рикрас беду народа, выносливого, трудолюбивого, достойного жизни, но обреченного на вымирание. Не разрешили, конечно. Разгадали «крамольный» замысел. Поставили фигуру бурятки, круглолицей, румяной, в богатой борчатке и пушистом малахае с кисточкой на макушке. Бурятка должна была выражать благополучие инородцев «под скипетром белого царя».
Весь угол зала занимала модель бурятской молельни — дацана, размером с добрую избу. Яркие краски фанерного строения сейчас просто пылали в лучах заходящего солнца.
В залах было пусто.
Над столом с древней утварью висела на гвозде картонка: «Руками не трогать». Миней сиял табличку, озорно усмехнулся и повесил ее на резное украшение у входа в дацан.
Внутри дацана на циновке лежал Петр Петрович и при свете огарка читал музейную книгу: «Сущность буддизма».
— Какое изумительное средство одурачивания народа! — сказал Корочкин, закрывая книгу. — «Страдания слагаются из смерти, старости и болезни. Причина же смерти — рождение». Следовательно, самым фактом рождения ты обречен на страдание! К чему же борьба?! Ловко придумано! Вы как находите?
— Я, Петр Петрович, еще не выработал своего отношения к буддизму… в деталях, разумеется, — улыбнулся Миней.
Корочкин засмеялся:
— Ну, а вы долго будете держать меня в этом богоугодном заведении? Может, вы ждете, чтобы я стал Буддой? Тут написано, что для этого надо сидеть неподвижно пятьдесят лет. Учтите: я на это не способен.
— Петр Петрович, не сердитесь. Право, я не терял даром времени. Через два — три дня жду товарища из Иркутска. Он должен привезти нам литературу, а для вас — документы.
— Хорошо.
— А в поездах идет усиленная проверка. И непонятно, почему подозревают всех почтово-телеграфных служащих. Просто хватают без разговоров!
— Неужели? — Петра Петровича почему-то развеселило это сообщение. — А свечку вы принесли?
— Принес. — Миней вынул из кармана свечу и зажег ее от плавающего в стеарине фитилька.
Светлые блики заиграли вокруг, причудливые тени по углам зашевелились.
Миней заметил, улыбаясь:
— Романтическое у нас с вами свидание, Петр Петрович.
— Кстати о романтике, — медленно произнес тот. — Видите ли, Миней, я вовсе не Петр Петрович Корочкин, а Степан Иванович Новоселов…
Миней покраснел: они дружески встречались два года, и он даже не знал настоящего имени своего учителя. Но тотчас же мысленно одернул себя: нет, нет еще настоящей привычки к конспирации!
Его собеседник продолжал:
— Я уже бывал в этих краях, Миней. Десять лет назад я пришел с партией каторжан на Кару. Годами был я тогда немного помоложе, чем вы сейчас. А политически — много моложе. Через полгода бежал. Удачно, очень удачно. Вот только памятка осталась — царапнула пуля конвойного. — Степан Иванович показал белый рубец на пальце. — А в остальном все прошло как по маслу. Степан Иванович Новоселов перестал существовать. Знаете, искусство преображаться — это великая вещь!
— Я подумал об этом, едва узнав вас сегодня утром.
— Ну и стал я жить-поживать на птичьих правах: сегодня — здесь, завтра — там. На первых порах мне помогали товарищи. Потом пришел собственный опыт. Опыт нелегального существования. И, когда все же провалился по другому делу, остался неопознанным, отделался ссылкой. Теперь, в Нерчинске, кто-то из знавших меня раньше — вернее всего, из старых каторжан — узнал меня и выдал как Новоселова. Что ж, к этому всегда надо быть готовым. Меня предупредили, и я немедля снялся с якоря… — Новоселов добавил: — В Нерчинске есть один тип, служит на почте телеграфистом. Когда-то был выслан по пустяковому делу. Теперь он трется около нашего брата, вынюхивает и доносит. Так я у него с таинственным видом попросил взаймы форменную тужурку. Дал с охотой. Ну, тужурочка пропала — я ее в помойку забросил…
Миней посмотрел недоуменно и вдруг засмеялся так, что фанерные стены дацана задрожали. Сняв пенсне, он вытирал навернувшиеся на глаза слезы, повторяя:
— Так вот в чем дело-то с почтовиками! А их, рабов божиих, хватают! А их-то тащат!
Степан Иванович, опустив голову на руку, задумчиво проговорил:
— Десять лет! Капризная вещь — человеческая память. Иногда кажется, что это было совсем недавно — так отчетливо встает перед тобой прошлое…
…Арестант осужденный резко отличается от подследственного. Приговор состоялся, из тебя не пытаются больше выудить, вытянуть, выжать сведения о «преступной деятельности» и имена «сотоварищей по таковой». Тюремный режим смягчается. Реже крутится заслонка «глазка», обнаруживая бычье око надзирателя, меньше строгостей на прогулке во дворе тюрьмы.
Кое-кому даже разрешают свидания. Но, конечно, не Степану Новоселову, приговоренному по 251 и 252 статьям, — за «распространение воззваний, направленных к явному неповиновению верховной власти…» Да, если бы и разрешили ему свидание, кто бы явился на него! Товарищи отсиживаются где-то тут за стеной, любимая девушка — в женской тюрьме предварительного заключения. А родных у него нет.
В камере, куда Степана Ивановича поместили после приговора, он нашел Георгия Каневского, которого несколько раз встречал на воле. Жена Каневского, курсистка, сообщила ему на свидании, что скоро отправка.
Оставалось только ждать этапа, а там — длинный, томительный путь и новая жизнь. Какая уж там ни будь, а жизнь! Впрочем, Степан Иванович был уверен в возможности побега. Уж он-то во всяком случае сбежит.
Но, когда тюремная карета загромыхала по булыжникам, такая вдруг охватила тоска! За тонкой стенкой шумела ночная, знакомая до мелочей улица.
Арестантов грузили в вагоны на глухой, безлюдной платформе вдали от вокзалов. И здесь вдруг пришло непонятное вначале чувство освобождения. Потом Степан Иванович разобрался: это был конец одиночества! Отныне он был тесно связан с товарищами по заключению. И еще: конвой нервничал, то и дело пересчитывал партию. Принимались меры против побегов. Следовательно, побег был возможен!
Степан подумал об этом уже в вагоне, засмеялся, затряс решетку окна.
— Перестаньте! Сейчас явится «стерегущий», а мы тут в разгаре спора! — закричал маленький студент Эфрос с черной и курчавой как у негра, головой.
Степан прислушался: медленно, слегка заикаясь, говорил Каневский. Слова ронял небрежно, без нажима, нанизывая довод за доводом, цитату за цитатой. У него была удивительная способность запоминать дословно целые абзацы. В самом облике Каневского было что-то начетническое: высокий, тощий, со светлыми прищуренными глазами. Пенсне у него отобрали в тюрьме, чтобы не вскрыл стеклами вены. Каневский удивился; поджимая тонкие губы, говорил:
«Не имел в мыслях резаться и вообще использовать пенсне не по назначению».
Сейчас он цитировал Каутского. Голос звучал ровно. Новоселов вспомнил, что он и со свидания с женой приходил таким же спокойным. Нет, Степан так не мог — радовался бурно, печалился до глубины души.
Ранним утром на какой-то станции долго стояли: паровоз брал воду. Моросил дождь. На дощатой платформе не было ни души. Черные поля открывались прямо за станцией; уходя к горизонту, скрывались в серой пелене дождя. За частоколом две девочки, накрывшись одним мешком, смотрели на поезд. Грусть и нежность охватили Степана, даже слезы выступили. И снова плыли в окна рощи, и худые мосты, и убогие деревеньки. Под Вяткой начались сплошные леса. Такое бесконечное развертывалось пространство, такая ширь! И манило все, и радовало, и печалило вместе. Россия из окна тюремного вагона — тоже Россия!
А в вагоне между тем кипели споры. Степан слушал жадно: тюрьма — университет рабочего человека.
Длинноволосый, похожий на семинариста учитель Греков возражал Каневскому:
— Все, что вы говорите, Георгий Алексеевич, верно, но какое отношение это имеет к России? Где у нас сложившиеся капиталистические отношения? Посмотрите в окно: серость, нищета, а сами рассказывать изволили о загранице, где мужик в шляпе ходит…
Степан не вмешивался в спор. Не потому, что был самым молодым. Что-то мешало ему поддержать Каневского. Знания Георгия Алексеевича казались Степану слишком оторванными от жизни, от рабочего движения. Впрочем, он так мало знал Каневского.
— Степан Иванович! Вы чего прилипли к окошку? Увидят — щит опустят.
Степан улыбался смущенно. Как передать товарищам, чем полна душа…
«Выдь на Волгу, чей стон раздается»… — пели за перегородкой. Конвойный отмыкал дверь с решеткой, отделяющую купе от коридора, вставлял свечу в фонарь.
Каневский оказался хорошим товарищем. Родные хотели отправить его за свой счет. Но он отказался: от Томска пошел вместе со всеми по этапу. К Байкалу пришли весной.
А когда добрались до места, там ждало предписание: по ходатайству родных Каневскому заменили каторгу ссылкой. Степан Иванович забыл, куда именно…
Все это было далеким прошлым. С Минеем же ему хотелось говорить не о прошлом, а о настоящем, предпочтительно даже о будущем. Ведь сидел перед ним представитель второго поколения борцов. Завидная юность! Рожденные на заре… Он здорово изменился, возмужал, этот сильный юноша. А впрочем, время такое, что в мальчиках не засидишься. Либо в подлецы выйдешь, либо на широкую дорогу жизни.
Миней с любопытством посматривал на разбросанные по циновке листки, исписанные знакомым Минею крупным почерком. Поверх листков был брошен карандаш. Ясно, что Новоселов и тут не терял времени даром.
Степан Иванович перехватил взгляд Минея, собрал листки и объяснил:
— Как вам известно, в Нерчинске я служил в земской управе статистиком. И собрал кое-какие материалы.
— Для книги?
— Может быть, для статьи. Статистика, цифры — это, Миней, удивительная штука! И даже, прошу заметить, официальные цифры! Проверенные десятками верноподданнейших чиновников от первой до последней, они все же выдают тайны существующего строя! Можно подтасовать цифры, но сопоставление их выведет фальсификаторов на чистую воду. Смотрите, простая вещь: от чего, по каким причинам умирают люди, скажем, в Нерчинском горном округе?