бы хоть часть того, что мог. А так, десяток стихов, стопочка заметок. Почти все это написано еще тогда, когда основные мысли были еще невзрачными зародышами.

О! Мне необходимо жить.


22.10

Уже более месяца я на передовой. Живу как простой солдат. Каждый день я могу умереть. Но эта мысль уже привычна. Она не трогает. У меня появились замашки жителя блиндажей. Часто спрашиваю себя: я ли это? Вчера выпал первый мокрый снежок. Улетают гуси. ‹…›

Мерзли два солдатика

На посту придорожном.

Ветром покрыты,

Дождем огорожены.

Нам ружьишки – братишки,

Сабли востры – родны сестры.

Не верю я в тебя, Богородица.

ПЛАНЫ[85]

I. Эстетика.

1) Эстетическое познание мира.

2) Прекрасное как свобода.

3) Эстетическая перестройка мира (соцреализм).

II. 3-я часть трилогии, роман «Поколение сорокового года».

III. Пьеса о подлеце. Современная постэтическая трагедия.

IV. Поэма «Комедия страшного суда» (новый вариант).

V. Стихи о детстве.

VI. Цикл «Солдатские песни».

1) Хорватская песенка.

2) Баллада о человеке, несшем хлеб.

3) Дерево на заре.

4) Балагуры.

5) Баллада о двенадцати.

6) Стихи о Богородице и российских солдатах.

VII. Осень (элегия).

1943

03.02

Стихи Симонова – «С тобой и без тебя»[86] не столь бездарны, сколь холодны. И – безнадежный литературный консерватизм. Дух православия и народности. Недостает лишь самодержавия, чтобы стало совсем противно. Впрочем, это объяснимо. Несчастное поколение воспитано на лжемарксистских схемах. В погоне за «благородным металлом твердости» они обратились к традиции. Фабрика-кухня показалась им безвкуснее поварни. Симонов уже начал разговаривать с Господом Богом. Заблуждение это опасно. Русское дорого нам, ибо звучит как мировое, а вовсе не ввиду мнимых преимуществ русского кваса над пильзенским пивом.

Ни следу, ни огня, ни крику,

Не брешут псы сторожевые.

Да полно! Есть ли тут живые?

Дома нахохлились, как совы,

И спят, и двери на засовах.

06.04

Апрель за окном. Грязная улица провинциального городка. В бараке, где я лежу, холодно. Разговоры солдат о еде, о воровстве старшин, о доме. Нищая, израненная, солдатская Россия. И вот, глядя на редкие хлопья апрельского снега, обдумываю я свою короткую жизнь. Что я знал? Что я сделал? Был ли счастлив?

В детстве я помню только зиму. В комнатах тепло. Я болен. Мне нравится эта бредовая белизна раннего детства. Я расту один, приучаясь к мечтам и лени.

В восемь лет я написал первые стихи.

В двенадцать ощущал себя поэтом.

В семнадцать мучился неверием в себя.

Мне было семнадцать лет; я не знал ни жизни, ни сильных страстей. Я много читал, мечтал еще больше. Жизнь текла спокойно, как надо. Мысли были абстрактны, мечты туманны. Ничто не побуждало к деятельности. Мир больших страстей был за окном. Эти страсти мне казались банальными. Я жил один в сравнении с другими, и честолюбие меня не тревожило. Но часто я чувствовал себя бессильным. Перо выпадало из рук. Да и о чем я мог сказать миру.

Осенью тридцать восьмого я встретил людей, впервые разбудивших мою душу. Осенью тридцать девятого состоялся наш союз шести[87], заговор равных против косности в литературе.

12 декабря я впервые выступил со стихами перед многолюдным собранием. И был встречен благосклонно. Была стенограмма этого первого диспута о нас. Вероятно, она утеряна.

Мне было уже двадцать лет, когда я впервые полюбил. Эта любовь не была счастливой. Она была отравлена ревностью и неверием, этими знаками недолгой любви. Эта любовь закончилась весьма печально Anno Domini[88] 1941, ноября 16 дня.

Мне был двадцать один год и двадцать два дня, когда началась война. Она переменила мои мысли и всколыхнула душу. В голове моей родились дерзкие планы, которые осуществить мне не удалось.

В день, когда мне исполнилось двадцать два года, я стал солдатом, узнав перед этим голод и озверение бегства.

13 сентября года 42-го я прибыл на передовую. Через полгода и 10 дней был ранен в левую руку. И вот я лежу, здесь в солдатском госпитале, среди солдат российских, беседующих о еде, и думаю, хороша ли была моя жизнь? Был ли я счастлив?


15.04

Я знал торопливые ласки

Фронтовых девчонок.

Мы брали их по-солдатски

С жадностью обреченных.

Поскольку прекрасное составляет содержание искусства, можно сказать иначе, что содержание искусства есть свобода. Гегель указывает, что лишь определенное содержание способно перейти в форму искусства. Такой идеей является идея свободы. Идея свободы во всей ее философской, политической, социальной сложности составляет истинное содержание искусства. Гегель ощупью подходит к этой формуле, но суть в том, что он не видит оснований для нового расцвета искусства. Его эстетика пессимистична по существу. Времена объективной свободы, гармонии человека с окружающим безвозвратно ушли, оставив лишь прекрасные обломки искусства Древней Греции. Стоит проследить всю историю искусства, чтобы убедиться, что борьба за свободу составляет его содержание. Эта мысль звучит как крайность, но следует учитывать, что свобода здесь понимается как все широкое многообразие личной и общественной деятельности, направленной на то, чтобы расколоть жесткую кору мира, освободить мысли, чувства и тело человеческое от всех видов рабства, в котором столько веков прозябали люди.

С этой точки зрения содержанием трагедии, или, вообще говоря, трагического искусства является борьба личности с общественными обстоятельствами, так или иначе противодействующими ее субъективной свободе. Финалом трагедии является гибель героя, с одной стороны, а с другой, эта гибель содержит в себе высший пафос трагедии, ибо в ней герой достигает вершин субъективной свободы. «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»[89], такова формула трагического искусства.

Но недостаточность его состоит в том, что деятельность героя неминуемо должна быть деятельностью разрушения, отрицательной работой, в результате которой он способен лишь не подчиниться обстоятельствам и остаться свободным сам, ибо он неспособен единолично изменить обстоятельства и достичь объективной свободы. В определенных пределах эта отрицательная деятельность индивидуального разрушения, бунта личности, разрушает прежде всего само искусство, как то было с футуризмом в начале нашего века. Отсюда можно понять, почему многие революции, особенно те, которые велись с участием мелкой буржуазии, не породили большого искусства. Их анархо-индивидуалистическая суть противна самой природе искусства, которое разрушает лишь для того, чтобы создать более прекрасное и принадлежащее всем.

Трагическое искусство поэтому спасает себя лишь тем, что обращается к подлинно народным движениям за свободу, ибо если народ и разрушает, то он способен создать нечто еще более великое.

Трагедия индивидуальности при всей ее величии неминуемо ведет к гибели искусства (символизм). (Над строкой: «ибо сам Метерлинк». – А. Д.) Наоборот, перспективы развития кроются в народной трагедии, отсюда начинает свое развитие патетическое, то есть социалистическое искусство, где человек побеждает обстоятельства и формула которого и есть формула нынешней войны: «Мужеством победить смерть и жить, чтобы строить».

Отечественная война – идеологическая и психологическая победа социализма, «революция душ». Переход к «эстетической эпохе», к «эстетическому человеку», а в сфере искусства к социалистическому реализму. Расцвет искусств после этой войны есть факт неоспоримой исторической необходимости. Политические условия смогут лишь ускорить или замедлить его, но не отменить, ибо все, откуда черпает свои силы искусство, созрело, чтобы его питать.

Способность эстетического восприятия мира лежит в природе человеческого труда, в свободной деятельности, которую проводит человечество в целом или большая его часть, познавая, осваивая и изменяя мир.

Деятельность активного познания мира, превращавшая его из «предмета в себе» в «предмет для нас», лишенная рабского характера узкого практицизма и вожделения, является не только источником восприятия прекрасного, но и наивысшим эстетическим предметом. Существует упорное мнение в пользу того, что с окончанием войн и кровавых страстей на земле погибнет искусство, ибо оно черпает именно из этих областей человеческих страданий сюжеты лучших своих творений. В противность этому можно сказать, что пока существует труд на земле, до тех пор будет существовать искусство. И чем больше свободы достигнет трудящееся человечество, тем сильнее и прекраснее будет это искусство. И если прежде ему и приходилось надевать доспехи, то только потому, что вся история человечества, начиная с разложения первоначальных патриархальных отношений внутри рабства, есть непрерывная борьба и война большинства против меньшинства за свободу.

Стоит взять хотя бы танец, этот древнейший вид искусства, чтобы убедиться, что в самых своих истоках он связан с мирным трудом, а не с войной. Работа Бюхнера[90] в этом смысле весьма показательна, хотя вообще ее положения лишь формально отрицают природу искусства.


23.04

«Зеленеющий луг не знает стилистических промахов», – говорит Бальзак.

Стендаль написал книгу о любви. Нужно написать книгу о мужестве людей, забывающих себя ради дела. Это мужество лежит в самой природе человеческой; лишь мещане, глубоко испорченные трусостью и корыстью, не верят в него. Это мужество возвещало грядущий социализм задолго до первых утопий.

Идеальное есть конкретное (приписано сверху. – А. Д.) единство общего и частного (единичного) (над строкой: «индивидуального». – А. Д.) и всеобщего, гармония субъективного и объективного. Это касается идеального состояния общества и человека.

Структура художественного образа идеальна.


12.06

Солдаты говорят о литературе.

– Маяковский из-за бабы покончил.

– Грамотный, а дурак. Я бы лучше ее застрелил.

– Пушкин тоже из-за бабы.

– Большой вред от них. У нас в гражданке механик был. Тот спился.

‹…›

Присели, как цыпленки.

Мужик пашенку пахал

И с сохой туда попал,

И с сохой, и с бороной,

И с кобылой вороной.

(Непристойная песня)[91]


16.06

Вспоминается Павка. Весь угловатый, худощавый. Темные прямые волосы углом свисают над умным лбом; остренький хохолок на затылке, густые черные брови. Он сдвигает их, когда недоволен. Глаза карие, неулыбчивые; не выпуклые и не добродушные, как у большинства близоруких. Он чуть прищуривается, когда разглядывает дальние предметы и когда читает стихи.

Лицо узкое с резкими чертами. Нос с горбинкой, подвижный рот и вокруг него глубокие складочки.

Роста он среднего. Фигура жилистая, костистая, мальчишеская, точно вся в острых углах.

Я с детства не любил овал,

Я с детства угол рисовал[92].

Не могу рассказать день за днем историю нашей дружбы. Мало помню подлинных Павкиных слов. Голос помню. Громкий, резковатый, срывающийся на высоких нотах; всегда спорящий, негодующий, читающий стихи голос. Громкий смех, неожиданный и отрывистый. Любил петь, но слуха был лишен. Музыкален был по-блоковски – изнутри. И когда пел, то казалось странным – так громко, энергично и убежденно пел.

Это все помню. А слова, поступки, разговоры – только отрывками. Потому что жили вместе. Многие его мысли, слова, поступки стали общими, моими, преобразились, сделались другими словами.

Тогда складывались убежденья. Он первый часто угадывал трепетанья новых идей и новых чувств. Другие подхватывали. Формулировали для себя. Потом забывали, кто первый это придумал. Да это было неважно. Каждый вносил свое. Результат был общий, наш. И мы гордились друг другом и тем, что мы были вместе. Никто не настаивал на авторстве.

Поэтому, наверное, так мало запомнилось фраз, выражений. Но в том, чем мы теперь живем, очень много Павкиного.


Пишет Сергей [Наровчатов]: «Гибель Павла потеря непоправимая, но тем прочнее мы должны держаться вместе, тем дальше пройти по “широкой литературной дороге”».


Был он резкий, несговорчивый, упрямый, нетерпимый. В споре мог обидеть, рассориться. Потом, конечно, жалел. Но без спора жить не мог. Любил быть первым, вожаком, предводителем. И многие перед ним благоговели. Он мог создать себе кружок, где его чтили бы как бога. Он этого не сделал. Он предпочел дружбу равных. И всегда был хранителем нашего равенства. Он умел ради общего дела многое побороть в себе. Хотя и было трудно. Он кричал, возмущался, но не рисковал нашей дружбой.

‹…›

Помню, как писался «Владимир Рогов». Зимой 40-го года Павел писал мало. И все мы были чем-то в себе недовольны. Что-то новое вызревало и мучило. Но как-то еще не укладывалось в стихи.

Весной нас пригласили в Дом пис[ателей] на семинар тамошних молодых. Наша цитадель была в «Художественной литературе». Мэтром – Сельвинский.

Из «тех» читали П. Железнов[93], Кедрин[94], А. Коган[95] – самый скверный поэт в Союзе. Стихи были так плохи, что решили их не обсуждать. Нас критиковали, но косясь на Сельвинского. Все понимали, что есть о чем говорить.

Там же, в Домписе, Павка завел нас в уголок и прочел отрывок: часть будущего монолога Олега. Он сам еще не знал, что из этого выйдет. Мы тоже как-то пропустили его мимо ушей.

Осенью была готова 1-я глава поэмы.

Павел был болен. Мы собрались вчетвером в крошечной комнатушке за кухней – И. Рабинович[96], Борис[97], Сергей[98], я. Кажется, кто-то еще. Павел лежал худой, небритый на диване.

Читал немного глуховато, рубя рукой. Очень понравилось. В следующие читки – еще больше. Это был катехизис. За лето многое утряслось. Поэма была – внутренний спор в нас самих, вышедший наружу, ставший стихами.

Она положила начало какой-то новой серьезности. Мы почувствовали свою силу.

Читающие нас студенты приняли ее с восторгом. Еще не готовая, она ходила по частям в списках.

Сельвинский сказал: такие вещи пишутся раз в десятилетие. Хотел напечатать отрывки. Но не пустили.

Пишущая братия вообще приняла холоднее, кроме Зелинского[99], Агапова[100], еще немногих.

На дебюте в Д[оме] п[исателей] поэма не понравилась. Брики[101] тоже не восторгались. Не было формальной заковыки.

Но у нас была и осталась чудная уверенность в себе. Мы вполне полагались друг на друга. И были рады лишь тогда, когда встречали одобрение у себя, среди «равных».

Не помню, кто первый сказал: «Мы – поколение сорокового года». Это было после Финской войны и с тех пор стало термином, обозначающим «нас».


Слуцкий любит психологические эксперименты. Если бы кто-нибудь из нас умер, какую бы икону сотворили из него остальные, какую бы создали легенду!.. Ему как будто жалко, что никто из нас не умер, все-таки интересно, что из этого получится.


25.06

Упорядочить планы[102].

1. Роман «Поколение сорокового года».

2. Эстетика.

3. Маленькая трагедия (о подлеце).

4. «Суды». Осюжетить? Вообще создать каркас.

5. Сцены Смутного времени.

6. Драма «Шамиль».

7. Слово о Богородице и солдатах.

8. Портрет Павла.


28.07

А мир так полон новизны,

Что лишь глаза протер,

Сияющей голубизны

Колышется простор.


17.08, Горький

Опять солдатские слова,

Что живы будем – не помрем.

Опять записаны права

Скрипучим писарским пером.

Опять походка рядовых

И черная людская лава,

И в этих муках родовых

В грязи родившаяся слава.

18.08

Марьина роща под Горьким. Карантин. Окрики отъевшихся тыловых старшин. Нетрудная, но унизительная работа. Тоска!

Моя любовь, моя надежда!

Прости во что бы то ни стало,

Что я любил тебя небрежно,

Что дорожил тобою мало.

03.09

Поэзия. Стихи! Мы пишем друг для друга. Кого знают? Маяковского понаслышке. Есенина уже забывают. Симонова. А из стариков. Пушкин, Лермонтов, тоже не по стихам, а по имени. Вот и все. Лучшее, чего может ожидать поэт, это если его поют, не зная имени автора, как несколько песен Некрасова, Никитина, Кольцова[103] и десятка других.

Нужно переходить на прозу.


04.09

Биография – половина поэта. Гомер – это спор семи городов. Тиртей[104] – это легенда о боевой песне. Рембо без биографии был бы половиной поэта (эх бы Паустовскому такую!).


21.10

Можно привыкнуть к усталости, как привыкает к ней рабочая лошадь. Возникает своего рода второе сознание, как второе дыхание при беге. Ноги и руки производят движения механически, как бы без участия разума. А голова работает сама собой, тоже медленно. Мысли текут, как вода.

За изгородями соседей

Холмы наметаны стогами.

Течет за медленной беседой

Вино в граненые стаканы.

03.11

Ого! Приехал генерал!

Скорее: пуговицы, петли,

Гляди, сержант, небритых нет ли.

Ну как? Ну что?

Да поорал

Насчет постелей и матраца.

Да, он найдет, к чему придраться.

12.12

Моей простреленной руке

Знакомо чувство непогоды.

Далёко на большой реке

Гудят в тумане пароходы.

27.12

Нестеровский[105], жестоко скучающий в неуютной и скудной редакции бригадной газеты. Высокий, с лицом Черкасова, с большими, нескладными руками. Хорошо знает современных французов и очень плохо современных русских.

Мы с ним сошлись, и я, проголодавшись по нежности, сразу ее почувствовал.

«О поэзии у меня особое мнение. Сейчас ее нет, – говорит он. – Симонов – мещанский писатель». Обо мне он отзывался, как и все другие: «Здорово, но слишком умно. Это – головная поэзия. И это не для всех». И попросил: «Прочтите что-нибудь другое, лирику».


31.12

Что же делать? Я на пороге двадцати четырех лет. И ничего еще не сделано. Время уходит и вместе с ним надежды быть полезным. Двадцать четыре года! Для поэта это зрелость, для прозаика – молодость, для ученого – пеленки. Но плоды дает нормальное детство. А я…

1944

09.01

Неделями мне не удается подумать о стихах, даже записать несколько строчек в записную книжку. Я растрачиваю себя на сидение взаперти над раздражающими бумагами. ‹…›

Волгу я вижу только из окна. Она – белая, ровная плоскость.

Стихотворения