Жадно вчитывался в строки письма. Вспоминал: «Накануне отъезда из Ольговки я клятвенно обещал ей — хотя она и не требовала от меня никаких клятв, обещал клятвенно вернуться на родину под осень. Мы с Аннушкой — когда стали друг другу роднее родных — даже начертили план моей мастерской. Собирались строить ее над кухней. Просторная светелка с окном во всю стену. Из окна — всегда как на ладони — и Усолка, и Жигули… Такие мечты были, что дух захватывало!»
Часа через полтора он встал с постели совсем разбитым, с головной болью. Потеплее одевшись, долго кружил по палубе — с носа до кормы и обратно, изредка останавливаясь то у правого, то у левого борта, чтобы посмотреть на переливчато-опаловые космы тумана, лизавшие синеющую холодно воду. Порой ползущий туман застилал Волгу сплошным неровным пологом.
А когда на подходе к Угличу теплоход сел на мель, Гордей, несказанно этому обрадовавшись, бросился в каюту за этюдником.
За четыре часа — пока не подошел сухогруз «Запорожец» и не стащил теплоход с мелководья — художник написал маслом колоритный, с горящими бликами света этюд.
По холмам, изрезанным оврагами, лепились дома, соборы, торговые ряды, на мысу — пламенеющая пурпуром древняя церковь Дмитрия «на крови», внизу — пристань, буксиры, лодчонки, обласканные скупым на тепло октябрьским солнцем. Высоко над городом в пронзительной синеве, как бы «позируя» Гордею, застыли осанистые лиловатые облака, слегка подрумяненные снизу.
Работая увлеченно, художник не сразу услышал за спиной натужное сопенье. Предполагая, что позади пристроился любознательный мальчонка, он погрозил через плечо кистью. И тотчас раздалось благодушное гоготанье.
— Кумекал: вы и не заметили меня.
Микола — он смотрел на холст, высунув кончик языка.
— И-их, и подходяще похоже получается у вас? Как на цветной фотке большого размера! — заговорил он не спеша, с ленцой. — До чего же сноровисто кистьями-то водите. В одном месте мазнете, в другом — крутанете… и нате вам — горят костром клены, или березы желтятся. А церковки? Ей-ей, живые!
Спохватившись: не мешает ли художнику своей болтовней, спросил, понижая голос до шепота:
— Ничего, что языком чешу? Не отвлекаю вас от дела?
— Нет, продолжай, — разрешил Гордей. Теперь ему никто не мог помешать: этюд почти совсем был закончен.
Чуть погодя Микола замолол снова:
— А вот если б меня изобразить? Тоже красками? Дорого стоила бы картина?
— Дорого.
— А все же? Вы не сумлевайтесь, я сейчас деньжист. За ценой не постою.
— Откуда ты такой «деньжист»? Банк в Москве ограбил? — засмеялся Гордей, плоской кистью нанося на холст насыщенные, пастозно-трепетные мазки: поднявшаяся понизуха зарябила снулую гладь Волги. Про себя порадовался: «Эффектно будет смотреться нижний план».
— Не-е, банки грабить не с моей натурой, — протянул Микола. — Я без злодейства существую. Плотогоном с ранней весны роблю. Плоты все лето сплавлял от Козьмодемьянска до столицы. Дело прибыльное, особливо когда сосняк гонишь. На сосну охотников всегда тьма-тьмущая. Ночью то из одного села причалит лодка, то из другого. «Удружите, братцы, в деньгах не посчитаемся!» Ну, а кто пучки проверять зачнет, когда они под водой? А начальство наше… оно само большущими ломтями отхватывает, до нас ли ему? Так и текли, текли ассигнации в карман! — Парень, помолчав, почесал загривок. — А с последним плотом, зараза бы его схватила, до чертиков не повезло. Осинник сплавляли. А кому, скажи, нужна осина? Малость так перепало… разве что на молочишко от бешеной коровы. Ко всему же прочему, в последний этот рейс в бригаду гад один затесался. Честности неподкупной. Медальку, что ли, хотел на грудь получить? Зыркал за каждым старательней мильтона.
— А зимой? Чем зимой занимаешься? — спросил с оттенком брезгливости в голосе Гордей.
— На лесозаготовках, где же еще. Прошлой осенью возвернулся из армии и — на участок, где до службы чертоломил. Повезло: прозимовал как у царя за пазухой. — Вероятно, в этот миг Микола самодовольно осклабился, жмуря свои — такие коварно-обманчивые — ласково-васильковые глазищи. — Вскорости после того, как водворился в общежитие, схлестнулся с поварихой из столовки. Лет на восемнадцать старше меня, но такая сдобная, и лицом еще казистая. А когда разнагишается — прошу извинения — ляжки у нее… ух, и веселые! Ну, и принюхались друг к другу. И кажинный вечер я к ней, да к ней. А на столе — и водочка, а то и спирт, и закусон, и варево по первому разряду. Да к весне приелась… уставать стал от ее бурной любви. И решил обрубить концы.
Гордей резко повернулся к парню, подпиравшему могучей спиной стену музыкального салона. Ну, конечно же, его пухлая морда самодовольно ухмылялась!
— Целую зиму тебя кормила женщина, а как надоела — ты и концы рубить? Неужели совесть не мучила?
Микола даже не смутился. Жирные, морковного цвета губы его растянулись до ушей, показывая крепкие волчьи клыки.
— Да вы что… шуточки-то гуторите? Не я, так другой бы ухарь пристроился на зиму к влюбчивой бабенке! Закон жизни: кто кого! Не ты, так тебя слопают! Перед армией одна завлекательная деваха обчистила меня… ой да ай! В одних рабочих штанах оставила. Весь летний заработок заарканила и улепетнула с пламенным приветом!
— «Философия»! — хмыкнул возмущенно художник, отходя от Миколы. Надо было спешить положить на холст последние мазки.
Пейзаж, представлялось Гордею, передавал поэзию ранней осени с ее щемящей грустью, властно завладевшей древним городом. Бодряще-ядреным волжским ветром, мнилось, веяло от холста.
Но пройдет, возможно, неделя, и Гордей разочаруется в своей работе. И начнет костерить себя на чем свет стоит: «Лапоть, утюг, кто же так чемоданисто малюет?» Такое с ним не раз случалось.
Он совсем было забыл о Миколе, когда тот, после долгого молчания, заговорил снова:
— Напрасно вы на меня осерчали из-за этой Арины. Ей-бо, напрасно!
— Отвяжись! Когда ты молчишь — на человека еще похож, — пробурчал художник, отходя от этюдника и глядя на пейзаж из-под руки.
«Баста, ни мазка больше!» — сказал он себе строго.
От правого борта к ним подплывала вчерашняя нашпаклеванная толстуха. Гордею не хотелось, чтобы она пялила глаза на его пейзаж, и он поторопился закрыть этюдник.
Обладательница апельсиновой кофты и клетчатого пальто несколько надменно кивнула художнику и прошествовала мимо.
Теплоход, только что снятый с мели, медленно, будто ощупью, приближался к пристани. По радио объявили: стоянка сокращается до пятнадцати минут.
Гордею не терпелось сойти на берег, поразмяться малость после напряженной работы.
— Вижу, вы отходчивы. Авось отмякнете окончательно и личность мою нарисуете? — провожая художника до каюты, заискивающе бубнил Микола. — Мне бы хотелось заиметь портрет своей внешности в вашем изображении.
— Ты где будешь сходить? — поставив этюдник в каюту и запирая снова дверь, спросил Гордей, не зная как отвязаться от прилипчивого межеумка.
— В Козьмодемьянске. Нескоро… денька через три.
— Завтра старика — соседа твоего по каюте — порисую. А уж потом, может, и тебя попытаюсь.
Художник один из первых среди нетерпеливых пассажиров сбежал по деревянным пологим мосткам на глинистый берег.
На пригорке сидели молодые и пожилые бабы, раскурунившись, точно клушки, над своими корзинами и туесками. Голосисто, на перебой, зазывали:
— Яички! Кому яичек вареных?
— На закуску — грибки! Налетайте, мужики!
— Морошка моченая! Моченая, не толченая, пальчики оближете!
Гордей намеревался потолкаться среди пестро-нарядных угличских баб, да вдруг его взгляд остановился на всхлипывающей старухе.
Престарелая эта женщина во всем черном, монашеском, прислонилась к перилам мостков и горько, безутешно плакала, то и дело вытирая сморщенным землянистым кулачком ничего не видящие от слез глаза.
— Матушка, что с вами? — весь леденея от жалости, спросил Гордей.
— На корабль, соколик, не пущают! Помоги, добрая душа!
— А билет у вас есть?
Бабка разжала кулак, показывая скомканную бумажку.
— Почему же вас не пускают на теплоход?
— Падучая вчерась со мной приключилась, соколик. Без сознания памяти провалялась не помню сколько часов. Потому-то и пропустила свой корабль. А на этот не пущают. «Бери, грит, новый билет, этот просрочен». А на что я возьму? В кармане и гривны нет.
— Пойдемте со мной, — сказал Гордей и, подхватив старухины кошелки, направился ка дебаркадер. — Думаю, в кассе поймут… Вы же не использовали свой билет.
Но кассирша, угрястая, с недобрыми глазами, девица, и слушать художника не захотела.
— Иди к дежурному, заступник!
— Присядьте здесь, — попросил Гордей старушку, указывая на щелявый ящик. — Я скоро вернусь.
Дежурного по дебаркадеру в его закутке не оказалось. Матрос-детина, головастый и плечистый, как Микола, пуская вверх колечки едучего дыма, лениво протянул, когда к нему обратился художник:
— На второй этаж поднимитесь к начальнику пристани. В той, кормовой части — каюта. Да вряд ли достучитесь. Он племяша вчерась в армию провожал.
Матрос оказался прав. Дверь с табличкой «Начальник дебаркадера» так и не открылась, хотя Гордей молотил в нее старательно.
Протяжно и басовито прогудел второй гудок.
«Что же делать? — сбегая по крутому трапу вниз, спрашивал себя он, вытирая со лба испарину. — Как помочь старой женщине?»
Бабка терпеливо и покорно ждала Гордея на своем месте у кассы. И тут Гордея осенило: проще купить новый билет, чем без толку обивать пороги пристанского начальства! Он так и сделал.
Разыскав на теплоходе каюту четвертого класса под номером «16», Гордей сказал, передавая старушке билет:
— Вам сюда.
Потеребил бороду и стесненно добавил:
— Матушка, может, в буфете вам что-то купить?
— Харчей у меня в достатке, заступник бесценный. До самого дома хватит.
И старая бухнулась художнику в ноги. Страшно сконфузившись, он поспешно поднял бабку с пола.