Теперь можно заняться гимнастикой. Раз, два… Глубокий вдох. Приседание и выдох до конца. Так десять раз. Наклон туловища, руки касаются башмаков.
После этого исчезает вялость. Миней садится за работу. Программа намечена на месяц, план на каждый день. Ежедневно проработать 50 страниц специального текста по биологии, философии, математике, выучить 25 французских слов или прочесть 30 страниц французского текста. Учебник Берлица — глупейшая болтовня на темы: «В ресторане», «В поезде», «В театре», «На улице», «В магазине»…
Зато какая радость читать в подлиннике, хотя и заглядывая в словарь, «Отверженные» Гюго!
До чего глупы и недальновидны тюремщики! Передачи продуктов запретили, а доставку книг — пожалуйста! Вряд ли даже кто-нибудь особенно тщательно проверяет их содержание. Просто механически хлопают штампом: «Просмотрено тюремной цензурой».
Миней мелкими острыми буквами заполняет страницы толстой клеенчатой тетради. Конспект? Да, конечно. Но тут же записываются собственные заключения, оценки, аналогии. Мысль улетает далеко от прочитанных строк и возвращается к ним обогащенной.
Порой возникает острый, злой спор с автором книги.
Давид Юм избегает религиозных выводов. Но как близка религии его теория! Близка именно тем, что утверждает бедность человеческого разума.
Человек у Юма не титан, нет! Это человек-амеба. Отвратительный образ!
И ощущаешь себя счастливым оттого, что твердо знаешь: могуч человеческий разум, и не будет предела этому могуществу, когда человечество шагнет из «царства необходимости в царство свободы!»
Грохот засова возвращает узника к действительности. Ага! Час обеда. Он всегда подходит незаметно. Баланда в глиняной миске, каша, ломоть ржаного хлеба исчезают молниеносно, несмотря на то, что все до отвращения пресно. А соли в камеру не дают. Боятся, что арестант может засыпать глаза надзирателю. Очередная нелепость! Впрочем, если дежурит рыжий, можно попросить щепотку соли.
Тюремщики — народ разношерстный. Большинство из них ничего не знает о тех, кого они стерегут, или же имеет на этот счет самые дикие и странные представления.
Минею довелось услышать тихий разговор у дверей его камеры. По голосам он узнал надзирателя — человека с опухшей щекой и красными, кроличьими глазками, и истопника тюремной бани, молодого деревенского парня с испуганными и в то же время любопытными глазами.
— Ну, что поджигатель? Как? — спрашивал истопник.
— Что ж? Сидит, — равнодушно отвечал надзиратель.
— Так он… ничего?
— Ничего.
— Я и то смотрю на него, когда он моется. Человек как человек. А говорят, он два города начисто сжег.
— Это да. Это точно, — подтвердил, зевая, собеседник.
— И к чему это ему: жечь? Или платят им за это? — не унимался парень.
— Э-эх! Деревня! Программа ихняя такая: жги, и все тут!.. Ну ладно, проходи, нечего!
Иногда по коридору дежурил детина, с рыжей в кудряшках бородой и зелеными глазами. Миней про себя называл его Фридрихом Барбароссой. Он не был похож на остальных тюремщиков и зевал даже по-другому — не потихоньку в кулак, а с подвывом, на весь коридор. В глазок смотрел редко и, должно быть, не службы ради, а для интересу.
Однажды он зашел в камеру к Минею. Голова у рыжего была круглая, с маленькими прижатыми ушами, как у сердитого кота. Связка ключей небрежно торчала за поясом.
Войдя, он спросил, даже не понизив голоса:
— Ты что это все читаешь?
— Читаю про то, как люди на свете живут.
— А зачем тебе это? — спрашивал Барбаросса, смотря кошачьими глазами в лицо Минея.
— Чтобы сделать жизнь лучше.
— Глупость! — веско сказал рыжий и уже с порога добавил разочарованно: — А я думал, ты по книгам клады ищешь, где кто закопал.
Дважды был прокурорский обход. Прокурор вбегал в камеру, покачиваясь на тонких ножках, обтянутых диагоналевыми брюками, торопливо спрашивал:
— Ходатайства, жалобы имеете?
«А вы?» — хотелось спросить Минею: такое было у прокурора страдальческое, кислое-прекислое лицо, и жалоб, наверное, у него нашелся бы полный короб: на служебные обиды, на жену, на желудок.
Миней сказал:
— Мои претензии вам известны. Вы знаете, что я содержусь под стражей без предъявления обвинения.
— Прошу подать прош-шение, — прошипел прокурор и погладил себя «под ложечкой».
Позже Миней зарисовал в тетради и прокурора, и Барбароссу, и писаря из тюремной канцелярии. Писаря он изобразил в виде самоварной трубы — нижняя часть туловища несоразмерно длинна, верхняя согнута под прямым углом в угодливом поклоне.
В свободные от занятий часы можно читать беллетристику, заучивать или повторять любимые стихи и, когда вдруг нахлынувшие чувства ищут выхода, писать самому.
В клетке каменной душной тюрьмы
Буду взором следить за тобой.
Крепко спаяны общей судьбой,
В стан врагов были брошены мы…
Это он писал Тане. Ему однажды удалось обменяться записками с сестрой через женщину из уголовных, ходившую мыть полы в одиночках.
Миней подумал, что поручения такого рода в тюрьме выполняет цирюльник, тоже из уголовных. Заявил, что хочет подстричь бороду, требовал, добивался.
Вместо парикмахера пришел надзиратель с ножницами и бритвой.
— Э, нет! — замахал руками Миней. — Еще зарежете!
И стихи Тане осталась неотосланными.
Знаешь ты, как глубоко любил я
Приволье родимых лесов,
Горных сопок, степей и хребтов…
Сумерки сгущаются за окном. Слышно, как где-то на середине двора топают сапогами и покашливают солдаты. Потом наступает тишина.
Раздается команда унтера: «Стройся! Равняйсь! Смирно! Ша-гом марш!» Начинается вечерний развод часовых. Совсем близко под окном унтер вполголоса наставляет часового:
— Глаз не спущать! Никого не пропущать! — И добавляет скороговоркой, отходя: — Окромя государя-императора.
День завершается прогулкой на тюремном дворе. Каждый раз ее приходится отвоевывать: «одиночкам» прогулки не дают — не хватает тюремных стражей, занят тюремный двор Но узник упорно требует, шумит, грозит жалобой по начальству. Очень дороги эти пятнадцать минут под вечерним небом.
Солдат стоит посредине на колоде, поворачивая голову, не спуская глаз с арестанта. Но тот уже перестает замечать его присутствие, поглощенный обманчивым ощущением свободы.
Можно очень быстро, широко размахивая руками, шагать, глубоко дышать, ловить дуновения ветра, глядеть в просторное вечернее небо.
А кроме неба, видны еще сопки, темные великаны, стерегущие город. Иногда огонек мелькнет высоко вверху — это костер бродяги..
— Кончай прогулку! — кричит надзиратель.
Лицо горит, по всему телу разливается приятная усталость; сон приходит сразу, и не мешают ни свет фонаря, ни гулкие шаги в коридоре, ни перекличка часовых.
И все же тюрьма есть тюрьма. Мускулы слабеют, тело становится дряблым. Так скоро? А ведь это только начало. Пришлось прибавить упражнения, обтирания мокрым полотенцем утром и вечером.
Но, как ни уплотнял Миней свой тюремный день, как ни старался держать в узде тревожные мысли, они овладевали им. Как ни углублялся он в работу, перед ним неотступно стояли картины недавнего прошлого и лица товарищей. Без конца задавал он себе вопросы, на которые не мог получить ответа: что там, на воле?
Однажды вечером он осторожно постучал в стенку соседа. Тишина. Миней решил, что сосед прислушивается. Четко повторил вызов: «Кто вы?»
Беспорядочная дробь внезапно раздалась в ответ. «Обрадовался, — решил Миней, — а азбуки, видно, не знает» Он уже предвкушал, как обучит товарища по заключению тюремной азбуке, но сосед отчаянно барабанил в стену, и похоже было, что обеими руками.
«Что за башибузук! Этак уберут его отсюда!» — испугался Миней и перестал стучать: «Пусть догадается, что я рассердился». На следующий день он снова попытался наладить общение с соседом, и опять в ответ посыпался бессистемный стук.
Минею удалось узнать от рыжего, что в соседней камере-одиночке сидит пожилой крестьянин, «бродяга на религиозной почве», каких много можно было встретить на сибирских дорогах. Скитаясь «по весям и градам», проповедовал он учение Христа и ругательски ругал царя с министрами, попов и всю «богопротивную разбойничью шайку».
Ему не под силу было усвоить тюремную азбуку просто потому, что он не знал никакой.
Зато выяснилось, что рыжий годится для «посторонних разговоров».
Видимо, Барбаросса не поверил в бескорыстность занятий арестанта, потому что продолжал с веселым недоумением следить за ним и даже заглядывал через плечо его, когда тот работал. Миней показал ему свои рисунки — карикатуры.
— Похоже?
— Однако, похоже, — засмеялся рыжий, оглянулся и сказал: — Я уж догадался, что царя с царицей ты рисовал.
Миней искренне удивился:
— Где рисовал?
Рыжий пропустил вопрос мимо ушей.
— Я сразу понял: твоя работа.
Тогда Миней тоже засмеялся и спросил:
— Где же ты видел?
Барбаросса прищелкнул языком:
— А на заплоте[22]. Пока полиция подоспела, много народу видело. Смеялись… ну просто за животики хватались!
— Хороши, значит, царь-то с царицей? — допытывался Миней, сдерживая волнение. Он уже все понял и только боялся, как бы что-нибудь не спугнуло собеседника, не прервало разговор.
— Да уж чего спрашивать? Сам знаешь.
Но, так как Барбароссе хотелось поделиться впечатлениями и, как видно, он был охоч до смешного, Миней без особого труда выяснил, что в городе расклеена «интересная картина».
По всем признакам это была та самая прокламация-карикатура, которую готовил Сибирский социал-демократический союз. Миней отчетливо представил себе тот набросок, который показывали ему томские товарищи.
На небольшом листке был нарисован трон, а на нем царь с царицей. Рядом с ними тянулась надпись: «Мы царствуем над вами». Трон опирался на кучу министров в белых манишках. Около них написано: «Мы управляем вами». Под министрами нарисованы попы, толстые и черные, как тараканы, по выражению Барбароссы. «Мы морочим вас», — объясняла подпись. И еще ниже солдаты, и под ними подпись: «Мы стреляем в вас». А всех их держали на своих спинах рабочий и мужик.