Ранний Самойлов. Дневниковые записи и стихи: 1934 – начало 1950-х — страница 4 из 7

Пьяный корабль (Из Артюра Рембо)[106]

Когда я вверился бесстрастным волнам рек,

Я не был, как всегда, влеком бичевщиками.

Индейцы-крикуны направили мой бег,

Бичевщиков прибив над косяками.

Теперь уже ничто не трогало меня –

Фламандское зерно и английская пряжа,

Когда с командою окончилась возня,

Я плыл по воле Рек, лишившись экипажа.

В свирепой толчее, дрожа от торжества,

Как мозг младенца глух, я мчал другую зиму,

И расшвартованные полуострова,

Напора не сдержав, проскакивали мимо.

Меня благословил упругий ураган.

Как пробка я плясал, не зная дня и ночи,

Забыв средь жерновов, что катит океан,

Дурацких фонарей расплывчатые очи.

Зеленая вода текла в мое нутро,

Как мякоть яблока, мне это сладко было.

И хрупкие рули слизнула, как перо,

И пятна черных вин с блевотиной отмыла.

С тех пор я был пленен поэмою морей,

Притихнув, я глотал настой созвездий млечных,

Где голубой водой плывет без якорей

Продолговатый труп в своих скитаньях вечных;

Где, вдруг окрасив синь, и тихий ритм, и бред

Сильнее ваших лир, забористей, чем зелье,

В напруженной тиши горчайший брезжит свет

И бродит рыжина любовного веселья.

Я знаю смерч, прибой, водоворот, борей

И небеса, грозой расколотые с краю,

Зарю, смятенную, как стая сизарей,

И то, что никому увидеть не желаю.

Я видел низкое светило по утрам

И сгустки синие его лучей безмолвных;

Я видел, как актеров древних драм,

Трепещущие лопастями волны.

Я бредил, весь в снегах, в зеленоватой мгле,

О поцелуях волн, медлительных и жгучих.

В круговращеньи сил, неведомых земле,

Я видел синеву их фосфоров певучих.

Я месяцы бродил за валом сквозь туман

(Меня топтал прибой, как стадо в истерии),

Не ведая тогда, что грузный океан

Одышливо падет у светлых ног Марии.

С цветами я мешал глаза пантер, когда

Невиданных Флорид я озирал угодья.

И зрел, как радуги стремят через стада

Сквозь горизонт морей упругие поводья.

Я знаю смрад болот, подобье старых мреж,

Гниющих в тростниках, как труп Левиафана[107],

Стремительный обвал глухой воды, и меж

Далеких падунцов возникнувшие странно

Бесцветные солнца, и небо из углей,

И посреди мелей в коричневых лиманах

Чудовищные сны: паденье вшивых змей

Со скрюченных ветвей, запутанных в дурманах.

Мне б детям показать поющие стада

Золотоперых рыб. Не зная о причале,

Весь в пене лепестков я был. И иногда

Рассветные ветра полет мой отмечали.

Порой, устав от всех широт и полюсов,

Баюкали меня морей печальных стоны,

Дарили мне цветы оранжевых лесов.

И я, как женщина, коленопреклоненный,

Качаясь на борту, не прекращал свой путь,

Где, не пугая птиц, пришедших в исступленье,

Неосторожный труп, задумавший соснуть,

Попятившись вползал сквозь хрупкие крепленья.

И вот, как черт космат, покрыт морской травой,

Я тот, кто у смерчей заимствовал прическу.

Ганзейский монитор и парусник кривой

Не в силах выловить мой кузов, пьяный в доску.

Свободный, я летел сквозь синеватый свет,

Багровый небосвод тараня, точно стены,

Покрытые везде – вот лакомство, поэт! –

Лишайниками солнц или соплями пены.

Весь в пятнах плоскостей, безумная доска,

Сопровождаемый веселыми коньками,

В то время как Июль ударом кулака

Воронки заставлял синеть меж облаками;

Я, слышавший Мальштрем[108] за пятьдесят округ

И бегемота вздох, покинувшего тропы,

Извечной тишиной переболевший, – вдруг

Я начал сожалеть о гаванях Европы.

Я видел острова звездистые и тишь

Бредовых облаков, открытых для ветрила.

В такую ночь ты спишь, изгнанница, ты спишь

В миллионе пестрых птиц, о будущая Сила!

Я много пролил слез. Как все солнца горьки,

Как луны мнительны и как жестоки зори!

О, пусть скорее киль расколется в куски

И хрупкие борта пускай поглотит море!

Нет! Я б хотел узнать Европу, где дитя,

На корточках присев у лужицы студеной,

В пахучих сумерках о чем-то загрустя,

Следит за лодочкой, как мятлик оснащенной.

Я больше не могу, как птица без крыла,

Перегонять суда с перегруженным трюмом.

Я больше не сношу огни и вымпела

И гибкие мосты с их обликом угрюмым.

1941

Отступление

А у женщин глаза, как ручьи,

запрокинуты в небо…

Они лежат, как забытые вещи,

На полях,

полных зеленого хлеба

И убитых женщин.

1941

Слово о Богородице и русских солдатах

За тучами летучими,

За горами горбатыми

Плачет Богородица

Над русскими солдатами.

Плачет-заливается за тучкою серой:

«Не служат мне солдаты правдой и верой».

Скажет она слово –

лист золотится;

слезу уронит –

звезда закатится.

Чует осень долгую перелетная птица.

Стояли два солдата на посту придорожном,

ветром покрыты, дождем огорожены.

Ни сухарика в сумке, ни махорки в кисете –

голодно солдатам, холодно им на свете.

Взяла их Богородица за белые –

нет! –

за черные руки;

в рай повела, чтоб не ведали муки.

Привела их к раю, дверь отворила,

хлеба отрезала, щей наварила;

мол, – ешьте, православные, кушайте досыта,

хватит в раю

живности и жита.

Хватит вам, солдатам, на земле тужити,

не любо ль вам, солдатам, мне послужити.

Съели солдаты хлеба по три пайки.

Жарко стало – скинули «куфайки».

Закурили по толстой.

Огляделись в раю.

Стоит белая хата на самом краю.

И святые угодники меж облаками

пашут райскую ниву быками,

сушат на яблонях звездные сети…

Подумал первый солдат

и ответил:

«Век бы пробыть, Мати, с тобою,

но дума одна не дает покою, –

ну как, Богородица,

пречистая голубица,

бабе одной с пятерыми пробиться! –

избу подправить, заработать хлеба…

Отпусти ты меня, Пречистая, с неба».

И ответил другой солдат –

Тишка:

«Нам ружьишки – братишки,

сабли востры – родные сестры.

И не надо, Богородица, не надо мне раю,

когда за родину на Руси помираю».

Не сказала ни слова, пригорюнилась

Пречистая.

И опять дорога.

Опять поле чистое.

Идут солдаты страной непогожею.

И лежит вокруг осень

мокрой рогожею.

1942–1943

«Как пахнет Самарканд зимой…»

Как пахнет Самарканд зимой[109],

Мне вспоминается сейчас.

Я жил его голубизной

Не мучаясь, не горячась.

Наверно, почки пялят рты,

Наверно, облака бегут,

Как белоснежные гурты,

Прямой дорогой на Ургут[110].

Наверно, старцы (пусть Аллах

Им даст еще по две жены)

Толкуют о своих делах

На солнышке у чайханы.

И прут кусты через дувал,

И на далекие холмы

Веселый март понадевал

Зеленоватые чалмы.

Шумит вода о водосток,

И самаркандская весна

Сдувает белый лепесток

На строчки моего письма.

1943

«Во тьме прифронтовых станций…»

Во тьме прифронтовых станций,

Сквозь прошлого мелкое крошево

Опять ощутимость пространства,

К душе безнадежно приросшего,

И дым непогоды и странствий

В страну неизменно хорошего…

1943

‹Госпитальная поэма›[111]

I

Кто знает быт госпиталей!

Скучай, страдай, хоть околей.

Лежат, как статуи и монстры

Один в бинтах, другой в гипсу,

До глаз в подушках, на весу,

И всюду нравственные сестры.

Но, впрочем, я не так остер,

Чтоб сразу начинать с сестер.

II

В эвакогоспиталь из Курска

Я был направлен в сентябре

Лежать до окончанья курса

Леченья. Осень на дворе

Сияла янтарем и златом.

И пахло яблоком гнилым

В саду. И синеватый дым

Стелился облаком крылатым.

Я испытал весь список мук

От перевязочной до бани.

(Там, если не хватает рук,

Вас очень мило моют няни.)

Потом глядел меня хирург

В очках и сапогах стомильных

И целый штат сестер стерильных.

III

Что ж относительно людей?

Все разговоры про б…,

Про мир, про воровство на складе,

Про то, что Турция хитрит,

И медлит осторожный бритт,

И Штаты тоже не внакладе.

Увы, патетика речей

Чужда российскому солдату,

Треск барабанов, блеск мечей

И фраза, ставшая крылатой,

Которую лихой капрал

В пылу сраженья проорал.

Сказать по правде, наш солдат

Всему предпочитает мат.

Зато, когда гремит сраженье,

Он прет, не изменив лица,

Запачкан копотью ружейной,

Под град железа и свинца.

Его стремление вперед

Так неэффектно для поэта:

– Е… мать! – И он умрет

В борьбе за дело это.

IV

Однако – вечный грех поэм –

Мысль растекается по древу.

Начнешь одно, а между тем

Слова летят вослед напеву

Строптивых рифм. И ты с тоской

За здравьем тянешь упокой.

V

Итак, начнем. В Красноуральске

Следы губительной войны

Не то что слишком уж видны.

На дрожках катится начальство,

И в воскресенье каждый раз

В саду играет местный джаз.

Конечно, если посмотреть,

Пыхтит завод, буравят шахты,

Субботники, ночные вахты,

Мужчин уменьшилось на треть,

А может быть, и на две трети.

Как раз об этом вот предмете

Хотел черкнуть я пару слов,

Как говорит Фома Смыслов[105].

VI

Конечно, критик и педант

Вскричат: кощунство! Будьте немы!

Где благородные поэмы?

Где чувство долга? Где талант?

Вы, милый, в здравом ли рассудке –

Писать в такое время шутки?

Как хорошо ему в тылу,

В очках, в халате, сев к столу,

Вопить о мужестве солдата,

О родине и о любви,

О громе пушек и крови.

А мы – у пояса граната,

В руках винтовка, за плечом

Мешок, и котелок, и каска –

Неужто хуже в нас закваска?

О чем мы мыслили, о чем,

Когда под бурей и дождем,

Когда под снегом и обстрелом

Мы землю прикрывали телом,

Не отдавая нипочем,

Когда все осени России

На нас дождями моросили,

Когда до сердца, до костей

В нас Русь впиталася дождями?

Когда у брошенных траншей

С улыбкой смерти дожидали?

Что ж, хуже знали мы, чем вы,

О подвигах и о любви?

А шутка – тем она мила,

Что всюду спутницей была,

Что всюду мы ее носили

И знали – если и беда,

То с шуткою всегда осилим.

VII

Так где мы встали?.. Город… Да!

Припомнил. Местные мужчины,

Отбыв с почетом на войну,

Оставили, один – жену,

Другой – невесту. Нет причины

Предполагать со стороны,

Что жены не были верны.

И впрямь – они весьма рыдали,

На картах вечером гадали,

Писали письма. Долго ждали

Ответа. И в конце концов

Грустили, блекли, увядали.

VIII

И вдруг событье! Черт дери –

Эвакогоспиталь! Откуда?

Из Курска! Госпиталь! О чудо!

Начальник прибыл! Посмотри!

Блондин! А это кто? Ездовый!

Нет, видеть не могу мужчин!

Где мой Сергей? Где Константин?

Так перешептывались вдовы

И каждая пошла «ему»

Писать в тот вечер по письму.

Но письма как-то не писались,

И с недописанной строкой

Листки помятые бросались.

А вдовы, потеряв покой,

Достали пудру и белила,

Щипцы, помаду, уголь, мыло –

Весь этот женский арсенал

Я толком никогда не знал.

IX

Назавтра прибыли больные.

Встречать героев на вокзал

Пришел весь город. Речь сказал

Предгорместторгснабсбыт. Иные

Рыдали. Касками блестя,

Пожарники ревели в трубы.

И вот, хромая и шутя,

Неся приглаженные чубы,

Прошел ходячий комсостав

И вслед за ними весь состав.

X, XI

………………………………….

XII

Земляк мой Спиридон Сабуров[112]

Был белозуб, широк, высок,

И прядь свисала на висок.

Благословенная натура

Ему дала веселый нрав

И страсть до шуток и забав.

Он, впрочем, не был идеален

И был мастак по части спален.

В тиши российских городов

Он ведал б… всех родов,

В Москве, в Казани и в Тбилиси

Они толпой за ним вилися.

………………………………..

XIII

Познав все радости побед,

Он порешил не жить уныло,

Что на семь бед – один ответ,

А посему – е…, гаврила,

И часто про себя твердил:

Пришел, увидел, победил.

И не было числа победам.

И сам он был неутомим:

К одним спешил перед обедом,

А перед ужином – к другим.

К нескромным женам, к девам, к вдовам,

К печальным, к ласковым, к бедовым,

К сорокалетним, к молодым.

Чтоб только треск стоял и дым,

Чтоб лопались матрасы ночью,

Чтоб платья, юбки, свитера,

Набрюшники, бюстгальтера

От нетерпенья дрались в клочья.

Так жил. И умственным трудом

Не занимался Спиридон.

XIV

Едва почуяв облегченье

От ран, повязок и свищей,

Он порешил, что для леченья

Необходимы ряд вещей:

Что не мешают развлеченья,

Прогулки для поднятья сил.

(О большем он и не просил.)

А то средь госпитальной скуки

Совсем, мол, коченеют руки.

Вот разве шефы? Да и те

Сидят недолго в духоте.

Придут, покрутят патефоны,

Подушку подоткнут под бок,

А чтоб «того» – помилуй бог.

XV

И страсть, как воздух разреженный,

Першила в горле. У виска

Стучала жилка. О тоска!

Зачем коварная природа

Раздельно создала быка

И рядом тварь иного рода,

Чье вымя полно молока

И голос полон лжи и меда!

XVI

Итак, был вечер. И закат

Все красил земляничным соком,

Звенели голоса ребят,

И все солдаты возле окон

Вдоль улицы сидели в ряд,

Кидая в дом туманный взгляд

И в одиночестве жестоком.

И вдруг вдали… Неужто сон!

Явился долгожданный «он».

XVII

Все встрепенулось. Дружный вздох

Заставил пошатнуться древо,

И даже те, кто в сон и в чох

Не верили, узрели: слева,

Слегка опершись на костыль,

В ремнях и брюках комсоставских,

Горячий глаз скосив на штатских,

Сквозь дебри взглядов дев и жен

Неторопливо выплыл «он».

Так только в сказках принц счастливый,

Без свиты, в предвечерний час

Ступал стопой неторопливой,

На подданных склоняя глаз.

XVIII

А наш любезный Спиридон,

Чтоб дать начало разговору,

Пошел к ближайшему забору,

Через минуту скрылся в дом,

Еще через одну минуту

Обнял счастливицу – Анюту

(Которая пред тем клялась,

Что лучше потеряет глаз,

Чем опорочит добродетель).

Затем припал к ней жадным ртом,

Прижал к себе. А что потом?

Не знаю. Бог тому свидетель.

…………………………………..

XIX

Ахметов – местный Торквемада[113],

По прозвищу Японский бог,

Не то чтоб был умен, но строг,

И знал, что надо, что не надо.

«Что надо» – то внушал он нам,

А «что не надо» делал сам.

………………………………

Он был особый враг любви.

А знал ли сам любовь? Еще бы!

Он ведал страсть одной особы,

Под стать фонарному столбу,

С лицом – припомнишь и в гробу…

(Что если бы сие знакомство

Дало законное потомство?

Узрел бы мир перед собой

Смесь павиана с каланчой.)

И будучи в душе аскет,

Боясь пороков и разврата,

Превыше всех возможных бед,

Грозящих чистоте солдата,

И чтобы не было проказ,

Он начал сочинять приказ.

XX

Ахмет не слишком был речист.

Слова плелись чрез пень-колоду,

Искали броду, перли в воду,

Хромали боком через лист:

«Свершивший прелюбодеянье

Лишится обмундированья

И прочая». Подобный бред

Любовь поставил под запрет.

Но нет! Мети ее метлой,

Гони взашей, забей в колодки,

Ставь сторожей на околотке,

Коли ножом, пили пилой,

Грози, пиши приказы в раже!

Ей наплевать. Она все та же.

Так что ж? Зачем все эти штуки?

– Собака лижет х… со скуки.

И скука корень всех начал,

Я это часто замечал.

XXI

Ахметову в ту ночь не спалось.

Едва замкнет глаза на малость,

Задремлет, как уже в глазу

То клоп величиной с козу,

То баба с колокольню ростом.

Смущен таким неблагородством,

Он встал и сильно не в духах

Сказал: «Пройдусь-ка по палатам,

Взгляну, узнаю, как дела там».

И вышел.

XXII

Сразу, впопыхах,

Толкая дверь, вбежал дневальный:

«Ахмет идет!» И сон повальный

Мгновенно всеми овладел,

Как в сказке, средь речей и дел.

Иные дулися в картишки,

Чесали зад, читали книжки,

Вели солдатский разговор,

Но сон пришел как приговор

Невинным. Сразу все заснули,

Носами отливая пули.

XXIII

Пока средь неги и забав

Блаженствовал Сабуров бравый,

Ахметов, пыл и злость собрав,

Как лиходей перед расправой

(О треск бумаг и перьев скрип!),

Строчил решительный рескрипт:

«Изгнать прельстительный соблазн,

А для того глядеть в шесть глаз,

Забить все окна, двери, щели,

Ходячих привязать к постели,

Поставить сторожей у дыр,

Т. д., т. п. и пр. и др.».

Но тщетно, все приказы слабы,

Когда солдат попер до бабы.

XXIV

Вслед за Сабуровым лихим

С пути свихнулись все иные,

На Гидромедь, в детсад, на Хим

Толпою поползли больные.

На костылях, в гипсах, ползком,

В окно и в дверь в пору ночную,

А надо – так в трубу печную.

Как снежный ком

Росли грехи. Иные б…

Вином поили, смеху ради.

Другим дарили самосад.

Пошли веселье и разврат.

XXV

А Спиридон нетерпеливый,

Считая страсть за трын-траву,

Покинул первую вдову

И ринулся, как черт на пиво,

На прочих. Кто бы мог их счесть,

Забывших верность, долг и честь.

Марии, Веры, Анны, Паши,

Татьяны, Ольги и Параши,

Авдотьи, Иры, Тоси, Глаши –

И вскоре целый городок

Лежал, поверженный, у ног

Прельстительного Спиридона,

Повесы, щеголя, лгуна,

Кота, гуляки, б…

Увы! Непостоянны жены,

И в этом не его вина.

XXVI

Прости меня, моя душа

За вольный нрав, за стиль неловкий.

Я славно жил, я жил спеша.

Без роздыха, без остановки.

И ты всегда со мной была,

В любой ночи, как лебедь, белой

И здесь, под коркой огрубелой,

Как в прежние года, бела.

XXVII

Но требует роман развитья.

Пусть наш герой хмелен в пиру,

Иные лица и событья

Стремятся к моему перу.

В неровные брега романа

Вплывает наконец «она».

Жена младая – Донна Анна,

Красноуральского Жуана

Сугубо верная жена.

XXVIII

О простота уральских лиц!

Ты не прельстишь огнем и цветом.

Ты ранним утром, ранним летом

Сияешь робкою красой,

Как мир, обрызганный росой,

Как озеро перед рассветом.

Передрассветные глаза

На лицах, и на скулах плоских

Румянец легкий. Так из-за

Далеких гор глядит полоской

Рождающаяся заря,

Высоким слогом говоря.

XXIX

Вот и она была такой,

Печальной, робкою и нежной.

Кто слышал, как она с тоской

Певала о дороге снежной

В глухой степи, о ямщике,

О доле злой, и по щеке

Слеза катилась белоснежной.

XXX

Едва среди лихих страстей

О ней узнал Сабуров бравый,

Он заявил, любимец славы,

Что нет подобных крепостей,

Которых не берут осадой,

Что пять стаканов самосада

Он ставит против трех щелчков,

Что он, Сабуров, не таков,

Чтоб сопли распустить и нюни.

Так заявил он некой Дуне,

Известной в городе б…

И в тот же день Сабуров мой

Явился прямо к ней домой.

XXXI

Она не то чтобы была

Враждебной, но отменно строгой,

Себя с достоинством вела,

Спокойною, но недотрогой.

Как ни старался Спиридон,

В какие ни пускался речи,

Был то печален, то смешон,

То груб, то брал ее за плечи,

То пробовал насчет грудей,

То перся в глубину идей,

И все от цели был далече.

И сколько он ни лопотал,

За все по морде схлопотал

И принужден был снять осаду,

Оставив на сердце досаду.

XXXII

Он шел на приступ три раза,

Но без успеха. И с позором.

Ее спокойные глаза

Не меркнули пред дерзким взором.

Так славой гордые полки

Несут победные знамена,

И стройные летят колонны

На стены и на бастионы,

Где горсть голодных храбрецов

Палит из заржавевших ружей

И дети тащат неуклюже

К мортире черное ядро, –

И славные колонны в прах

Разбиты, как волна о камень,

И над победными полками

Растет позор.

XXXIII

В снегу, в ветрах

Пришла зима. И стало

Просторно сразу и светло.

Мужья с фронтов писали письма,

И наконец-то ей пришло

Письмо. Она разорвала

Тугой конверт. Ведь как ждала,

Ведь как скучала и томилась,

Такою верною была.

И вот письмо – скажи на милость!

Там было почерком чужим

И сквозь сочувствие простое

Сообщено, что смело жил,

И был награды удостоен,

И славные творил дела,

Но пуля жизнь оборвала.

XXXIV

Пускай твердит холодный разум,

Что пищи требует война.

Пускай былинам и рассказам

Дивиться будут времена,

Но если умер кто из близких,

Пускай героем, пусть в громах,

В огнях, оставив след в умах,

Здесь, как ни мысли по-марксистски,

Всегда в тоске жена и мать.

И горе о родных и милых

Любой умеет понимать,

Но, право, описать не в силах.

1943, Красноуральск

«Жмет на последней скорости…»

Жмет на последней скорости

«Виллис», кидаясь в крен.

Вдоль по шоссе на Коростень[114]

Ветер сбит набекрень.

Струйкой, змейкою вьется

Полинялый флажок.

По полям раздается

Простодушный рожок…

1943 или 1944

«Прости мне горькую досаду…»

Прости мне горькую досаду

И недоверье к чудесам.

За неименьем адресатов

Я изредка тебе писал.

И знал, что широко отверсты

Глаза бессонные твои,

Что разгадала ты притворство

Несуществующей любви.

Но как бы мог в рассветный иней

Идти по наледи шальной,

Когда бы книжной героиней

Ты не таскалася за мной.

И что ни виделось, ни мнилось

Моей кочующей судьбе,

Ты принимала все как милость,

Не помышляя о себе.

1944

Перед боем

В тот тесный час перед сраженьем

Простуженные голоса

Угрюмым сходством выраженья

Страшны, как мертвые глаза.

И время не переиначишь.

И утешение одно:

Что ты узнаешь и заплачешь

И что тебе не все равно.

1944

Муза

Тарахтят паровозы на потных колесах,

Под поршнями пары затискав.

В деревянном вагоне простоволосая

Муза входит в сны пехотинцев.

И когда посинеет и падает замертво

День за стрелки в пустые карьеры,

Эшелоны выстукивают гекзаметры

И в шинели укутываются Гомеры.

1944

Стихи о солдатской любви[115]

1

Оседлое право на женщину

В войну не сыскало хвалы.

Из Киевщины в Смоленщину,

Из Гомельщины на Волынь

Мятутся солдатские тысячи.

Любовь и для них отыщется,

Но горькая, как полынь…

В наградах и ранах –

Штык да сума –

В шинелишке драной

Он входит в дома.

И справная баба безоговорочно

Признает хозяином запах махорочный.

«Быть может, и так

скитается, мучится!..» –

Подумает белая, как Троеручица[116].

Быть может, осудят и нас времена,

Быть может, и нас развенчают когда-то,

Но в бабе

Россия воплощена

Для тесной души солдата.

И губы целуя красивые,

И очи лаская – смородины,

Он снова в своей России,

Он дома, он снова на родине,

Он снова в уютном и теплом

Дому,

где живет постоянство…

А там,

за темными стеклами, –

Неприбранное пространство.

А там, за темными стеклами, –

Россия,

с войною, с бедою;

И трупы с слепыми глазами,

Залитыми водою.

И мельницы, как пугала,

Закутанные в рогожи,

И где-то родимый угол,

И дом почти такой же.

И там – почти такой же –

Солдат, усталый и черный,

Лежит с твоею бабой,

Податливой и покорной…

Я душу с тоски разую.

Закрою покрепче двери,

Чтоб мучить тебя, чужую,

За то, что своей не верю,

За то, что сто лет не бачил,

Какая ты нынче стала,

За то, что холод собачий,

И дождь, и вороньи стаи,

И псы цепные брешут,

В ночи чужого чуя,

И реже все

и реже

Над нами сны кочуют.

И нет, не жить нам снами,

Покуда беды дуют

И вся Россия с нами

Во весь простор бедует!

2

Как смеют женщину ругать

За то, что грязного солдата

Она к себе пустила в хату,

Дала попить, дала пожрать,

Его согрела и умыла

И спать с собою положила

Его на мужнину кровать?

Не потому, что ты хорош,

А потому, что сир и жалок,

Она отдаст последний грош

И свой свадебный полушалок

За синеватый самогон,

Чтоб ты не в такт тоске-баяну

Стонать полы заставил спьяну,

Стуча зубастым сапогом.

И ей не нужен твой обман,

Когда ты лжешь, напившись вдосыть.

Любви не ждет, писать не просит.

(Уже звучат слова команд,

И ветер издали доносит

Лихую песню сквозь туман.)

А после, на ночном привале,

Тоску сердечную скрывая,

Бахвалясь перед дураком,

Кисет с дареным табаком

Достанешь ты из шинелюхи.

И, рыжеватый ус крутя,

Промолвишь, будто бы шутя:

– Да что там бабы… Бабы – шлюхи…

Прости, солдат, мой грубый стих.

Он мне напомнил те минуты,

Когда супротив нас двоих

Ломились немцы на редуты.

И пулемета злая дрожь

Тогда спасала нас от страха,

И ты, на бинт порвав рубаху,

Был не по-здешнему хорош.

И если нас с тобой, солдат,

Потомки будут видеть чище –

Неверность женщине простят,

Но за неблагодарность

взыщут.

1944

«В колокола не звонят на Руси…»

В колокола не звонят на Руси,

И нужно ли звонить в колокола.

Беззвучный Бог живет на небеси,

Ему нужна безмолвная хвала.

А нам понятней варварский Перун,

Чем этот, желторукий и текучий.

Но иногда, бывает, ввечеру,

Мы молимся ему… на всякий случай…

1944

Прощание

Я вновь покинул Третий Рим,

Где ложь рядилась в ризы дружбы,

Где грубый театральный грим

Скрывать нет поводов и нужды.

А я готов был метров со ста

Лететь, как мошка на огонь,

Как только Каменного моста

Почуял плиты под ногой.

Здесь так живут, презрев терновники

Железных войн и революций, –

Уже мужья, уже чиновники,

Уже льстецы и честолюбцы.

А те друзья мои далече

Узнали тяжесть злой стези,

На крепкие прямые плечи

Судьбу России погрузив.

Прощай, мой Рим! Гудок кричит,

Вправляя даль в железную оправу.

А мы еще придем, чтоб получить

Положенное нам по праву!

1944

Девочка

Восемь дней возила иудеев

Немчура в песчаные карьеры.

Восемь дней, как в ночь Варфоломея,

Землю рыли и дома горели.

«Слушай, Бог!» – кричали их раввины.

«Слушай, Бог!» – рыдали их вдовицы.

И Господь услышал неповинных –

Спас одно дитя от рук убийцы.

Девочка, растрепанный галчонок,

Бурей исковерканная птаха.

И глаза – не как у всех девчонок –

Полусумасшедшие от страха.

Я обнял несчастного ребенка,

Сел на покосившемся крыльце с ней,

Расчесал ей волосы гребенкой,

Волосы из «Песни Песней»[117].

Девочка! И я ношу и грею

Под личиной грубой и несхожей

Сердце Божьей милостью евреев,

Милости не заслуживших Божьей.

1944

1942

Паек уменьшен был на треть,

Но только начался обстрел,

Я весь запас двухдневный съел,

Чтоб натощак не умереть.

Потом был снова путь без карт,

Без компаса, по облакам.

И таял снег. И шли сквозь март

Остатки нашего полка.

А голод пух в мозгу. Кричал

В кишках.

Тащили пушки на руках.

Был март. И снег чернел, тончал,

Сырел, как сыпь. И трупом пах.

Промерзший, черствый труп хирел

В снегу, оттаяв. И в бреду

Я у него нашел еду:

Пяток заволглых сухарей.

И, приотстав, как пес в углу,

Закрывшись рукавом, сопя,

Оглядываясь, торопясь,

Я ел.

И снова шли сквозь мглу

Остатки нашего полка.

И пушки вязли в колеях.

Был март. И снег хирел и чах,

И на оттаявших ветвях

Сырели облака.

1944

Атака («Перед атакой пили ром…»)

Перед атакой пили ром,

Захваченный вчера в траншее.

В прокисшей глине вчетвером

Сидели мы, упрятав шеи.

Артподготовка, а за ней –

Вперед, в штыки, через лощину,

Через людей, через коней,

И раненых, и матерщину.

Сперва давленье изнутри

И только памяти биенье,

Но нагнетают пушкари

Снаружи равное давленье.

И смерть кончается. И лжет.

Штык молодец, а пули – дуры.

И рвутся смельчаки на ДЗОТ

Закрыть собою амбразуры.

Но мины рвутся на куски,

Удар – и грудью на дорогу!

Я жив! Я ранен! Слава Богу –

Отвоевался! – Нет руки.

Май 1944

Катерина

1

Баян спасает от тоски,

Но не спасает от печали,

Когда поет, как казаки

Дружка убитого встречали.

Есть где-то в мире Бах и власть

Высокой музыки над сором.

Органа ледяная страсть

Колючим восстает собором.

Той музыке не до любви!

Она светла и постоянна!

О руки белые твои,

О скомороший визг баяна!

Кривляется горбатый мех,

Дробится в зеркальце лучина.

И только твой счастливый смех

Я вдруг услышал, Катерина.

2

В стихах господствует закономерность,

Как в подвижном строении светил,

Как будто с мерным замыслом Гомера

Господь свое создание сличил.

И облака российского ненастья

Теряют вид нестираных рубах,

И горький ветер зла и разногласья

Приобретает старость на губах.

И бытия растерзанная глина

За столько лет, наверное, впервой

В твоем саду, родная Катерина,

Неосторожной поросла травой…

1944

Из цикла «Разговор с друзьями»

I. «Скажите, правда ли рассудок…»

П. П. Н.

Скажите, правда ли рассудок

Вредит поэзии сейчас,

Среди невинных незабудок

Болотной ржавчиной сочась?

И неужели это плохо,

Что мысль, как камень, тяжела,

Что камнем тем мостит эпоха

Свои поступки и дела!..

Когда германец бил по нервам

И наш мужик бежал с полей,

Прямой рассудок в сорок первом

Слепых осаживал коней,

Он отрицал судьбы нелепость,

Был едким, как ружейный дым,

Копал окоп, врывался в крепость,

И крепость падала пред ним.

1944

II. «О, нужно ли спускаться с Марса!..»

М. Ф.

О, нужно ли спускаться с Марса!

С душой смиренно сговориться,

Забыть исконное бунтарство,

Позорной прозе покориться.

Нет. В мире нам не будет скидок

На бедность, на войну, на нервы,

На недостаток и убыток,

На то, что есть на свете стервы.

Июнь 1944

III. Вдохновение

Я снова ощущаю трепет

Души, спекающейся в горле,

Стихов еще невнятный лепет,

Навязчивость слогов повторных.

Они томят меня упорством,

Забывчивостью, глухотою.

И воздухом, сухим и спертым,

Передгрозовой духотою.

Потом – неповторимый ливень

Ошеломляющих резонов.

И вдруг – возможность жить счастливым,

Дыша живительным озоном.

10 сентября 1944

Из цикла «Дорога на Польшу»

I. «Мы в старый дом вошли. А стужа…»

Мы в старый дом вошли. А стужа

Алмазом режет, как стекольщик.

Мы в угол прислонили ружья.

– Хозяйка, далеко до Польши?

Покурим. Помолчим. И в хлесткий

Упорный дождь ныряет «виллис».

Кресты пугались перекрестков.

Погосты белые молились.

Мы снова осмотрели диски

И автоматы. Украина

Нас привечала по-бандитски –

Кривым ножом и пулей в спину.

1944

II. Мария

Рушники, расшитые цветами.

Хата мелом выбелена чисто.

Здесь живет Мария, как святая,

Хлеб печет и звякает монистом.

Здесь она. И вся как на ладони,

Ласточкой летит неосторожной,

Ручейком, источником, водою,

Зайчиком, упавшим на порожек.

Но, красноармеец, не гляди ты!

Женщине не верь, она как кошка –

К ней приходят хмурые бандиты

Вечерком протоптанной дорожкой.

Им она вчерашних щей согреет,

Все она расскажет им про наших,

И они, пока не посереет,

Будут водку пить из грубых чашек.

Овруч – Гладковичи[118], июнь 1944

III. Прибытие в Ковель[119]

О, я бы запил, запил, запил

В суровых зарослях дождя,

Ушел в бессрочный шорох капель,

Где мокнет поле, как нужда.

Где на обломанной макушке

Печальный аист в колесе,

Где исковерканные пушки

Лежат на ковельском шоссе.

И где кресты остановились

Воспоминаньем о страстях,

Где мимо мчит упрямый «виллис»

На перегретых скоростях…

О, я бы запил, запил, запил

В суровых зарослях дождя.

Он хлещет вкось со звоном сабель,

Струю до блеска наведя.

О, злоба уцелевших кровель!

Дожди бессрочные стучат.

Сквозь заросли пришедший в Ковель,

Трезвеет медленно солдат.

21 августа 1944

IV. Рубеж

Свет фар упирается в ливень.

И куст приседает, испуган.

И белый, отточенный бивень

Таранит дорогу за Бугом[120].

Рубеж был почти неприметен.

Он был только словом и вздрогом.

Всё те же висячие плети

Дождя. И все та же дорога.

Все та же дорога. Дощатый

Мосток через речку. Не больше.

И едут и едут солдаты

Куда-то по Польше, по Польше.

1944

V. Бяла-Подляска[121]

На стенках римские святые

Ведут невинный разговор.

Воздев пространства завитые,

Пылит торжественный собор.

Старух головки черепашьи,

Молящих о своих делах.

Теней, одетых по-монашьи,

Неразговорчивость в углах.

Не та ли высохшая глина,

Соборной ставшая скалой,

В вонючих лагерях Люблина[122]

С людскою смешана золой?

Где Польша бунтов и восстаний?

За занавеской тишины

Живут старательные пани,

Торгуют грушами паны.

Нет! Нам был дом немил и проклят,

Когда на дальних рубежах

Звучал орудий первый рокот,

Победу ворогу стяжав.

А здесь, над пыльной позолотой

Едва остынувшей земли,

Приличный пан потертый злотый

Меняет срочно на рубли.

Сентябрь 1944

Атака («Приказ проверить пулеметы…»)

Приказ проверить пулеметы.

Так значит – бой! Так значит – бой!

Довольно киснуть в обороне.

Опять, опять крылом вороньим

Судьба помашет над тобой!

Все той же редкой перестрелки

Неосторожный огонек.

Пролает мина. Свистнут пули.

Окликнут часовых патрули.

И с бруствера скользнет песок.

Кто знает лучше часовых

Пустую ночь перед атакой,

Когда без видимых забот

Храпят стрелки и пулемет

Присел сторожевой собакой.

О, беззаботность бытия!

О, юность горькая моя!

О, жесткая постель из хвои.

Мы спим. И нам не снятся сны.

Мы спим. Осталась ночь до боя.

И все неясности ясны.

А ночь проходит по окопам.

На проволоке оставит клок.

И вот – рассвет. Приедут кухни.

Солдатский звякнет котелок.

И вот рассвет синеет, пухнет

Над лесом, как кровоподтек.

И вдруг – ракета. Пять ноль-ноль.

Заговорили батареи.

Фугасным адом в сорок жерл

Взлетела пашня. День был желт.

И сыпался песок в траншеи.

Он сыпался за воротник

Мурашками и зябким страхом.

Лежи, прижав к земле висок!

Лежи и жди! И мина жахнет.

И с бруствера скользнет песок.

А батареи месят, месят.

Колотят гулкие цепы.

Который день, который месяц

Мы в этой буре и степи?

И времени потерян счет.

И близится земли крушенье.

Застыло время – не течет,

Лишь сыплется песок в траншеи.

Но вдруг сигнал! Но вдруг приказ.

Не слухом, а покорной волей

На чистое, как гибель, поле

Слепой волной выносит нас…

И здесь кончается инстинкт.

И смерть его идет прозреньем.

И ты прозрел, и ты постиг

Негодованье и презренье.

И если жил кряхтя, спеша,

Высокого не зная дела,

Одна бессмертная душа

Здесь властвовать тобой хотела.

«Ура!» – кричат на правом фланге.

И падают, и не встают.

Горят на сопке наши танки,

И обожженные танкисты

Ползут вперед, встают, поют,

«Интернационал» поют.

И падают…

Да, надо драться!

И мы шагаем через них.

Орут «ура», хрипят, бранятся…

И взрыв сухой… и резкий крик…

И стон: «Не оставляйте, братцы…»

И снова бьют. И снова мнут.

И полдень пороха серее.

Но мы не слышим батареи.

Их гром не проникает внутрь.

Он там,

за пыльной пеленой,

Где стоны, где «спасите, братцы»,

Где призрачность судьбы солдатской,

Где жизнь расчислена войной.

А в нас, прошедшая сквозь ад,

Душа бессмертия смеется,

Трубою судною трубя.

И, как удача стихотворца,

Убийство радует тебя.

Уж в центре бросились в штыки

Бойцы потрепанной бригады.

Траншеи черные близки.

Уже кричат: «Сдавайтесь, гады!»

Уже иссяк запас гранат,

Уже врага штыком громят

Из роты выжившие трое.

Смолкает орудийный ад.

И в песню просятся герои.

Конколевница, 8 сентября 1944

Пастернаку

Мы были музыкой во льду…

Пастернак[123]

О Пастернак! О марбургский девятиклассник![124]

Вам слишком плоским показался свет,

Где делят всех на белых и на красных

Без прочих отличительных примет.

Нам не уйти от правды гололобой –

Она велит! – и места нет стыду,

И злоба дня святою стала злобой.

Так где же ваша музыка во льду?

Все тех же дней в окне мелькают хлопья.

Идет зима. Дома курят табак.

Неужто мы напрасно наши копья

За вас ломали в спорах, Пастернак?

Я помню лед на Ладоге. И срубы

С бойницами, где стынет пулемет.

Где ж ваша музыка! Я помню этот лед,

Мы там без музыки вмораживали трупы.

И мы не подстригались под псковских,

Куря в окопах грубую махорку.

Нас тоже жребий некогда постиг

Не поддаваться попусту восторгу.

И мы противоречили азам

Бесспорных политграмот и декретов…

Но вот простор, открывшийся глазам,

Он стал, как степь, посередине света,

Он стал, как музыка! И музыка была,

Пусть незатейлива. Пускай гармошкой вятской

С запавшим клапаном и полинявшей краской,

Пускай горбатая – и ей стократ хвала!

Где каждый час, свистя, влечет беду

И смерть без очереди номер выкликает,

Нельзя без музыки, без музыки во льду,

Нельзя без музыки!

Но где она такая?

Сентябрь 1944

Дом на Седлецком шоссе[125]

Дом на Седлецком шоссе.

Стонут голуби на крыше.

И подсолнухи цветут,

Как улыбки у Мариши.

Там, на Седлецком шоссе,

Свищут оси спозаранок.

В воскресенье – карусель

Разодетых хуторянок.

Свищет ось – едет гость,

Конь, как облак, белоснежен.

Там Мариша ждет меня,

Ждет российского жолнежа[126].

Ты не жди меня, не жди –

Я давно под Прагой[127] ранен.

Это едет твой жених –

Скуповатый хуторянин.

Скоро в доме на шоссе

Будут спать ложиться рано.

Будешь петь, дитя жалеть:

«Мое детско, спи, кохано.

Спи, кохано, сладко спи.

В небе звездочка кочует.

Где-то бродит мой жолнеж?

Где воюет? где ночует?»

1944

«Вы просите стихов. Их нет…»

Вы просите стихов. Их нет.

Есть только сердца боль. И бред

Ума, привыкшего вдвойне

К любым разлукам на войне.

Неужто называть стихом

Печные трубы при глухом

Проселке, тусклые кресты

На перекрестках, мертвый танк –

Черты осенней пустоты.

Неужто называть стихом

Ночные вспышки батарей,

Останки боя, мелкий дождь

И вкус солдатских сухарей.

Пусть мир сперва научит нас

Тоске, бессоннице, беде,

Пусть совесть не смыкает глаз,

Пусть бой преследует везде,

Пускай в душе перегорит,

Пускай в мозгу переболит,

Пускай как шомпол по плечу

Сечет и колет, как игла, –

Я вынесу и различу,

Что жизнь по-прежнему светла.

Тогда я вновь приду к стихам,

Как мне писалось на роду.

Да будет так, чтоб не стихал

Огонь в душе и дождь в саду!

1944

Вкраина

Сапоги по дороге стучат –

Пехотинцы идут по Вкраине.

Петухи на рассвете кричат –

Есть еще петухи на Вкраине!

На шляху перед светом темно,

И туман копошится в долине.

В погребах солодеет зерно. –

Есть и жито еще на Вкраине!

Авангарды проходят вперед,

Мы шагаем, подобны лавине.

Молодицы стоят у ворот. –

Есть и бабы еще на Вкраине!

Синеватый весенний рассвет,

На деревьях игольчатый иней.

Флаги вешают на сельсовет. –

Нету немцев на нашей Вкраине!

1944 или 1945

Дом у дороги

Когда-то здесь жили хозяева,

За этими стенами белыми,

А нынче потухли глаза его,

Закрыты фанерными бельмами.

И мы здесь стояли постоем,

Недолгие постояльцы.

И мы здесь вдыхали простое

Домашней судьбы постоянство.

В цветении яблонь пернатых,

В печных разноцветных разводах

Здесь дремлет домашних пенатов

Войной потревоженный отдых…

Мы вышли в тот вечер из боя,

С губами, от жажды опухшими.

Три дня рисковали собою,

Не спали три дня и не кушали.

Почти равнодушные к памяти,

Не смыв с себя крови и пороха,

С порога мы падали замертво

И спали без стона и шороха.

Так спят на оттаявшей пахоте,

Уткнувшись пробитыми лбами.

Так спят утонувшие в заводи

Слепцы с травяными чубами…

Мы спим под разметанной крышею,

Любимцы фортуны и чести,

От дома надолго отвыкшие,

Привыкшие к смерти и мести.

1945

«Разведчики пьют и гуляют…»

Разведчики пьют и гуляют[128] –

Из тыла вернулись живые,

Бушуют, и в воздух стреляют,

И финки кидают кривые.

И горница пахнет уютом –

Исконным, извечным и сущим,

Который войной перепутан,

И вспорот, и по ветру пущен.

Хозяйка стаканы достала,

Протерла их все полотенцем,

Потоньше нарезала сало,

Пошла за капустою в сенцы.

…………………………………

1945

«Мы зябли, но не прозябали…»

Мы зябли, но не прозябали,

Когда, съедая дни и сны,

Вокзалы лязгали зубами

В потемках, как цепные псы.

Холодный шорох снегопада.

И привокзальные костры.

А в отдаленье канонада

Катает гулкие шары.

1945

Бандитка[129]

Я вел расстреливать бандитку.

Она пощады не просила.

Смотрела гордо и сердито.

Платок от боли закусила.

Потом сказала: «Слушай, хлопец,

Я все равно от пули сгину.

Дай перед тем, как будешь хлопать,

Дай поглядеть на Украину.

На Украине кони скачут

Под стягом с именем Бандеры[130].

На Украине ружья прячут,

На Украине ищут веры.

Кипит зеленая горилка

В беленых хатах под Березно[131],

И пьяным москалям с ухмылкой

В затылки тычутся обрезы.

Пора пограбить печенегам!

Пора поплакать русским бабам!

Довольно украинским хлебом

Кормиться москалям и швабам!

Им не жиреть на нашем сале

И нашей водкой не обпиться!

Еще не начисто вписали

Хохлов в Россию летописцы!

Пускай уздечкой, как монистом,

Позвякает бульбаш[132] по полю!

Нехай як хочут коммунисты

В своей Руси будуют[133] волю…

Придуманы колхозы ими

Для ротозея и растяпы.

Нам все равно на Украине –

НКВД или гестапо».

И я сказал: «Пошли, гадюка,

Получишь то, что заслужила.

Не ты ль вчера ножом, без звука

Дружка навеки уложила.

Таких, как ты, полно по свету,

Таких, как он, на свете мало.

Так помирать тебе в кювете,

Не ожидая трибунала».

Мы шли. А поле было дико.

В дубраве птица голосила.

Я вел расстреливать бандитку,

Она пощады не просила.

1944–1946

1945 – начало 1950-х