Ранний Самойлов. Дневниковые записи и стихи: 1934 – начало 1950-х — страница 5 из 7

Из дневниковых записей

1945

03.05

Берлин капитулировал. Ходят разные слухи. Будто бы Гитлер застрелился, Геббельс отравился и отравил семью. ‹…›

Но и это не радует. ‹…›

Где мои друзья и соратники? Где мои надежды? Мои стихи? Романы, трагедии? Прекрасные мысли?

Ничего этого нет. В двадцать пять лет я начну жить сначала. И видимо, трудно жить.


25.12

Если бы я умер двадцати лет, сказали бы, что из меня мог бы получиться гениальный поэт. Стоит ли жить до шестидесяти, чтобы доказать обратное.

1946

05.01

Вечер молодых поэтов. Тарасенков[134] причесал их и положил в ящик с названием «четвертое поколение». Так они себя и вели, даже руками не размахивали, не говоря уже о мыслях. Поэзия стала скучным эстрадным номером. Брали голосом. Больше всего понравились пародии.

Львовский[135] спросил: «Как у тебя настроение?» Я сказал – «хорошее». – «А у меня плохое. Каждый из них издал уже по книге». – «Что же, значит, для этого не надо быть гением».

Литература «четвертого поколения» не стала поэзией. Гудзенко[136], Урин[137], Межиров[138] – все они талантливы. Но это лишний раз доказывает, что поэзия это – идейное движение. Был период Пушкина, Лермонтова. А следующего периода уже не было. Тогда стали Белинский, Грановский[139], Станкевич[140].

Если у нас не будет поэзии, время будет названо по нашим мыслям.

Шакалы набросились на войну, как на труп лошади. Когда они всё съедят, жить им будет нечем.

Мандель[141] говорит: «Я хочу такой поэзии, где бы я был средним поэтом».


24.01

Какими тесными сплетениями сосудов и нервов привязаны мы, поэты, к своим биографиям. Как должны мы уметь жить, чтобы уметь писать!


15.02

Моя мысль очень проста. Единственный пафос поэзии наших дней – это самосознание целого поколения людей, ставших в войну движущим фактором государственной жизни.

Дураки брюзжат на цензуру. Не знаю. У нас нет поводов спорить с цензурой. Новая поэзия – это органическое принятие. Вне этого принятия – декаданс, гибель поэзии.

‹…›

С[ельвинский] очень бодр. Это человек большого масштаба. Может быть, поэтому он не слишком с нами считается. Старик решил свести счеты с Симоновым, взяв нас за ноги и размахивая нами. Может быть, он и расшибет голову С.[142], но и нам не поздоровится.

Глупо. Единственный метод литературной борьбы в наше время – писание. Этого ждут. Декларации никому не нужны.


26.02

Мой первый вечер перед многими людьми на филологическом факультете. Первый успех.


11.03

Читка в «Октябре»[143]. Единодушное мнение, что поэма не удалась. И всё же все оценивали мою «первую обойму» гораздо значительнее, чем я сам. Это первое, что мне необходимо было сказать. Неудача поэмы меня не огорчает.

Сельвинский говорил о поэзии очень высоких мерок. Как бы ни было слабо все, что я сделал, все они чувствуют силу прямолинейных принципов. Среди всех шатаний и хитроумных домыслов, среди этой звонкой игры словами, среди всех разговоров о трудностях времени, – я твердо провозгласил истину, что правда государства есть правда поэзии и что до нас никогда этого не было.


20.03

Мандель, талантливый мальчишка, одержимый стихами. В нем есть старинное сумасшествие хасидского святого, талмудические выверты рассудка и прекрасная непосредственность чувств. Идиоты, которые ему завидуют, убедили его в том, что поэт должен быть эксцентричен.


04.04

Вечер поэтов в Колонном зале. Старинное благородство позы у Ахматовой. Пастернак, читающий стихи гнусавым голосом, который можно только нарочно придумать. Но это его голос. Сельвинский – человек больших заблуждений, размах которого виден в его заблуждениях. Он создает поэзию только на пути к крайностям.

‹…›

Мандель пришел, размахивая японской тетрадкой. Молодые корифеи выставляют его в смешном виде. Я утешил его, и он с детской радостью показал мне переписанные крупным почерком шестиклассника стихи.

«У меня и оглавление есть, – сказал он с гордостью. – Теперь, если Сашка скажет, что у меня нет стихов, я посмотрю оглавление… Вот».

«Буйство грозы в коридоре», – называет он Межирова.


27.04

Первомайский вечер молодой поэзии в университете. Всем хотелось танцевать, и мы провалились. Поэзию перешибает простой джаз. Может, и поэзия-то – одна дрянь.


20.08

Я, может быть, и не стал бы писать поэму сейчас, когда еще не улеглись страсти и сумрак не прояснился. Но приходится торопиться. Идеальные этические схемы, которые, мне казалось, необходимо осуществятся в эту войну, оказались фикцией. Однако история идет своим путем. Сила нашего взгляда на вещи в том, что это взгляд исторический. Люди делают ошибки. История их выправляет.

Необходимость моей поэмы именно сейчас состоит в том, чтобы прояснить нынешний темный ход истории и поддержать колеблющихся, не ожидая, пока все прояснится само собой. Проясниться должно, но пройдет два-три-пять лет, за которые вырастет целое бледное поколение скептиков и релятивистов.


28.08

Интереснейший разговор с Сергеем Н[аровчатовым].

Судя по ряду признаков, постановление ЦК о ленинградцах есть часть программы обширного идеологического поворота, связанного с нынешним положением[144].

Период соглашения с «демократиями» неминуемо должен кончиться. В этом смысле наша твердость и правильное различение стратегии и тактики целиком оправдались.

Совершенно ясно, что послевоенный поворот в политике уже произошел. Литературное мещанство его не расчухало.

Европа стала провинцией. Дело, в конечном счете, решается англосаксами. У этих последних страшно воинственный дух в литературе против нас как единственного государства с «тоталитарным» режимом, как они говорят.

Отсюда резкое размежевание – подготовка следующей войны. Можно ожидать восстановления коминтерновских лозунгов, так дорогих нам.

Как всегда, литература отстала от политики. Решение ЦК спасает литературу от провинциального прозябания. Генеральный путь литературы – широкие политические страсти. Особенно сейчас, во время складывания коалиций для будущей войны.

Меня радует, что ход времени подтверждает мои поэтические предсказания (в поэме). Радует, что нас не сбила с пути международной революции никакая тактика.

Русопятские позиции неминуемо должны замениться прежними.


12.09

Вчера приехал Слуцкий. Это замечательный политический ум.

Рассказывал об отце Кульчицкого[145], – в прошлом штабс-капитан, автор статей по вопросам заядлой офицерской морали. Затем – деникинский полковник. Статьи его были выкопаны во время этой войны и опубликованы в подчищенном виде.

Во время оккупации Харькова немцами – работал следователем. Затем был арестован, видимо за связь с антинемецкими кругами, и умер в тюрьме.

Мишка Кульчицкий не был фигурой аполитичной. Его Россия, при всей нечеткости мышления, была вещью с честными принципами. Но в нем никогда не было личной кристальности, хотя это и поэтизируется Глазковым[146].

В моих стихах Слуцкий заметил [не только] определенную раскованность и «облик», но и замах на печатность. В них уже нет той независимости, что была в «Мамонте».

Вряд ли это верно. Просто государственная тенденция выражается во мне гораздо яснее, и активная сторона поэзии стоит на первом плане.


16.09

Больная – и в силе своей – изломанная Цветаева. И все же негодование не переплескивается в презрение к миру. Там, где поэзия пробивается через бабью лихую злость и позу гордой нищенки, там правда – бунт против пошлости Гаммельна, там тончайшая связь с революцией[147].

1948

18.02

Тихоновы принимают меня радушно и… равнодушно.

‹…›

Вряд ли они меня считают человеком слишком талантливым. Уж слишком в разных местах ищем мы романтику нашего времени.


21.02

Отнес шесть стихотворений Тихонову, Вишневскому[148] и Тарасенкову. Стихи довольно банальны по замыслу, но свежи ритмически и являют собой попытку перевести ряд политических убеждений в ряд поэтических ощущений. Я не жду от них большого успеха, но надеюсь, что они обратят на себя внимание при нынешнем бесстишье.

Был у Сашки Межирова. Его грузинские стихи – бесформенные груды таланта и поэтического труда с обманной страстью и без мысли. Отлично чувствуя фальшь словесную, образную, формальную, он культивирует фальшь духовную, что во много раз хуже. Как всегда, привлекает своей влюбленностью в слово. Как бы то ни было, его ложь обаятельна.

С. показывал стихотворное послание Глазкова. Стихи блестящего таланта и трагической искренности. Он чувствует страшный тупик, в который зашла «глазковщина».

Наше поэтическое развитие было ненормальным. Оно прервалось в 20 лет. Когда мы вернулись с войны, мы были 25-летними людьми и 20-летними поэтами. Опыт не укладывался в стихи. Человеческое развитие обогнало рост поэтического мастерства. Это объясняет многие недостатки, странную незрелость моих послевоенных стихов.


05.03

Уже Россия ощущается не «равной среди равных», а главнейшей силой новой истории, ее генеральной дорогой. Уже самые слабые ростки русского прогресса приобретают громадный смысл, потому что им не суждено погибнуть, как прогрессу Англии, Франции, Германии, а суждено было развиться в новую социальную формацию – в коммунизм.

Может быть, с этой точки зрения иконы Рублева важнее сейчас, чем живопись итальянцев, реформы Ивана глубже, чем кромвелевская революция, «Слово о полку» серьезнее «Песни о Роланде»[149].

Это новая, увлекательная задача времени.

‹…›

Для Суркова[150] Пастернак – сегодняшний день нашей поэзии. Для нас и Сурков, и Пастернак – день вчерашний. Но Пастернак и не претендует быть днем сегодняшним. Бог с ним! Он сделал меньше, чем мог бы сделать. Отдадим дань уважения тому малому, что он принес в русскую поэзию. Сурков тщится быть сегодняшним днем поэзии. Это хуже. Он ничего не сделал вчера и ничего не сделает сегодня.


11.03

Перечитывал стенограммы съезда писателей. Это документ первостепенного интереса. «Попутнический»[151] дух еще сильно веял в то время. Когда-то мне казалось это интересным. Б[ухарин] хотел увести поэзию от политики, все его оговорки пустая болтовня[152].

Прекрасное впечатление производит речь Суркова[153]. За эту речь можно многое простить его поэзии. В конце концов, для поэзии будущего важнее те слабые и неудачные попытки, которые он защищает, чем все высоты «неофициальных корифеев». Наше время резкого размежевания – прекраснее и возвышеннее. В ближайшие годы поэзия или погибнет, или найдет в себе силы для величайшего взлета, иначе прогресс поэзии отодвинется еще на два поколения.


17.03

Мой вечер в университете. Одни ждали скандала и надеялись, что я фрондер. Другие ничего не ждали, т. к. отвыкли чего-нибудь ждать от поэзии. Я не устроил ни тех, ни других. Ругнули формалистом, похлопали по плечу. Один Урин раскричался, что любит меня, и требовал, чтобы его примеру следовали остальные.

А все-таки читать на публику нужно! Плохих читателей нет, есть плохие писатели. В сущности, никто из хороших не считал публику дурой. Сто дураков умней одного умного, как стол о четырех ножках устойчивей волчка.

Говоря языком военных, я сориентировался на местности, сверил свою поэтическую карту с местностью. Оказалось, что там, где прежде были колодцы с кристальной водой, их больше нет, что старые тропы заросли, а проезжая дорога уже не та, что прежде, и лежит она совсем в другом месте.


31.03

Статья К. Зелинского в «Знамени» о Севке Багрицком. Совсем недавняя юность становится историей. Вот уже есть биография, есть свои покойники, начинаются мемуары. Да, многое можно уже записать. Много хорошего было тогда. Много романтического, свежего, полного веры, страсти, честности.

Были Коган, Кульчицкий, Майоров[154], Смоленский[155], Молочко[156], Лебский[157], Севка Багрицкий. Помню арбузовский театр[158], его наивное новаторство. Был я там однажды по приглашению. Читал стихи арбузовцам.

‹…›

Писали мы тогда неважно. Лучше других – Кульчицкий, Майоров. Но верили друг в друга. Чувствовали – поднимается поколение. И насколько легче было бы идти сейчас, если бы все погибшие остались живы. Может быть, поэзия выглядела бы совсем иначе…


15.04

В коктейль-холле.

Читаю стихи Светлову и актеру Гушанскому[159]. Со своей доброй чудесной улыбкой Светлов говорит: «Вы расточительны. Вы бесхозяйственны… Зачем вы присутствуете в каждой строке? Это назойливо. Это все равно если бы каменщик писал на каждом кирпиче свое имя… Стиху нужно служить. Нужно быть официанткой при нем…»


16.04

Сельвинский – настоящий новатор, огромный талант, чрезвычайно умный человек. А между тем он ничего не создал. Его творчество анекдотично. Его уважают поэты, даже завидуют ему. Но – самое страшное – читатели его не читают, да и читать его невозможно.

«Уляляевщина» при всем блеске ничего не дает ни уму ни сердцу. «Пао-Пао» и «Пушторг»[160] безнадежно устарели. Исторические драмы кажутся блестящими стилизациями. Философская драма – смехотворное сочетание дерзания и невежества.

В чем дело? Почему так округлы маленький Тихонов и крошечный Антокольский?[161]

В Сельвинском мало души. Он не умеет быть самим собой. Он – бутафория. Блестящая, талантливая, но – бутафория.

Он замыслил себя громадным поэтом, замыслил себе облик не по плечу. Это ему не удалось. А честолюбие продолжает мучить…


21.04

Приходил Коля Глазков – в старой шубе на меху, в шляпе, напяленной на уши. Маленькие, бегающие глаза. Оттопыренные губы. Беззубый рот. Реденькая щетинка на скулах и подбородке. Страшен.

Но когда к нему привыкаешь, даже мил.

Говорил, что хочет написать десять хороших стихов для печати.

«Когда я говорю, что я гениален, я не кривляюсь. Я твердо знаю, в чем я гениален, в чем я просто одарен, а в чем бездарен. Например, в детских стихах».

Под этой страшной шкурой шизофреника скрывается подлинная интеллигентность, ум, несомненный громадный талант.

Кажется, стихи мои одобрены Тихоновым. Вишневский, надеюсь, не будет против. Если пойдет четыре, три из шести, я буду рад до смерти. Дал бы бог! Это нужно не столько мне, сколько людям, которые меня любят, – родителям, Ляле[162], друзьям.


04.05

В «Знамени». Шубин[163] говорит, что из моих стихов три или четыре пойдут в июльском или августовском номере. Я рад!


17.05

В Литинституте о нашей довоенной компании ходят легенды. Наши старые стихи помнят.


18.05

Если я по лени не напечатаю стихи и по легкомыслию не сдам экзамены – я потеряю всякую почву в глазах окружающих. Видимо, так и будет.

Никто не знает, как я ленив и легкомыслен! Дали бы мне жить, как я хочу, я уехал бы, уехал бы на год, куда угодно подальше от Москвы. Я поступил бы учителем в школу и писал бы книгу… Хорошо бы!

Читал Державина. Удивительно талантлив!


20.05

Статья в «Н[овом] мире», хулящая Хлебникова. Ненавижу этих шакалов, питающихся трупами! Таков Тарасенков. Ну что им дался бедный сумасшедший дервиш, объедками которого долго еще будет кормиться поэзия.

Литературу хотят сделать вещью условной, договориться – нужно писать об этом, нужно писать так, такими словами, такими размерами, такими рифмами. Все прочее – не литература!

Ничего подобного! Литературой станет именно «все прочее», то, что сделают гении, таланты.


21.05

Почти счастливый день. Был в «Знамени». Стихи идут в августовском номере.

П. Шубин правит стихи какого-то молодого. Тот угодлив. Шубин втолковывает ему, слегка заикаясь, что стихи плохи. Напротив сидит еще один с суконным рылом и в каком-то восторге слушает, время от времени вздергиваясь и неестественно громко вставляя свои замечания. Стихи написаны о нефти. Слушать их невыносимо скучно. Шубин говорит: «У тебя тут строчка: в пятнадцать минут приготовят обед… Нельзя же так мелко… Нефть. Проблема!.. А тут слишком утилитарно – обед… Нужно увидеть другое… Что-то значительное… Поэтическое…» – «Например, победу можно увидеть», – вздергивается восторженный. Молодой отвечает важно: «У меня про победу уже вставлено». Он спокоен. Он знает, что такое поэзия.


24.05

Глазков затащил меня к себе. Подарил пару своих книжечек. Читал стихи о Белинском. Они печатны, но репутация Г. отталкивает редакторов.

Квартира у него старая, разваливающаяся. На стене фотографии: некрасивая полная женщина, мужчина бухгалтерской наружности; рядом – двое детишек. Один из них – Коля.

Показывал мне «два тома седьмого собрания стихов». Это довоенные и военные стихи. Далеко не все, что написано. В издание входит 5 тыс[яч] строк. Глазков уверяет, что они отжаты из тридцати тысяч. С каждым «изданием» он сжимает свои стихи, оставляя лишь самые лучшие, с его точки зрения, строки.


25.05

В коктейль-холле. Светлов говорит: «Декадентская манера – раздолье для людей “малой одаренности”. Стихи нужно лепить… строить… делать…»

Он человек без особой эрудиции, может быть, без широкого взгляда на поэзию вообще. Но у него очень точный взгляд на стихи. Здесь он редко ошибается…


26.05

Занимаюсь фольклором. Былины наивны, но места в них есть прелестные. Нужно бы свести их воедино, в одну поэму, как сделали греки, германцы, финны. От этого характеры выиграли бы в полноте, предстали бы в полном величии.

Настоящее чудо – сказки, особенно бытовые про мужиков, бар и попов, – это самые русские сказки.

Язык русских сказок, пословиц, загадок всегда меня необычайно притягивает. Я не копирую его только из стеснения. Загадки – груды самых точных метафор, скопление метафорического мышления целого народа…

Фольклор наш плохо разработан, не связан воедино. Его плохо знают даже поэты.


27.05

Читаю «Эмали и камеи»[164] в переводе Гумилёва. Это одна из книг, которым повезло. Ее перехвалила история литературы. Мы до сих пор принимаем это на веру.


06.06

Прочел книжку Межирова «Дорога далека»[165]. Впервые вижу его стихи на бумаге.

Он завораживает своим чтением. Перестаешь слушать смысл – видишь, что перед тобой – поэт.

Своим вдохновением он заворожил и критику. Книга была критикована как неудача мастера. На самом деле она – чистое ученичество. Все неясности ее – от незрелости ума, от пренебрежения смыслом, от недостатка знаний, от мальчишеского увлечения звучаниями, перебивками ритма, «задыханиями» – всем, чему может научиться любая поэтическая шлюха, имитирующая страсть.

Это поэзия «глаза», пытающаяся казаться поэзией «сердца». В ней мало сердца, еще меньше ума, хотя сам Межиров человек умный и тонкий. В поэзии нельзя только показывать (этого хотят Межиров, Гудзенко, отчасти – Луконин[166]), в ней необходимо доказывать.

Межиров ничего не доказывает. А показывает – человека, безмерно испуганного войной, но бодрящегося в каждом заключительном катрене.

«Нижний план» – метафоры, эпитеты и пр., то, чем тайно гордится Межиров и считает своей сильной стороной, – тоже однообразен и не слишком блестящ. На тридцать восемь стихов – пятьдесят дождей, тридцать девять ветров и шестьдесят семь дорог, путей, верст и кюветов. Скучно!


05.08

Я был счастливее во время войны, когда кочевал по земле с прекрасной верой в «потом».

И вот оно, это «потом». Еще ничего не сделано. Запутаны мысли, я страшусь прямоты и привязан к мелочам. Очистить душу! Жить снова в большом мире, в котором жил, в котором блуждают до сих пор мысли моего романа.

Тревожусь о Л. Сумеет ли она выдержать трудности моего пути?

Планы мои велики и громоздки. Сумею ли осуществить их?

Роман, поэма о провинции, поэма о детстве Ленина, повесть о Пушкине и декабристах, эстетика.

Мне как воздух нужен успех. Я из тех, кто силен в удаче. Не обязательно во внешней удаче. Но давно у меня не было удач внутренних…

Да исполнится!


26.10

Вне нашей печатной литературы (поэзии) существует другая, которая когда-нибудь предстанет перед удивленным взором общества. Она насчитывает, может быть, десяток имен.


14.11

Разговор со Слуцким.

Есть три типа поэтов: поэты идеологии, поэты темы, поэты ощущения.

Пушкин – поэт идеологии, Лермонтов – темы, Блок – ощущения.

Есть и плохие образцы: Симонов – идеологии, Гудзенко – темы, Северянин – ощущения.

В эпохи декаданса выдвигаются поэты ощущения: Блок, Бальмонт, Анненский[167], Мандельштам, Ахматова, Пастернак, Есенин.

Даже поэты идеологии (Белый[168]) и темы (Брюсов, Сологуб[169]) притворяются поэтами ощущения.

Маяковский – типичный поэт идеологии.

Из западных: Байрон, Гейне, Гюго, Гёте, Шиллер – поэты идеологии; Киплинг, Готье, Бодлер – темы.

Сельвинский – поэт темы, мечтающий быть поэтом идеологии.

Межиров – поэт ощущения, выдающий себя за поэта темы (на идеологию не претендует).

В эпохи расцвета поэты темы и ощущения тянутся к идеологии – Кюхельбекер, Рылеев.

Первый тип поэтов – самый высокий. Наибольшее количество гениев дают они. Есть примеры гениальных поэтов и в двух других категориях.

О методах работы. Есть несколько способов взаимоотношений поэта с темой.

Стихотворением может стать извне пришедшее задание, силлогизм, который сознательно, без предварительной внутренней подготовки втискиваются в форму поэзии. Есть хорошие образцы этого метода у позднего Пушкина, у Байрона, у Гейне, хотя ни для одного из них этот метод не характерен.

Второй способ, когда пришедшая извне тема попадает на сложившееся внутри поэта настроение. Наиболее результативный способ творчества. Так написаны наиболее страстные стихи Лермонтова.

Третий способ – вырастание стиха из внутреннего ощущения без явного соприкосновения с данной извне темой. «Как соловей поет». Способ, редко оправдывающий себя в других жанрах, кроме любовной лирики. Невозможный в поэме.

Стихотворения