1
Возвращаясь в свой полк после госпиталя и краткого отдыха, Кедров всю дорогу был как во сне. Он не видел ни спутников по вагону, ни свежей, зеленеющей травы за окном, ни разрушенных, взорванных станций. Только когда вышел из легковой машины и, пройдя по улице небольшой деревеньки, где стоял штаб полка, поднял голову, он вдруг понял: «Вот теперь я опять у себя». И взглянул на большую ветлу. Там орали грачи, кормившие ненасытных птенцов. Они всюду понастроили гнёзда на месте старых, разрушенных. И Кедров подумал: «А ведь верно: весна!»
Но эта мысль не коснулась его сердца.
Он спокойно, с достоинством вошёл к себе в штаб. Здесь всё было так же, как прежде, хотя и на новом месте: порядок всегда был везде одинаков. Стол, накрытый расчерченной картой, три табуретки. На гвозде уже плащ-палатки вместо зимних тулупов. Пачка старых газет. Снарядная гильза с бензином и солью. Стопка книг и уставов.
- Ну, как стреляли? - спросил он начальника штаба полка.
- Ничего. Всё нормально.
- Что слышно у немцев?
- Зарылись. Сидят, как сурки.
- Я хотел бы пойти поглядеть.
- Что ж... Это можно.
Они оба надели пятнистые, жёлто-зелёные маскировочные костюмы, взяли бинокли и, пройдя через луг, углубились в трепещущий яркой листвою лес. Здесь сплетались и расплетались тропинки, протоптанные связными из дивизионов, тянулись развешанные на шестах провода; тут и там чернели круглые ямы - следы зимних бомбёжек.
- Огневые часто меняли? - спросил Кедров.
- Меняли.
Кедров внутренне заволновался. Он увидел привычную обстановку и ощутил в себе привычное напряжение нервов. Война, давно уже ставшая буднями, сейчас опять наполняла его до краёв, не оставляя в душе места для других размышлений.
В голове у Кедрова уже вертелись сотни вопросов. Когда будут в полку орудия с механической тягой? Хватает ли на батареях снарядов? Нельзя ли сейчас устроить занятия для расчётов: стрельбу по движущейся цели, стрельбу рикошетом? Как работают наблюдатели? Нет ли нового в обстановке за линией фронта? Что докладывает АИР? Не прибавилось ли у противника вооружения?
А когда над их головами с мягким шелестом пролетел тяжёлый немецкий снаряд, и начальник штаба толкнул Кедрова в плечо, и Кедров с размаху упал лицом на мягкую, ещё влажную землю, ощущая всем телом упругость взрывной волны, он вдруг окончательно понял, что всё прошлое отделилось от него и отошло. Оно, правда, стояло ещё у него за плечами, но уже на почтительном расстоянии и оттуда кивало расплывчато, бледно, как неживое.
На НП был порядок. Командир батареи уступил свое место у стереотрубы и с такой влюблённой готовностью глядел на Кедрова, что Алексей Николаевич нехотя обернулся.
- Ты чего? - спросил он грубовато.
- А вы посмотрите, товарищ гвардии подполковник! Они там строевой подготовкой занимаются. На фоне разрушенного здания смотрите! Фельдфебель их строит. Целый взвод немецкой пехоты...
- Дай команду. Пять снарядов, беглый огонь!
- Нет снарядов. Есть только НЗ.
- Пять снарядов!
- Есть пять снарядов!
Кедров сам скорректировал данные для наводчиков. Сам подал команду:
- Огонь! Огонь!
Поглядел на скрещение линий в окуляре, сказал строго:
- Ну то-то! А то, понимаешь, по нашей земле не стесняясь ходят.
2
Да, днём было совсем хорошо.
А ночью он лежал на дощатых нарах, прикрытых шинелью, и не мог заснуть, мучительно возвращался мыслью к тому же.
В то самое время, когда он считал себя очень счастливым, жены Наташи уже не было в живых. После трудной эвакуации, в непогоду, она простудилась и заболела и скрыла от Алексея Николаевича свою болезнь, не захотела тревожить. Потом там, в Казахстане, где она поселилась, всё пошло очень быстро: скоротечный процесс. Умерла в феврале. А письма её продолжали идти, наверное, завалялись на почте, написанные, как всегда, торопливо, без дат. И он в полку ни о чём не догадывался, жил спокойно, ел, пил, спал, гордился женою перед товарищами, перед девчатами из отряда. И вообще вёл себя как мальчишка. Теперь Алексей Николаевич казнил себя и за глупое хвастовство, и за неведение, и за собственную «толстокожесть», неумение догадаться, почувствовать на расстоянии пришедшую в дом неожиданную беду.
По ночам, он не спал, вставал и закуривал, выходил из дома на улицу, подолгу глядел на лунный, источенный временем диск, на громады деревьев возле колодца, потом пил ледяную воду прямо из-под дужки ведра, и ложился опять. И всё время перед глазами стояла Наташа.
В темноте она, как живая, приходила к нему, садилась на нары у изголовья. Нежно гладила по его коротко стриженным волосам, смеялась грудным, теплым смехом, белозубая, загорелая, в малиновом платье. Играла переброшенной через плечо толстенной косой.
Он спрашивал её с горечью и обидой:
- Натка, милая! Как ты так могла? Без меня...
А она всё смеялась, потом мрачнела, становилась печальной, и из-под тёмных, прикрытых её ресниц текли слёзы...
Потом Кедрову виделся Дон. Дует сиверко, и паром косо режет волну: она гулко пощёлкивает о мокрые бревна. Кедров сводит по мокрым сходням коня, садится в седло, скачет в гору. Привязав лошадь к яблоне, он долго крадется вдоль стен, под окнами белого, невысокого домика. Подкравшись к Наташе, сидящей с шитьем у окна, ладонями закрывает ей глаза, дышит с нежностью в ухо:
- Кто? Догадайся!
И Наташа испуганно вскакивает и всплескивает руками, целует его.
Потом они вместе садятся обедать.
Наташа радостно хлопочет, придвигая поближе к Кедрову молоко, мясо, хлеб, блюдо с вишнями. И каждый раз роняет на пол то нож, то вилку. И они оба, наклоняясь поднять, сталкиваются лбами, краснеют - и долго сидят неподвижно, не размыкая рук, улыбаясь друг другу...
В пазах бревенчатых стен стрекотал сверчок, и Кедров испуганно слушал, приподнимаясь на ложе: это там, на Дону, в том, общем их доме, или здесь, на войне? В его мыслях, в бессоннице всё мешалось.
Потом приходило утро, за ним день.
Днём опять обступали заботы. Вокруг были люди - и Кедров всякий раз в разговоре сжимал крепко губы, не дрогнули бы невзначай. Он только изредка ловил себя на новой, неожиданной мысли: а зачем это всё?
Зачем эта тропинка, ведущая на батареи, и убитая лошадь с раздувшимся брюхом? Зачем эти охрипшие, небритые люди возле застрявших в лощине грузовиков со снарядами? И зачем все спешат? Зачем эти резкие, хлёсткие звуки, напоминающие свист пастушеского кнута, и белое облачко взрыва, после которого и люди и лошади остаются лежать так, как если бы никуда не спешили? Зачем это всё?
Он ходил теперь самой ближней и самой опасной дорогой на огневые: здесь постреливали с деревьев немецкие «кукушки». Пусть скорее убьют, и всё будет кончено, вся эта мука.
Мир казался Кедрову пронзительно хрупким, а зелень весны - неестественной, оглушающе громкой. Он жил машинально, автоматически.
- Товарищ гвардии подполковник, пора отправлять сводки в штаб.
- Хорошо, отправляйте.
- Вы обедали сегодня?
- По-моему, да.
Какие-то ценности были утрачены. Вокруг всё было то же, и люди его окружали те же, и те же дожди летели на землю, и тот же дым поднимался над разрушенным вражеским складом боеприпасов или над дотом. Но всё это было за плотной преградой из невидимого стекла - леденящего, неощутимого.
Но однажды он шёл не спеша по дороге. Его обгоняли конные, пешие. Потом, обдавая шматами грязи, громыхая и лязгая, прошел мимо танк. И Кедров удивился. Танк разбил стеклянную тишину. Под хоботом его пушки весны уже не было. Были грязные, молодые лица танкистов, был запах газойля и солярки, идущий из чрева машины. Но всё это была уже не весна, а какое-то странное время года, у которого нет ни лугов, ни листьев, ни солнца, ни неба. Одна только война.
У войны всегда есть только война.
И Кедров как будто очнулся, подумал: нет, жить всё-таки надо! Жить надо хотя бы уже потому, что он идёт сейчас по смоленским полям. А там, впереди, ещё есть поля Белоруссии и Литвы, и белый и розовый клевер Восточной Пруссии, и серые громады кварталов Берлина, и рейхстаг, и Аллея Победы - набитый осколками песок на дорожках Тиргартена: он будет так хорошо хрустеть под солдатскими сапогами.
Он вспомнил, как однажды Наташа сказала:
- Человек - это тот, кто заплачет не над своей, а над чужой болью.
Тогда он посмеялся над её «философией». Сейчас он посмотрел вслед уходящему танку и сурово подумал: «Зажми, Алексей, свое сердце в кулак! Да покрепче... Не давай ему воли. Ты такой не один... Пора приниматься за дело!»
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Подошло лето, отупляющее своей влажной жарой.
Иногда набегают недолгие грозы, но и после них не легче дышать. Иногда дует горячий ветер, приносит гряды облаков, но жара остается жарой, и тогда и небо и фронт пугают своей тишиной, неизвестностью. Что за ними таится? Что нас ожидает?
Наша рота давно уже кончила свой участок лежнёвки. Теперь мы строим мост на Вазузе. Но дело движется плохо. Не хватает сильных, здоровых людей, их всех поглощает передний край. Не хватает строительной техники, материалов. Редкий, ленивый стук деревянной «бабы», забивающей сваи в речное дно, раздражает меня.
Как-то в полдень Фёдор Силантьев ввалился ко мне в санчасть, ещё с порога приказал:
- Собирайся! Едем в штаб батальона, на партсобрание. Говорят, тебя будут в партию принимать. Это правда?
- Коли говорят, значит, правда.
- Вот не знал. Ну, будь готова. Я пошёл за конями.
Но когда я уже собралась, он пришёл и встал на пороге в сомнении:
- Ну что, едем? Иль нет? Не раздумала?
- Как не едем? Да вы что?! Едем, конечно.
- Смотри, будет гроза.
- Ну и что?
- Ничего. Погляди на Вазузу.
Но Вазуза показалась мне очень спокойной. Ничего я в ней нового не увидела, когда переезжала на лошади вброд с одного берега на другой. Вода была лошадям по бабки, тихо морщила прибрежный песок.
Я ехала и всё подгоняла коня, радуясь, что увижу на собрании Женьку: нас ведь вместе с ней должны в партию принимать. Кандидатами в члены мы с ней стали ещё в медсанбате. Но вступить в партию у себя в отряде, где нас знали, мы с ней не сумели - так спешно расформировали отряд. И я давно уже думала, что на моём и Женькином заявлении и на анкетах теперь стоит большой крест, всё придётся опять начинать сначала, мало ль важных бумаг пропадает и в более тихое время?! Но бумаги нашлись.
И вот волнующее известие и ухмылка Силантьева.
Ну, не знал и не знал. А если б и знал, что случилось необыкновенного?
Мне кажется, он всех своих подчиненных примеривает по себе: «Нет, я лично не полезу в огонь. Неужели же он полезет?! Сроду этому не поверю!» И не верит. И бывает рад, когда его мнение подтверждается жизнью. Тут он счастлив. И очень обижен, расстроен, когда оно отвергается окружающими. Все не правы, один только Фёдор Силантьев прав. Да ещё скажет: «А вот посмотрите! Тогда поздно будет...»
На собрании я сижу в углу, за большой русской печью, и оттуда слушаю, что обо мне говорят. Говорят в общем правильно, и хорошее и плохое, нередко склоняясь скорее к плохому. И я, чувствуя всю справедливость уже сказанного обо мне, ко всему остальному отношусь невнимательно и, притихнув, сижу, ожидая исхода.
Нет, они не простят мне ни грубости, ни «анархии», как выразился Фёдор Силантьев, ни периодов отупения и упадка, ни порывов, таких неожиданных и шумливых. В медсанбате у Петрякова над такими порывами смеялись. Да, бывали в моей жизни эти длинные, серые, скучные дни, когда я как будто спала. И вот вдруг пробуждаюсь от невидимого людям толчка, и во мне начинают играть, закипая, какие-то мощные подспудные силы, появляется жажда деятельности и какое-то страстное нетерпение - и уж тут сторонись! Комиссар Коля Гурьянов называл это так: «Проснулся Тюлин...» Я сама своими ушами слыхала, как он однажды сказал Петрякову: «Шура? Захочет - на гору вскочит, не захочет - и под гору не свезёт». А Иван Григорьевич на это ответил, усмехаясь добродушно, спокойно: «Ну что ж, значит, надо уметь направлять её в гору...»
Да, там, в медсанбате, мои недостатки были просто поводом для весёлых дружеских шуток, а здесь... Здесь меня окружают люди строгие, немолодые, им не до смеха. Наверное, это какой-то особый закон: чем дальше от линии фронта, тем важнее людям кажутся их работа, их мысли, их мнение о тебе.
Но люди всегда лучше, чем мы думаем о них.
Когда кончилось обсуждение, я удивилась. Против был один только Фёдор Силантьев. Он остался, как говорят, на бобах, никем не поддержанный. Остальные все высказались за приём. Кое-кто втихомолку меня даже поздравил: «Ну вот и отбили атаку Силантьева...»
Женьку приняли без обсуждения. Ей везёт, как всегда.
- Знаем! Знаем! Чего там её обсуждать! - сказал командир батальона Бахтиаров, пожилой армянин с седыми усами.
На крыльце мы с Женькой стоим, глядя в небо. Где-то блещет холодная и кривая, как сабля, голубоватая молния. Тучи низко сгрудились и, кажется, вот-вот прольют на землю сильный, хлещущий дождь.
Я гляжу на Силантьева, на его задранный к небу подбородок: мой командир роты ужасно боится грозы, и я шепчу Женьке: «Я ученый малый, милая...» Она звонко хохочет, кричит:
- Эй, Силантьев! Смотри, прямо в рот залетит!
Тот бурчит себе что-то под нос недовольно.
Возвращаемся мы с ним молча: он обижен на всё. На собрание. На меня. На грозу. И на Женьку. Зачем Женька над ним посмеялась? Не иначе как по моему наущению. Он уверен: во мне все семь смертных грехов.
Когда мы подъехали с ним к Вазузе, то реки не узнали. Наверное, где-то поблизости уже прошёл сильный дождь, и река вздулась, набухла. По чёрному небу неслись светящиеся, разорванные облака, и луна странно окуналась в их глубину. Вазуза внизу бурлила, кипела. На быстрине всё время крутился и ходил ходуном тугой чёрный гребень.
Помедлив, Силантьев осторожно въехал в воду. Я тронулась следом.
Конь, сторожко втянув в себя волнующий запах влаги, лег на волну. Я поймала тот миг, когда он уже не достал дна и поплыл, и подобрала повыше ноги, боясь замочить сапоги. Седло поскрипывало от сильных, резких движений большого чёрного тела, лоснящегося в темноте. А я думала о подпруге: не ослабнет ли она там, посредине реки, в крутящейся адской смоле?
Но конь всё плыл. Он пофыркивал, легко рассекая грудью смоляную кипящую воду, как резная ладья из чёрного лака, и грива странно блестела в серебристом раздвоенном свете луны, исходящем от воды и от неба.
Силантьев сказал:
- Говорят, Вазуза Наполеона задержала. Вот так же вздулась. Ишь как прёт, силища!
Я засмеялась и похлопала лошадь по выгнутой шее.
- Наполеона! Не нас...
О том, что Наполеон переправлялся через Вазузу, я, признаться, прежде не знала. К тому же подумала, что Силантьев что-нибудь перепутал и врёт: не мог, в самом деле, Наполеон тащиться через эти мелководные реки, да ещё задерживаться на них. Но меня уже захватила сама радость движения, и эта лунная ночь после дождя, и всхлипывание, и ворчание реки, живого, стремительного существа, несущегося сломя голову мимо полей и лугов, куда-то к далёкому морю, в мировой океан. И я замолчала.
Перед моими глазами из воды поднималась красивая морда большого, издревле прирученного человеком умного зверя, его грудь, разрезающая волну, его влажная чёрная грива. И я почувствовала себя плотно слитой с этой рекой и с разорванными, мчащимися облаками, с этим краем, с непахаными полями, чуть дымящимися в лунном свете избыточным испарением. Я притихла, я была готова умереть от счастья и гордости за свою необычную, единственную страну.
На какой-то миг слившись с этой ночью и тёмной бурной рекой, я тоже чувствую себя непокорной.
Перерезав наискосок шумящую реку, мы выбрались наконец на пологий песчаный берег и стремя в стремя двинулись прямиком через луг к темнеющим в полумраке домам деревеньки. Копыта коней сочно чавкали по размокшей земле торфянистого луга.
- Ты что всё молчишь, Шура? - спросил вдруг Силантьев.
- Так. Ничего.
- Убежать вздумала?
- Откуда вы это взяли? - Я сделала над собою усилие, чтобы он не понял, как я удивлена его вопросом. Кто мог ему рассказать?! Кто? Ведь не Женька же!..
- Да уж взял.
- Ну, где взяли, там на место и положите! - ответила я и отъехала от него прочь, погнала лошадь рысью.
Теперь я знала, что мне нужно делать.
2
Дождь хлещет четвертые сутки.
И четвертые сутки мы спим беспробудно, зарывшись в сено, в политотдельской конюшне с проломанной снарядами соломенной крышей. Прямо над головами у нас хрустко жуют овес политотдельские кони, помахивают коротко остриженными хвостами.
Три раза в день нас будит конюх: рано утром на завтрак, в полдень на обед и вечером на ужин. Он кричит:
- Эй, девки, вставайте, а то с голоду поколеете! Да медалями не трясите, а то завалятся в сене, тады не найдешь...
Женька сонно ворчит:
- Отойди. Не шуми.
- Но-но, вставайте! Мне давно уж приказано вас побудить.
Мы нехотя поднимаемся, идем к колодцу. Ополаскиваемся, чтобы хоть немного смыть с себя липкий, въедливый сон, и бредём в военторговскую столовую. Там, не разбирая, вяло жуём что подадут - и снова на сено, под мирно плещущий дождь, под хруст овса, перемалываемого лошадиными челюстями. Снова спать - за весь недосып, накопившийся в дорожном батальоне и на курсах политработников.
- Да что это с вами, братцы? Вы, часом, не заболели?
В дверях конюшни сам начальник политотдела, полковой комиссар Николай Николаевич Варичев - высокий, стройный, с мясистым лицом, тонким носом, с пронзительными небольшими глазами. Он ещё очень молод, безрассудно отважен и всегда весел, бодр.
Мы в резерве политотдела армии. Только что после выпуска. Ещё наши новенькие кубари в пехотных малиновых петличках не потрескались, не обкололись. Ещё эмблемы - две скрещённые винтовки на фоне мишени - удивляют нас самих не меньше, чем окружающих. Ещё спится с устатку так сладко, легко, что даже не тянет в столовую после курсантской похлебки. Ещё сами собою косятся глаза на медали на груди, когда расстегиваешь шинель, - так они непривычны, эти серебряные кругляшки за Рузу и Можайск, догнавшие меня и Женьку бог знает где, в новом звании, в новом качестве; на другом направлении фронта.
Варичев ковыряет носком начищенного сапога мокрое сено, смеётся. Шинель на нем распахнута. Под шинелью на тонком ремне, немецкий трофейный маузер в деревянной колодке. Больно молод, щеголеват наш весёлый начальник.
- Много спать - мало жить! Что проспали, то прожили! - говорит он, разглядывая с усмешкой меня и Женьку.
- А у нас бессонница, - виновато бормочет опухшая Женька, вылезая из сена. - Спим, спим и ничего не видим во сне.
Николай Николаевич смеётся.
- Вот что, девочки, - говорит Варичев. - Собирайтесь, умойтесь. Сейчас получите назначения. Из дивизий люди приехали. Вместе с ними и к месту...
- Мы готовы! Сейчас...
В большой комнате шумно, людно, накурено. Здесь начальники политотделов стрелковых дивизий и корпусов, их заместители, помощники по комсомолу. Нас с Женькой разводят по отдельности в разные стороны и представляют каждую своему будущему начальнику.
Мой, Шокольский, бел лицом, черен волосом, с напомаженными усами, закрученными в шнурок. За плечами роскошная чёрная бурка. Его чёрные, круглые, птичьи глаза умны. Он спрашивает у Варичева:
- Так это та самая, Николай Николаевич, что сказала: «Вот сяду здесь у вас в кабинете и, пока не отправите на передовую, никуда не уйду!»?
- Да, да. Эта самая. Познакомься. Тут их две таких, неразлучных.
- Очень, очень приятно!
Шокольский тычет коротким пальцем в свою звенящую от орденов и медалей грудь.
- Так, значит, ко мне в дивизию? Комсоргом полка? Очень рад!
- Очень рада, - говорю я.
О чём мне ещё и мечтать?
Дивизия генерала Бордятова, где Шокольский начальником политотдела, прославлена на всю армию. Это сибирские стрелки. Не хуже, чем гвардия.
Мы прощаемся с Женькой.
Она говорит:
- Спасибо тебе, Шура, за все! Если бы не ты, наверное, я и сейчас ещё строила бы мост на Вазузе. Дай-ка мне свой адресок. А то уедешь, когда ещё встретимся.
Она вынимает из кармана гимнастёрки блокнот и что-то роняет на пол вместе с бумажками. Какой-то конверт без обратного адреса. Мне кажется, на нем почерк Бориса Банина. Впрочем, может быть, мне это только кажется? Затем падает фотография. Я не вижу лица, но по формату, совсем нестандартному, она точно такая же, как у меня в партбилете, между листками. Женька быстро наступает на неё сапогом.
- Шура, милая, что бы со мной ни случилось, верь мне. Я всегда тебе друг! Ты мне веришь? - говорит она торопливо.
- Странный вопрос!
- Жизнь, она любит ставить перед человеком много странных вопросов, - философски замечает Женька. - Ну, до встречи! Желаю удачи!
- Желаю удачи! - отвечаю и я.
Вот где я промахнулась!
Мне бы взять наклониться и поднять с пола упавший квадратик фотографии, и, кто знает, какой краской стыда залилось бы лицо моей давней подруги. А мне стало стыдно - не за себя, за неё. Я её пожалела...
3
После госпиталя и прогулок на Шане хорошо наступать!
Наступает весь наш Западный фронт.
Вчера вечером был отдан приказ, и полки генерала Бордятова уже к полуночи были на марше. Они двигались по осклизлым снежным дорогам всю ночь, где вброд, а где вплавь, утопая по пояс в талой воде. Временами накрывал мелкий дождь. По небу брели лохматые тучи. На ухабах колеса пушек утопали в разжиженной глине по ступицы. Визжа, буксовали на пригорках машины. Но всё двигалось, шагало и ехало в каком-то отчаянном ожесточении.
В кузове перегруженной полуторки я миную Макашино.
Опёршись о кабину машины, я стою на узлах во весь рост и дрожу от дождя и холодного ветра. Серое утро чуть брезжит над лесом, в котором мои товарищи по Старой Елани в окружении сражались и погибали. Здесь отстреливалась от фашистов Марьяна. Здесь она на привале, наверное, заходила по щиколотку в коричневую жижу болота, зачерпывала котелком воду и, оборачиваясь назад, кричала Ивану Григорьевичу: «А чай-то прямо с заваркой!»
Я так явственно себе представляю её, что на миг закрываю глаза.
Я не знаю теперь, где Марьяна жива ли она.
Дорога поднимается в гору, затем, извиваясь, сползает в долину. Отсюда, с нагруженной машины, мне видны на обочинах чужие подбитые танки с белыми перекрестьями на боках, искорёженные снарядами, с разорванными траками. Вот разрушенная снарядами мельница. Наверное, была вражеским наблюдательным пунктом. Вот чёрные трубы сожжённых деревень. А на самой обочине дороги сложенные штабелями круглые, словно хлебы, немецкие противотанковые мины и надписи на фанере: «Minensperre». И опять: «Minensperre».
Ничего, мы прошли и по минным полям!
Длинной лентой движутся грузовые машины, фурманки с поклажей, пушки на конной и механической тяге, полковые кухни, бойцы в серых шинелях с ручными пулемётами и ПТР на плечах.
Впереди, за перелеском, что-то грохнуло глухо, тяжело, потом ещё раз, и ещё, и всё чаще и чаще. Кажется, там притопывают какие-то весёлые работнички - перед тем как ударить, - а потом бьют с размаху, приседая и ухая, - и что-то взрывается так, что глохнет в ушах.
Прямо над моей головой просвистели штурмовики. Они тоже туда.
Потом, прижимая людей и повозки к обочине, обдавая идущих запахом масла и нагретым, вонючим воздухом из жалюзи охлаждения, со мной поравнялись замасленные «тридцатьчетверки».
Танки заполняют долину своим низким, грохочущим рокотом.
Несмотря на то что они идут на большой скорости, они всё никак не могут нас обогнать - всю эту скрипучую, неповоротливую разноголосицу шлепающей по размякшей дороге пехоты. И так долго их гусеницы и наши колеса вертятся рядом, в такт, в лад, на расстоянии всего лишь ладони друг от друга, что все веселей и веселей начинают переглядываться и смеяться те, кто идёт, и те, кто едет.
И вдруг танки разом свернули с дороги в кювет и пошли прямо полем.
Какой-то майор, попросившийся, чтобы мы его подвезли до переднего края, рассказывает:
- Сейчас танки, да! Есть на что поглядеть! А прошлый год как воевали? Был со мной такой случай. Приходят ко мне в полк два хлопца, танкисты, и говорят: так и так, мол, мы - приданные средства. Давайте, мол, выкладывайте, где и какая атака. Ну, я им объясняю свою обстановку. Говорю: «Хлопцы, я буду жать изо всех своих сил, но и вы не робейте. Надо крепче их жать!» Ну, всё правильно, договорились. Они спрятали карты в планшет - и по коням, айда!
- Смотрю, - продолжает майор, разглядывая пробегающие мимо поля, - дело у нас как-то сразу уже не заладилось. Батальоны без поддержки огнем залегли - и скорее назад, на исходные, «на полусогнутых». Бултых река в воду, аминь пирогам! А у пушчонок снарядов нема. И ни мин, ни гранат. И танки мои куда-то позадевались. Прибегает их командир - и ко мне: «Ты что же это? Так и так! Твои стрелкачи тикают, только пятки сверкают». А я посмотрел на него и говорю: «А твои танки где?» - «Как где? Маневрируют...» - «Ну вот, говорю, и пехота моя маневрирует!»
Майор весело поднял указательный палец, рисуя, как всё это у него замечательно происходило.
- Так мы с ним по-хорошему и расстались!
Он вздыхает, глядя на прущие полем танки, на белые дымки выстрелов из танковых пушек:
- Сейчас хорошо! А тогда...