Ранняя осень. Повести и этюды о природе — страница 15 из 57

Забулдыга ветер ярился на просторе, будоража Волгу. Нескончаемой чередой неслись навстречу теплоходу мутные, порыжелые от песка, валы.

Какое-то время с дотошной сосредоточенностью всматривался художник в набегавшие на острый нос судна злые пенные гребни. Обжигающе студеные брызги долетали даже до палубы второго этажа. Но валивший с ног ветер прогнал Гордея на корму в затишье.

Одна-разъединственная чайка — самая смелая, должно быть, из своих крикливых сестер, вертелась над кормой, то плавно паря, то падая вниз, едва не касаясь острыми крылами взбесившихся волн, надеясь на случайную добычу. И какой-то сердобольный малец с нижней палубы бросил за борт корку пшеничного батона.

Птица накинулась на добычу, схватила ее с пенного гребня и круто взмыла вверх. Но тут на нее налетела, неизвестно откуда взявшись, другая чайка. И первая смалодушничала, выпустила из клюва лакомый кусок. Негодующе крича, она устремилась к нагорному берегу. Разбойница же, завладев добычей, тотчас с ней расправилась.

Неожиданно из репродуктора, висевшего над головой Гордея, громоподобный голос мрачно возвестил:

— Граждане пассажиры! На теплоходе работает камера хранения ручного багажа, ванно-душевое предприятие, буфет. Пользуйтесь нашим сервисом!

Объявление это передавалось раз пять в день. Не забывал трудолюбивый радист ублажать скучающих пассажиров и эстрадными песенками безголосых певцов.

«Пойду-ка навещу своих новых знакомых», — подумал художник, спускаясь на нижнюю палубу. Завтра, после утренней остановки в Ярославле, собирался Гордей начать писать масляными красками портрет чувашки Степаниды Васильевны.

Когда шагал по еле освещенному коридору четвертого класса, вспомнил вдруг про угличскую бабку. Решил на минуту-другую и ее проведать.

В дверь с цифрой «16» постучал нерешительно, боясь: не ошибся ли каютой?

— Заходи без церемоний! — послышался из глубины каюты простуженный голос.

Так же нерешительно вошел Гордей в продолговатую комнату с подвесными койками.

За столиком, у окна, сидел облысевший старик в заношенной солдатской гимнастерке.

По другую сторону стола лежала на койке, лицом к переборке, угличская знакомая.

Старушка приподняла голову с кацавейки, служившей ей подушкой, лишь после того, как художник сказал:

— Добрый день!

Поправляя черный платок, бабка ласково запела:

— Милости просим, соколик! Проходи, присаживайся! А я отдыхаю от суетного соседа. Перед самым носом красильню устроил. С утра все малюет и малюет без передыху!

Опустила на пол ноги, сухонькой ладошкой обмахнула обтянутый дерматином диван: «чисто ли?», а потом снова пригласила:

— Садись, соколик!

Обращаясь к неожиданному гостю, человек в гимнастерке проговорил все с той же неизлечимой простудной хрипцой:

— Эко и въедливая лепетунья, скажу тебе! Пилит и пилит! От своей пилы сбежал, а тут — нате — новая навязалась! А того не уразумеет: спешу товаром обзавестись к Ярославлю-батюшке. Глядишь, и разживусь грошиками!

— Какой от тебя, шалопутный, прок? Ежели и заработаешь, так до единой денежки пропьешь! — с укоризной в голосе промолвила подопечная Гордея. — Ох, уж пьяниц этих развелось! И мору на них нету! Глянь, соколик, на верхотуру: экие молодцы храпака закатывают. От самой Белокаменной… нальют шары и сызнова на боковую! — Покачала головой. — Без гулянок по теперешному времени ни свадьбы, ни похороны не обходятся. И в армию ежели провожают новобранца — опять всем селом пьют до потери сознательности!

— Не журись, суетная карга! — снова простуженно загудел незлобивый старик. Кивая художнику, прибавил: — Учись, борода, может, пригодится, случаем, мое рукомесло. Жисть, она что шкатулка с сюрпризами!

На диване, позади старика, возвышалась внушительная горка воздушных шаров. Прикоснись к ним пальцем, и они, мнилось, взлетят все к потолку, загадочно гукая.

Зачарованно, словно он внезапно перенесся в дале- [пропущена строка] пальцы мастера, точно корневища кустарника, но такие на диво гибкие, колдующие над однообразно тусклыми шарами, превращавшимися под его кистями в празднично-нарядные, непохожие друг на друга, пасхальные яички из волшебного царства.

Костлявое, уныло-серое лицо старика с ознобно-стылым взглядом сейчас совершенно преобразилось: смягчилось, подобрело.

«Красивым, может, и не был в молодости, а девушкам, поди ж, нравился!» — подумал художник про самобытного народного умельца.

И как бы угадывая мысли Гордея, старик в неполный голос — точно для себя — сказал:

— Из-за нее, Серафимы, и жисть моя круто под откос затарахтела. Это когда с войны инвалидом в поселок заявился. Думал-кумекал: ждет не дождется своего Мишку, ведь по доброй волюшке сходились, а она… вдругорядь замуж выскочила. И на порог дома не пустила.

— Чай, другую бабу завел бы. Опосля войны — и вдовицы и молодухи — косяками паслись! — сказала старая, все это время вязавшая из жгуче-черной поярковой шерсти носок. — Не все бессердечные, встречались, поди, и душевные!

— Сходился, — мотнул головой мастер. — Да обман все, да разные злострадания преследовали меня. Одной избу новую поставил, разукрасил ее узорными наличниками и карнизами. Не изба — терем боярский! А вернулся из армии сынок… ее, от первого мужа, и показал мне от ворот поворот! «Кому, — заявил, — он нужен, дармоед безногий?» Третья же баба… я за рюмашку, а она — за стакан. Видно, на роду у меня написано: под забором околевать.

— Не мели пустое! — всполошилась бабка. — Разномысленно огляди свою жизненную дорожку и возьми себя под уздцы! Ты вон какой сухменный. Крепко взнуздай себя и о спиртном не мысли боле!

— Ну, а дальше? — горько усмехнулся бывший фронтовик, вскидывая лысую голову с полукружием паутинно-белых коротких волос. — Сразу в рай небесный переселюсь?

Опалив насмешника гневным взглядом, бабка вновь взялась за спицы, сложив губы подковой. Художник спросил бывшего воина:

— Откуда у вас это уменье?

Тот пожал угловатыми плечами, продолжая вытирать о тряпицу свои кисти. Он только что закончил расписывать последний шар, нарисовав на нем огненного, с зеленым хвостом, петуха.

— Родитель когда-то сказывал… он сам-то со Владимирщины был. Слышь, дед баловался разными рукомеслами. Деревянные узоры выпиливал, столы и табуреты мастерил. В зимнее, само собой, время. А по осени, после уборочной страды, снаряжал котомку с инструментом, мерил дороги между деревнями и поселками в поисках гранитных валунов. Из валунов выпиливал поклонные кресты, плащеницы, Спасов нерукотворных. По какому-то обету для спасения души мастерил. Отец, он тоже — топором да рубанком искусно владел. К тому же и ложки, и миски, и свистульки вырезал. Подрос я и — рука об руку с родителем — раскрашивал его поделки. Семьища-то — колхоз была! Девять ртов, прокорми-ка всех. Обучился я и коврики к кроватям изготовлять. Теперь этот хлам редко кто покупает. Люди богатыми стали, за настоящими коврами тянутся.

— А сейчас у вас не найдется коврика вашей работы? — спросил Гордей.

— Зачем тебе? Вижу: представительный барин, без нужды живешь. Разве что понадсмехаться надо мной удумал?

Художник вспыхнул.

— Напрасно вы так говорите. Я тоже нужду знал и тоже был на фронте. И спрашиваю вас не из праздного любопытства.

Помешкав, старик наклонился, достал из-под дивана свернутую в трубку холстину. Развязал шпагатину. Снова помешкав, усмехнулся криво:

— Глазей, коли охота.

И Гордей окунулся в светлый, несбыточно-сказочный мир. Бирюзовое небо с пышными завихрюшками облаков. Дремучий холмистый бор — страшный и не страшный, где в чащобе поджидал свою жертву Соловей Разбойник, а на поляне со всякой цветастой разновсячинкой высилась бревенчатая приветливая изба. На крыше добротного терема восседал удал молодец в кумачовой рубахе и пестрядинных портках, из-под руки глазеющий на полнотелую с чешуйчатым хвостом русалку, лицом схожую с румяной купчихой, вальяжно расположившуюся на златых песочках у кромки синь-озера — опять же и страшного и не страшного, по которому с горделивой спесивостью плавал белый лебедь.

«Об этом народном умельце… и других ему подобных, не будут писать книжки и превозносить до небес как Пиросмани, — с грустью подумал Гордей, не в силах оторвать взгляд от горящей первозданными красками картины — по-детски непосредственной, берущей за сердце этой своей безгрешной непосредственностью и простодушием. — Теперь такой коврик — редкость невероятная. Его место в музее».

Скатывая холстину — осторожно и бережно, художник спросил:

— Сколько просите?

— Аль приглянулся мой ковер-самолет? — на вопрос вопросом ответил инвалид войны. И, опуская взгляд, добавил с горькой стыдливостью: — Десятку дашь?

Набожная старушка ахнула:

— Креста на тебе нет, мошенник!

Передавая деньги, художник сказал:

— Спасибо вам… за радость.

И встал.

— Извините, засиделся.

Обратился к бабке, по-прежнему ворчавшей на «мошенника без креста и совести»:

— А вы, матушка, в самой Костроме живете?

— Нет, соколик. От Костромы мне еще автобусом маяться. Ахти, господи, беспамятлива стала — сплоховала… не угостить ли тебя, мой благодетель, чайком? У меня и сдобнушки найдутся. Племянника в дорогу испекла.

— Благодарю.

В коридоре, едва отойдя от двери шестнадцатой каюты, Гордей встретил бледного, как бы пришибленного, Ипата Пантелеймоныча. У старца даже бороденка тряслась.

— Что с вами?

— Беда у нас. И представить немыслимо!

— Да что такое? — не на шутку встревожился художник.

— Отойдемте в сторонку. — Сутулясь больше чем обычно, старец взял Гордея под руку. — Варнак Николка… и что за нечистая сила попутала парня?.. ограбил чувашку!

— Ограбил?.. Вы шутите?

— Какие шутки! Самым фигуральным образом стащил у нее чемодан. И преспокойненько сошел на той пристани… Это когда до обеда теплоход останавливался у рабочего поселка. А в чемодане — и дарственное еще бабкой узорчатое платье с нашитыми старинными серебряными целковыми, и заграничные подарки от внука, приехавшего из Алжира в отпуск. Внук у Степаниды Васильевны французский язык в одной из алжирски