Ранний снег — страница 17 из 25

1

Проснулась я в землянке у артиллеристов среди белого дня. Ни Женьки, лежавшей рядом со мной на нарах, ни бойцов-батарейцев, спавших ночью на лапник на полу, - никого уже не было. Дымный солнечный луч бил мне прямо в глаза. Пахло свежевымытыми полами. Сухой берёстой потрескивала железная печь. Было тихо, тепло, и я, разнежась, спокойно повернулась на другой бок и, убаюканная этим домашним потрескиванием дров, тишиной и покоем, снова крепко заснула.

Когда, наконец проснувшись окончательно, я открыла глаза, в землянке, у входа, на гвозде уже висел чей-то новенький, цвета сливочного масла, не обтертый ещё полушубок, а на врытом в землю столе лежали планшет, бинокль и штабная, потертая на сгибах карта. Над картой, задумавшись, стоял человек - большелобый, большеглазый, стриженный ёжиком, в зелёном стеганом ватнике, перетянутом ремнями.

Человек этот был мне совсем не знаком.

Он весело улыбался.

Он ставил на карте какие-то мелкие, одному ему понятные стрелки и значки и то и дело складывал губы так, как будто хотел засвистать, но, взглядывая в мою сторону, останавливался и хмурил мохнатые брови.

Время от времени почему-то он забывал о своей работе. Тогда он откладывал в сторону карандаш, сцеплял сильные короткие пальцы и, опёршись на них подбородком, подолгу глядел на меня изучающим, насмешливым взглядом.

Я лежала тихонько, притаившись, не шевелясь, смутно догадываясь, что глядит он на меня так уже довольно давно и что мне сейчас не очень-то ловко при нем будет встать: раскрасневшееся от долгого сна лицо, спутанные волосы, измятая гимнастёрка. Лучше сделать вид, что я сплю, и ждать, когда он отвернется или вовсе уйдет.

Но он не уходит.

В землянке так тихо, что я слышу, как постукивают на руке у незнакомца большие плоские часы - хронометр.

Думай не думай, а вставать надо.

Решившись, я приоткрываю глаза и, не глядя на незнакомца, громко спрашиваю:

- Чего это вы так уставились на меня?

Человек не вздрогнул от неожиданности, как я ожидала, не отвел глаза, не засмеялся. Он даже не переменил своей рассеянной позы: всё так же пристально он глядел на меня, опёршись локтями о стол, и молчал.

Он слишком долго молчал, прежде чем открыть рот.

- А я вовсе и не на вас смотрю, - ответил он хмуро, - А на нары...

- Что ж в них особенного? - удивилась я. - Нары как нары.

- Да, конечно, ничего. - Он кивнул упрямой, лобастой своей головой. - Если не считать, что я на них обычно сплю. После ночной работы. А сегодня - вы. Правильно говорят: незваный гость хуже татарина!

- О, вот даже как!

Я несколько растерялась. С подобной откровенностью мне, признаться, ещё не приходилось сталкиваться. Обычно везде, где бы мы с Женькою ни бывали - на случайных ночлегах, на марше, в разъездах по дивизии, в служебных командировках, - нас, девчат, принимали гостеприимно, иной раз проявляя внимательность и услужливость крыловского Демьяна. Но этого лобастого в избытке вежливости не упрекнешь.

Нежась под полушубком, я говорю миролюбиво:

- Давно бы уже разбудили...

Он вскинул голову:

- А зачем вас будить? - Человек усмехнулся. - Вы ж не спите! Я за вами, а вы за мной наблюдаете. Что, я неправду, что ли, говорю?

Он бросил карандаш на карту и хрустнул сцепленными пальцами.

- Ну что ж, что не сплю! - говорю я. - А рассматривать меня тоже незачем. Узоров на мне не нарисовано. И знаков на лбу не проставлено никаких.

Лобастый вдруг застенчиво улыбнулся:

- Как знать, а может, мне приятно смотреть на вас спящую, тогда как? Вдруг в кои-то веки занесло к тебе в дом такое вот существо. - И он, показав руками какое, добавил: - Среди ночи. Как бабочка на огонь!

- Причём на огонь... артиллерийский! - заметила я и засмеялась. - Да, действительно, очень смешно!

- Нет, каюсь, а мне не смешно, - возразил большеглазый.

Он закурил и сел боком на стол. Помолчав, продолжал:

- Мне всегда больно видеть женщину на войне. Как-то больно и стыдно, что мы, мужчины, не сумели вас от этого оградить. Я так полагаю, война не для вас.

Я вскочила на нарах.

- Ах, вот оно как! Ну, спасибо за откровенность. Вот с этого бы и надо было начинать! А то... Нет! Зачем же крутить вола? Всё так просто: война не для нас, а для вас, для мужчин. А мы ни на что не годны, не способны... Так, так! Что ещё? Ну, ну, слушаю! Скажите ещё, как это?.. Слабый, но прекрасный пол?

Большелобый коротко усмехнулся:

- Ну, насколько прекрасный, не знаю. Не специалист! А вот что не слабый, то вижу.

- Ладно, хватит! - сказала я. - Не воображайте, что вы одни умеете воевать! Отвернитесь, я оденусь. И можете успокоиться: ухожу. Вот вам ваши нары. Знала бы, так никогда сюда не пришла! Если я хуже татарина, то вы... хуже немца!

Схватив с нар полушубок, пистолет и шапку, не одеваясь, я выскочила из землянки, на прощание хлопнув дверью так, что снег и земля посыпались с крыши комьями, как при обстреле. Прибежав со всем своим имуществом к себе в палатку, я сердито набросилась на Женьку, мирно доедавшую мой завтрак из одного общего с Сергеем Улаевым котелка:

- Подруга ещё называется! Почему меня вовремя не разбудила? Скажешь, это по-товарищески, да?

Женька скорчила в ответ совершенно невинную гримасу.

- Ты так сладко спала, - сказала она. - Я тебя же, балда, пожалела! Никакой благодарности!

- Благодарность моя тебе ещё нужна!

- А что? Неплохо бы... Будет время, ещё в ножки мне низко поклонишься.

И обиженно замолчала.

Но потом, когда Сергей, напившись чаю, пошёл на улицу мыть котелок, а я несколько успокоилась, она многозначительно подмигнула мне:

- Так, значит, знакомство всё-таки состоялось?

Я опешила:

- Какое знакомство? С кем? Чего ты болтаешь?

- Как с кем? Не притворяйся! С Кедровым. Командиром полка.

- Каким Кедровым? Вот этот... в зелёном ватнике - Кедров?! Командир артполка?! Знаменитый Кедров?!

- Ну да.

- Не болтай глупостей!

- Была мне охота.

- А зачем? Для чего он мне? Что ты всё выдумываешь? Какое такое ещё знакомство? И зачем ты мне это подстраиваешь, не понимаю...

- А он утром про тебя так расспрашивал, - не унималась Женька. - Кто, да откуда, да как?

- Ничего я не знаю и не желаю знать! - отрезала я. -И ты это учти, не то получишь по рукам. Ясно?

- Ясно. - Женька хмыкнула и попыталась сострить: - Так ясно, что глазам больно. - И сама первая захохотала.

- Никакого Кедрова я не знаю и не желаю знать, - повторяю я. - И ты это учти. Не то хуже будет. Поняла?

- Да. поняла.

- Запомни!

2

Скоро месяц, как наша дивизия в окружении, а мы сидим здесь на своем «пятачке», и немцы бьют из тяжёлых орудий по штабу отряда, по нашей палатке, по кладбищу. Между могил, в серой мерзлой земле, продолблены узкие, словно лодки, траншеи. В них, нахохлившись, сидят люди. Тонкие струйки проводов текут от траншей, от НП, от окопчиков боевого охранения к батареям Кедрова, и ещё дальше в тыл, к штабу дивизии, которой мы подчиняемся оперативно, и туда, где за гребнями лесистых холмов прячутся тупорылые гаубицы.

Кажется, мы застряли здесь навсегда.

Кажется, холод, и грязь, и бессмысленное ожидание лучшего - нескончаемы, длинны. Рядом с маленьким сельским кладбищем уже выросло наше большое, военное. А прошел всего месяц.

С той поры, как от нас увезли Пироговского, никто в отряде ничего не делает. Утром мы просыпаемся поздно и долго валяемся в постелях, потому что лень вставать, топить печь, готовить завтрак, мыть посуду. Уж лучше голодными понежиться всласть: кто знает, когда ещё выпадет подобное счастье.

Проснувшись, мы перебрасываемся шутками, пока Улаев, как самый старший по званию и самый сознательный, не начинает укорять сам себя:

- Да-а, трутни мы! Лодыри! Паразиты! Как это только не стыдно нам! Всё бы нам дрыхнуть!

Таким самобичеванием он занимается ещё час-полтора. Потом, видя, что никто раньше его всё равно не поднимется, кряхтя и охая, сбрасывает одеяло и начинает растапливать печь, варить суп из сушёной картошки и подгнившего, чёрного лука.

Оглядев пустые мешки и пакеты, Сергей долго скребется в затылке: с поздним весенним разливом, с бурно начавшимся таянием снегов нас скоро совсем отрежет от базы снабжения, и тогда уже совершенно будет нечего есть. Тем более что немцы всё пристальнее стали держать под обстрелом нашу единственную дорогу, у них появились новые миномётные и артиллерийские батареи: в тылы ещё проскочишь галопом, а с грузом обратно как?

После позднего завтрака - водянистого супа и подмоченных сухарей - Женька, лохматая, непричесанная, снова валится на одеяло читать неведомо где раздобытого Блока. А я сажусь у окна и гляжу на лиловые тени, распластанные по сугробам. Солнце вспыхивает на сухом, сахарном насте такой автогенною сваркой, так ярко слепит глаза, что, когда отведешь взгляд на груду мешков и шинелей, брошенных в углу палатки, ещё долго перед воспалёнными зрачками прыгают голубые и оранжевые искры, вертятся по спирали чёрные пятна.

За окном с длинных жёлтых сосулек - капель. Прозрачные, словно выточенные из алмазов, удлиненные капли перечеркивают стекло совершенным подобием авиационной бомбёжки: микроскопическая серия микроскопических бомб, летящих на землю чуть косо, по траектории. Совсем как в Макашине или в Белом Камне.

Я весну не люблю: мне всегда в это время почему-то тревожно и грустно. Но это моя первая в жизни фронтовая весна, и я её жду по-особому, с нетерпением. Мне кажется: придёт настоящее тепло, с цветами и листьями, и всё переменится, всё непременно пойдёт по-другому. Мне кажется: все наши беды просто от холода. А будет тепло - и все раненые выздоровеют, все окружённые выйдут из окружения, все наши армии снова двинутся на запад, уничтожая врага. И тот, кто в конечном итоге переживёт эту зиму, переживёт самоё смерть. Существует же на земле хоть подобие справедливости. Неужели не существует?!

Днём мы с Женькой слоняемся по разбитой деревне. Снег проваливается под ногами, и наши следы наполняются желтоватой талой водой. В лучах яркого солнца всё вокруг выглядит уже не таким бесприютным и диким, как прежде. Чётко виден соседний лесок: за ним наш передний край. Там бойцы в обороне. Позади, дальше в тыл, к Алексеевским хуторам, всё темнеет, темнеет дорога, всё глубже двумя параллельными линиями протаивают наезженные колеи.

Над головой то и дело пролетают со свистом тяжёлые дальнобойные снаряды. Это немцы нащупывают батареи Кедрова.

Я подставляю лицо и грудь резкому ветру. Мне хочется сказать о себе, о весне. Какие-то звуки приходят ко мне, сливаясь в странные образы, как во сне, когда живёшь совершенно особенной, волнующей жизнью.

Я молчу, но Женька меня окликает!

- Чего ты бормочешь?

- Так... Ничего.

Мне не хочется отвечать.

Мне хочется в степь, пробуждающуюся под снегом, слушать гул тракторов, смотреть вслед косякам журавлей, ощущать на ладони тяжесть бронзового от солнечного света зерна. Наверное, в глубине каждого человека живёт эта тяга к земле. Весной она пробуждается вместе с капелью.

Потом мы сидим с Женькой у входа в траншеи и слушаем, как лениво идёт перестрелка на левом фланге, у наших соседей. Кто-то там, озоруя, осторожно выстукивает на пулемёте «Чижик-пыжик, где ты был?». И ждёт ответа от немцев. Но немцы молчат. Наверно, обедают.

Женька вдруг говорит:

- Ты совсем забыла о Борисе.

Я гляжу на неё удивленно:

- Откуда ты это взяла?

- Как же! То, бывало, каждый вечер ему строчишь. А сейчас и не пишешь.

- О чём же я буду ему писать?

- О себе.

- О себе? - Я рассеянно пожимаю плечами. - Обо мне он всё знает.

- Ну, тогда обо мне.

- Если тебе уж так хочется, можешь сама это сделать, - смеюсь я, привалясь к брустверу боком.

Женька медленно горбится, поднимает с земли комок мерзлой глины и кидает его в подлетевшего к нам воробья. Щурясь, долго глядит куда-то в сторону, на розовый снег.

- Вот ещё, не хватало! - говорит она наконец. - Очень надо!

- А не надо, молчи!

В тишине весеннего утра так приятно молчать и думать о близких мне людях. О счастье, которое где-то рядом. О солнце, которое растворяет в моей крови столько нежности и тепла, что теперь его хватит на целую жизнь. И о Женьке, которая сидит, обхватив колени руками, и тихонько поёт:

За городом качки плывуть,

Каченята крячуть.

Вбоги дивки замиж идуть,

А богати плачуть.

Вбоги дивки замиж идуть,

З чёрными бровами,

А богати сыдять дома

С киньми та з волами...

Вечером, в сумерках, кто-то шумно завозился у входа в нашу палатку. Потом, согнувшись в три погибели, втиснулся в узкую дверь и распрямился мохнатой овчинной горой.

- День добрый, соседи!

- Здравствуйте, коль не шутите! - Улаев поначалу, видимо, не разглядел, что за гость пожаловал к нам. И вдруг торопливо поднялся навстречу. - Что хорошего скажете, Алексей Николаевич?

- Да вот зашёл вас, бесхозных, проведать. Как вы тут поживаете? - пробасил с угрюмоватой усмешкой командир артиллерийского полка, расстегнув полушубок. Он потер одна о другую озябшие на вечернем морозе крепкие руки. Шапку бросил в угол, на кучу мешков. Полушубок чуть сдвинул с тяжёлых крутых плеч, но не снял его, а только вывернул полы мехом наружу. По-хозяйски прошелся взад-вперёд по палатке. Зорко глянул на Женьку, читавшую в сумраке на одеяле, наклонился, отнял Блока и спрятал в карман. - Такие вещи без спросу не трогать!- угрюмо сказал Кедров. - Не для маленьких. Не игрушка! - Потом обернулся к Улаеву, упрекнул с обидой: - Вот ты прибежал ко мне давеча, ночью: «Девочки, девочки... Тяжело им. Война тяжело достаётся!» Ну, я по-соседски и приютил у себя, пожалел. Так они же в благодарность меня же и обругали! Это как? Хорошо?

«Да уж, кто кого обругал, - подумала я, неприязненно забиваясь в угол, - Теперь пришёл сюда сводить счеты...»

- А кто? Кто это сделал? - спросил Улаев. Он торопливо откинул белую прядь со лба и внимательно, строго поглядел на меня. Почему-то он всегда в таких случаях глядит на меня, когда, хочет найти виноватого. Он ни разу ещё не взглянул таким же строгим взглядом на Женьку. - Не знаю, Алексей Николаевич, - сказал Сергей. - Я ничего не слыхал.

- Ну, где тебе было слыхать! - ответил Кедров, обнажая в усмешке ровные белые зубы. При этом он взглянул на меня, но лицо его показалось мне добродушным. Кедров небрежно махнул рукой. - Ну ладно уж!.. Кто старое помянет, тому глаз вон.

Он сел рядом с Улаевым на чурбак, похлопал себя по карманам полушубка, не нашарив кисета и спичек, спросил у Сергея:

- Табачок есть?

- Есть.

- Закурим?

- Закурим.

Они закурили.

И пока сосали огромные, свернутые из дивизионной газеты, набитые крупной махрой самокрутки, Алексей Николаевич всё молчал и глядел на меня пристальными, угрюмыми, чуть насмешливыми глазами, словно изучая, что я за птица такая и почему так неприязненно забилась в угол. И при этом он словно ждал моего ответного взгляда.

В синеватых апрельских сумерках, чисто выбритый, широкоскулый, командир артиллерийского полка сейчас выглядел молодым: наверное, хорошо выспался. От него пахло свежестью талого снега, корой берёзы и ещё чем-то очень крепким и хрустким. Сухощавое, в резких складках, бровастое его лицо было добрым и сильным. В сущности, такие сильные, добрые лица бывают только у артиллеристов.

У разведчика, например, встречающего всякий раз опасность один на один и которому, в общем-то, нет надобности убивать, пока не напорется на вражескую засаду, а есть надобность быть невидимым, тихим, таинственным и подкрадываться в темноте незаметно, - так вот, у разведчика зачастую лицо может быть пошлым, злым и даже нахальным. Его тонкое ремесло не накладывает на него отпечатка. А такие серьёзные, добрые лица я встречала только у артиллеристов, да притом непременно с больших, дальнобойных калибров.

«Люди с такими лицами, - почему-то подумала я, разглядывая из угла Кедрова, - погибают всегда странным, загадочным образом. За секунду до перемирия. Или в день получения высшей награды. Или возвращаясь с победой с войны и спасая из-под колес паровоза ребёнка».

Чтобы он не заметил моего взгляда и не истолковал его как-то по-своему, я отвернулась. Может быть, поэтому я не услыхала, когда он подошёл ко мне мягко, по-кошачьи, словно на лапах, и сел рядом прямо на пол, обняв колени руками.

- Чего это вы так невеселы? О чём загрустили? - спросил он, словно выключившись из общего разговора и заглядывая с участием мне прямо в глаза.

Я ответила холодно, вся подобравшись:

- А чего веселиться? Для радости нет причин...

- Да? Жаль! А я рад. Очень рад! Сказать честно, наверное, это вы мне счастье с собой принесли. Я нынче письмо от жены получил...

- Очень рада за вас. Поздравляю! - Я ответила ему безо всякой иронии, но и без особенного воодушевления. Однако при этом мне почему-то вдруг стало легко. Может быть, потому, что я всё ещё слишком хорошо помнила сказанные Женькой слова - не знаю, правдивые или нет, - о знакомстве, которого Кедров якобы искал. Видимо, это-то и принуждало меня глядеть на него, как на своего притаившегося, замаскированного врага, сообщника Женькиной тайны. Но сам по себе, вот такой, какой он есть, командир артполка вызывал во мне чувство симпатии.

- Хорошая у вас жена? - спросила я, понимая, что на мой вопрос ему трудно ответить вполне объективно.

- О, просто чудовище! - Кедров рассмеялся нежно, открыто. Всё лицо его озарилось радостной, чистой, широкой улыбкой, какой могут озаряться черты лишь очень влюблённого человека, исступленно ожидающего встречи с любимой. Он сказал: - Вы не знаете, что у меня за жена! Ни одного дня мне с ней ещё не было скучно. Ну, да вы ещё слишком молоды. Не поймете!

- Красивая?

Он не понял, спросил:

- Что?

- Красивая она, ваша жена?

Озадаченный Кедров долго думал. От напряжения крутая, глубокая морщина прошла через его лоб.

- Вот уж, право, не знаю, - ответил он виновато. - Наверное, нет. А разве это так обязательно, быть красивой?

Я замялась.

- Ну, так принято. Говорят. Так в книгах пишут. И в жизни так думают, что можно любить одних только очень красивых. Не умных, не добрых, а лишь бы только нос был нужной длины.

- Да? - Нагнув голову, Кедров слушал. - Нет. Она некрасивая. Умная? Нет, не знаю. Ну просто, как вам сказать? Болтает бог знает что. Каждый день для меня какая-нибудь радость. Чистый цирк! Ей-богу, чудно!

- Счастливый вы человек! - Я вздохнула.

- Да. - Кедров коротко и серьёзно кивнул головой. - Да. Счастливый. Я и сам это знаю.

Мне странно видеть его таким, этого прославленного на всю армию человека, не раз вступавшего в артиллерийские дуэли с батареями немцев, отражавшего натиск множества танков, уничтожавшего целые батальоны немецкой пехоты и теперь не боявшегося ничего. Говорят, одно имя его наводит на гитлеровцев страх. Но вот он сидит передо мной, такой тихий и славный, полный воспоминаний о жене, и мне завидно, какой он домашний, как Женька сказала бы, «очень свой».

Я смотрю на него с чувством радости, хорошо сознавая, что Женька утром мне сказала неправду, и что эта неправда ей зачем-то нужна.

«Ну что ж, хорошо же! - думаю я. - Больше я тебе никогда не поверю».

- А что, Алексей Николаевич, вы не слыхали, как там наши? - спрашивает Улаев, садясь с нами рядом и пересыпая с ладони на бумажку табак. Он сворачивает козью ножку, подаёт огонь Кедрову.

Все, кто находится в палатке, - дневальный по штабу, санитары, бойцы - придвигаются ближе, слушают.

Размеренно, монотонно через гребень палатки перелетают снаряды и рвутся невдалеке, где-то на огородах сожжённой деревни. Но на обстрел никто не обращает внимания: все привыкли.

- Как там наши? - переспрашивает Кедров.

Мне нравится, что он окружённых считает своими. Кедров медленно, не торопясь закуривает, и лицо его словно задёргивается облаком дыма.

- Да как сказать? Равновесие, которое наблюдалось всю эту зиму, как видно, нарушилось. Немцы активизируются. Принимают подкрепления. Недавно у них разгрузились два эшелона с танками. Значит, надо ждать боевых действий.

- А под Ржевом? Под Юхновом? Там всё то же?

- Да, всё то же...

Кедров умолкает. Мы тоже молчим.

К сожалению, мы зависим от Ржева, от Юхнова.

Опёршись на рокадную железную дорогу, немцы сделали крепостями три старинных русских города: Ржев, Вязьму и Юхнов. И вот всю зиму напряженные, кровопролитные бои шли севернее нас и южнее. И мы, в центре, третий месяц пытаемся прорвать их оборону, пробиться на помощь к своим - и не можем. Не хватает снарядов, орудий, авиации, танков, люди вымотались. Иной раз кажется, стоит только нажать - и всё будет в порядке. Тем более что у немцев за линией фронта мешанина, «слоеный пирог». Справа, из-подо Ржева, в свое время вышли и ударили гитлеровцам в тыл две наши армии и конный корпус. Они зашли глубоко за линию фронта, к самой Вязьме, и ходят теперь чуть севернее её, тревожа боями; слева, из-под Юхнова, вышел рейдом другой конный корпус и движется по тылам немцев к Вязьме, уже с юго-востока; в центре - наши, окружённые. Они тоже связали фашистов по рукам и ногам и заставили их всю зиму отсиживаться в дотах и дзотах, не выходя на оперативный простор. Позади окружённых, за спиной у врага, - партизаны Смоленска и Духовщицы. Действительно, иной раз кажется: вот так штука! Стоит только нажать, и линия фронта где-нибудь треснет, разломится на куски. И как знать тогда, насколько короче и проще станет война?

Но нажать нечем.

Пехота устала. Наступление, начавшееся в первых числах декабря под Москвой, продолжалось весь январь и начало февраля, и резервы, по-видимому, уже истощились. Новых ждать пока неоткуда. На фашистов работает вся Европа, а на нас только Урал, да и тот перестраивается, принимает перебазированные с запада фабрики и заводы.

- Правильно говорят: бог создал землю, а чёрт - Смоленскую область. - Кто-то тяжело вздохнул из угла, светясь красным огоньком папиросы.

Но Улаев, сам родом смолянин, обиженно фыркнул:

- Бог! Чёрт! Много ты понимаешь! Уж если быть точным, то скажи так: бог создал людей, а чёрт - Гитлера.

- Выходит, что так.

- Да, действительно, непонятное дело с Вязьмой, - говорит угрюмо Кедров. - Разве что со временем история разберётся? Честно говоря, я и сам не могу понять, как это так получилось, что дважды - не один раз, по случайности, а дважды - на одном, и том же месте у нас окружение.

- В наступлении всегда неразбериха.

- Война - это риск. Мы обязаны были рисковать. А если бы немцы покатились и покатились на запад? Что ж, мы бы так и сидели, ждали, пока наши тылы подтянутся? Тоже очень смешно...

- Да, это тебе не задачка в школьной тетради: решение не сошлось, резиночкой стёр - и сначала. Всего сразу и не учтешь!

- Хотел бы я дожить до тех. дней, когда мы будем немцев брать в окружение. Вот уж я тогда посмеюсь!..

Да, действительно, дважды - под Вязьмой. На одном и том же месте. Странно? Может быть. Но кто сейчас в этих странностях разберётся? Темна вода в бесчисленных реках, речках и ручейках, протекающих по полям и лугам древней Вязьмы. Темны омуты и водовороты в непроходимых её болотах и бочагах. Темны тучи, ходящие над озерами. И бесконечна вера человека в свои силы, в победу. Ради победы он готов идти на все: пусть с гранатами против танков и тяжёлых орудий, пусть голодный против сытых врагов, отсиживающихся в тепле. Пусть в кольце, в окружении, но сражаться...

- Я слыхал: нашим дали приказ выходить?

- Да, - ответил Кедров. - Есть такой приказ. Конечно, теперь, когда возник перевес, им нет смысла оставаться у немцев в тылу. Они свое дело сделали. Пора и на отдых...

- Пробьются?

- Должны. Мы поможем отсюда...

4

Поздно вечером, когда Кедров собрался уже уходить, он на миг обернулся ко мне:

- До свиданья! Спокойной ночи...

- Спокойной ночи. До свиданья, - ответила я и попросила: - А Блока оставьте, пожалуйста!

Кедров потоптался на месте. Помедлил. Подумал. В сомнении нерешительно сунул руку в карман. Не торопясь вынул синенький томик, погладил его ладонью, протянул мне:

- Ну уж ладно, нате! Только не забудьте вернуть. А то я знаю вас, обязательно заиграете.

- Нет. Честное слово, нет, Алексей Николаевич!

- Ну, верю. Добро!

Он ушёл, сгорбясь, грузный, медвежевато переваливаясь в больших сапогах, и сразу в палатке стало пусто и неуютно. Как будто печка потухла. Кедров долго ещё стоял возле тамбура с Сергеем Улаевым, который пошёл его провожать, и что-то рассказывал, посмеивался глуховатым смешком. А Сергей мелко сыпал в ответ, как горох, круглое, задыхающееся: «Хо-хо!..»

Проводив гостя до самого КП полка, Сергей вернулся, бросил автомат на сено, лег сам и долго лежал молча. Потом вздохнул:

- Вот это человек! В огонь и воду за ним пошёл бы.

Ни Женька, ни я ничего не сказали.

Кедров пришёл к нам и на другой вечер, и на третий, и на четвертый. Каждый раз садился возле огня, доставал кисет или же, хлопая себя по карманам, обращался к Сергею:

- Табачок есть?

- Есть.

- Закурим?

- Закурим.

И они не спеша молчаливо курили.

Он был такой сильный, прямой, неуклюжий, что, глядя на него, я невольно улыбалась. Так мог из чащи лесов прийти на огонь диковинный зверь, могучий и добродушный.

Иногда мы с ним встречались глазами. Тогда он улыбался: незагорелые лучики возле его глаз становились тонкими.

Потом Кедров поднимался и уходил.

А потом среди ночи приехал из штаба дивизии комиссар Фёдор Быков и привез приказ срочно сворачиваться и уезжать. И в суматохе сборов я совершенно забыла о синей книжечке Блока и о Кедрове. Вспомнила, когда подъезжали уже к Кошнякам. Сидя в полуторке, на верхотуре, поверх брезентов и ящиков с грузом, я нашарила вдруг в кармане шинели шершавую, холодную на ощупь обложку и ахнула:

- Господи, а Блок-то? Как же Блок? Ведь я обещала Кедрову отдать. Подумает: нарочно заиграла...

- Блок-то Блок, да и сам не будь плох! - назидательно заметила Женька и, завернувшись в тулуп Пироговского с головой, приткнулась поплотнее к кабине.

Не знаю, что она имела в виду.

Загородившись от ветра и думая о Кедрове, я открыла томик наугад: что было у нас хорошего с ним, отчего мне так грустно сейчас уезжать? В свете меркнущих звезд прочитала:

Слова? - Их не было. - Что ж было?

Ни сон, ни явь. Вдали, вдали

Звенело, гасло, уходило

И отделялось от земли.

Почему-то мне стало обидно. Мне было жаль оставлять позади себя эту выжженную деревню с остатками печных труб, с разбитыми в щепы крестами на кладбище, с талым снегом дорог, стеклянистым и чуть пузырчатым.

Там, на КП полка, где мы ночевали, сейчас, наверное, холодно и темно. Мерно ходит вдоль бруствера часовой в подшитых валенках, в косматом бараньем тулупе. Спят батарейцы на полу в землянке. Спит Кедров на пригретых нами с Женькою нарах.

А там, где стояла палатка санчасти отряда, только чёрный прямоугольник, ещё один чёрный прямоугольник из бесчисленных оставленных нами на снегу, да тёмные полосы помоев на длинных грядах сугробов, да серая шелуха картофельной кожуры, да клочья сена и комья навоза у штабной коновязи. А по взгорку, над чёрным, угольным изломом того самого пахнущего талой водой оврага, где нас с Женькой чуть не угораздило на тот свет по дороге из бани, уходящий в разрывах снарядов на Алексеевские хутора и куда-то ещё дальше, в неизвестность, последний отрядный обоз.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ