х гимназий преподает.
— Русский, вы хотите сказать?
— Нет, французский.
— Смотрите-ка, эко образованный внук! — удивился Гордей. — И как же теперь? Что делать?
— Я со всеми подробностями описал происшествие помощнику капитана: и как Николка уговорил женщину в душевую отправиться, а меня в буфет за кипятком услал, и все прочее… Помощник капитана обещал по радио куда-то сообщить о воровстве. — Старик помолчал. — Да я так, грешник, мыслю: не видать Степаниде Васильевне увесистого чемодана!
Они стояли в пролете, огороженном деревянной решеткой. Гривастые волны ухались и ухались за бортом судна. Еле приметной полоской тянулись вдали пески. Случалось, где-то там вдали мелькали хилые огоньки. Казалось, огоньки те вот-вот придавит к унылым пескам сумеречное, налившееся беспросветной мглой небо.
«Надо запомнить этот тон… тон мутной синевы. Он какой-то необычный. Может пригодиться для ночного этюда», — подумал художник, поеживаясь от задуваемого в пролет сырого ветра. Сказал рассеянно:
— Вот так Микола с ласковыми глазами! Выкинул фортель!
Добавил, снова передергивая плечами:
— А здесь так дует.
— Я и в каюту опасаюсь возвращаться, — признался Ипат Пантелеймоныч, которого тоже знобило. — Заявлюсь, а Степанида Васильевна опять заревет… Вы обедали? В буфет не заглянем? И за трапезой потолкуем?
— Я нынче пощусь, — усмехнулся художник. — Не завтракал и не обедал. Давайте, и в самом деле, заглянем в сие злачное заведение. Прошу вас, Ипат Пантелеймоныч, займите, пожалуйста, столик, а я мигом в каюту… Отнесу свой сверток.
В следующем пролете на мешках с картошкой полулежал подвыпивший молодой мужик, пиликая на гармошке. К тому же он еще тянул сиповато и натужно, словно заупокойный псалом:
Подарили деду плед —
Электрический,
И надумал дед прожить
Век космический.
Да подвел его тот плед —
Электрический:
Простудился наш дедок
В век космический.
Простудился, занемог…
«Экий зануда!» — покосился Гордей на гармониста и затопал вверх по лестнице.
На площадке внезапно споткнулся перед нескладным, длинноруким бородачом, вперившим в него пристальный взгляд.
— Здравствуй! — сказал Гордей негромко, разглядывая свое отражение в зеркале от потолка до пола. — Где, браток, твоя пышная шевелюра?.. Бог мой, а поседел-то как! Неужели в последние недели прихватил тебя крепко зазимок?.. Нет уж в помине и открытой улыбки. Да чему, спрашивается, улыбаться?
Тяжело вздохнул. И медленно-медленно и грузно стал подниматься выше.
Глава двенадцатая
В Ярославле предполагалось четырехчасовая стоянка. За это время можно было побывать в местном музее. Знакомый живописец советовал Гордею посмотреть натюрморты Константина Коровина, написанные им в последние годы жизни в Париже. Успел бы, пожалуй, заглянуть и в Кремль. А быть может, побродил бы и по улицам старого города с древними соборами и церквушечками.
Погода благоприятствовала прогулке: сникла шальная понизуха, баламутившая Волгу, унялся и дождишко, крапавший ночью, и рассвет наступил кротким, хотя и студеным. Понурое вначале солнце, словно обиженное за что-то на землю, не сразу расплавило тощий слюдянистый ледок, затянувший лужи. При подходе же к Ярославлю небо над Волгой налилось звенящей синевой.
Но планам Гордея не суждено было осуществиться. Из-за непредвиденных задержек в пути теплоход опаздывал, и стоянка в Ярославле, как и в Угличе, снова была урезана. За тридцать минут, отведенных пассажирам, можно было лишь сходить на берег за газетами.
Огорченный сокращением стоянки, Гордей не торопился на берег, ожидая, когда схлынет толпа.
На пристани на него чуть не налетел грузчик, согнувшийся под увесистым ящиком.
Поспешно отступив в сторону, Гордей вскинул на пожилого носильщика взгляд и, содрогаясь, снова попятился. Кумачовое лицо в крапинах пота, алых, как кровь, и неестественно огромный, как бы выпученный, незрячий глаз.
Сойдя на берег, Гордей купил в киоске газеты, пару журналов, а перед взором все еще стояло разгоряченное лицо грузчика с незрячим стеклянным глазом.
Вдруг кто-то бесцеремонно схватил его за локоть:
— Гражданин хороший! Золотой-бриллиантовый, давай погадаю!
Длинная, точно жердь, худущая цыганка, закутанная в кашемировый платок с пленительно пунцовыми розами по черному полю, улыбалась, обнажая плотные зубы, казавшиеся необыкновенно белыми на ее лице цвета благородной бронзы.
— Руку позолоти, яхонт мой бесценный, и всю правду о твоей дальнейшей судьбе… истинную правду скажу! — настойчиво повторяла нестарая женщина, вероятно, в юности одна из самых приметных девушек в таборе.
— Сколько вам… заплатить? — растерянно пробормотал Гордей, не спуская глаз с лица цыганки, такого по-своему выразительного.
— Положи, сколько тебе сердце подскажет. Никогда не жалей деньги, золотой-бриллиантовый! Деньги — прах. Любовь и здоровье — они истинное богатство.
Получив рублевку, цыганка взяла правую руку художника и заговорила гортанно-крикливо, чтобы привлечь внимание снующих взад-вперед людей:
— Жизнь твоя, гражданин хороший, была не пухом устеленная, хотя и баловала порой. Сам знаешь: всякое было в прожитые годы.
Тонким розовато-смуглым пальчиком цыганка повела осторожно по ладони Гордея. Помолчала многозначительно, почмокала губами.
— Вижу явственно перед своими очами, что ждет красивого блондина в предстоящем будущем. А ждет тебя, яхонт мой бриллиантовый, пылкая любовь горячей красавицы и высокий обеспеченный пост. Начальником будешь большим-пребольшим до самой глубокой старости. Смерть настигнет внезапно от разрыва сердца в персональной «Чайке».
Цыганка выпустила из своих горячих рук холодную руку Гордея и вскинула кокетливо голову. Звякнули большие тяжелые серьги. Золотые.
Художник беззвучно смеялся.
— Грех надсмехаться над моим правдивым предсказанием, гражданин хороший! Прибавь еще рублик!
— За что, брехунья, тебе прибавлять? — рассудительно заметил щуплый парнишка в новенькой, с иголочки, форме учащегося производственно-технического училища. — Тебя в милицию надо отправить!
— Ишь ты, вострый какой… сразу и в милицию! — зашипела на сердитого мальчишку дебелая усатая тетка. И прибавила, дергая за поводок хныкающего бутуза: — Перестань, самовар без крышки! Кому говорю?
Выбравшись из толпы, Гордей заторопился на теплоход.
«Работает цыганка в ногу с прогрессом! — думал он, поднимаясь на верхнюю палубу. — Портрет бы ее написать… такое своеобразное лицо: некрасивое, и в то же время чем-то завораживающее. А глаза? Они обжигают, испепеляют огнем».
С палубы он приметил в толпе у пристани инвалида войны, торгующего воздушными шарами. Не бойко шла у мастерового торговлишка — над его головой в порыжелой шапке покачивалась, переливаясь цветами радуги, все еще солидная гроздь невесомых шариков, рвущихся в безоблачное небо.
Несколько раз мимо художника прошли, прогуливаясь, крупнотелая особа в клетчатом пальто и абрикосового цвета кофте и большеголовый коротышка с огромными очками на крючковатом носу.
Воркующая парочка проплыла совсем близко от Гордея, и он услышал шепот толстухи, пытавшейся придать голосу волнующие интонации:
— А ведь я, в каком-то роде, замужняя!
На что кавалер с хрипцой проквакал:
— О, это не имеет значения! Женщина без греха… Кх-хе-хе… все равно, что цветок без запаха!
«Наконец-то нашпаклеванная тумба обрела себе ухажера!» — порадовался Гордей за художественно оформленную особу.
Он стоял на палубе до тех пор, пока красавец Ярославль с вознесенными в опалово-бирюзовую вышину крестами и главами церквей, мерцающими тусклым золотом в лучах октябрьского солнца — не греющего, а лишь ласкающего, не скрылся в легкой сиреневой дымке.
Вернувшись в каюту, Гордей почитал газеты. А потом долго стоял у окна.
Октябрьское солнце хотя и одарило скупой улыбкой раздольные волжские просторы: дальние призадумавшиеся боры, голые, дрожащие ознобно сквозистые березняки, поляны и лощины, такие ласковые в летнюю пору, а сейчас порыжелые, с опаленной ночными заморозками полегшей травой, бугрившуюся неспокойно стылую водную гладь, во всей природе уже чувствовалось властное дыхание зимы. Ей-ей, ранняя была в этом году осень!
С грустью подумал Гордей о своей мастерской, с которой, как он полагал, расстался до будущей весны, о застенчивом неудачнике Пете. Как там — на новом месте — ему живется? Мастерская просторная, с газовой плитой, санузлом. Чего еще надо молодому художнику? Да и в клубе, должно быть, не ахти сколько работы. Так что для своих творческих замыслов найдется у него время, было бы желание держать в руках палитру.
Последние этюды, показанные Петром накануне отъезда Гордея из Москвы, до сих пор стояли у него перед глазами: приземистый стог сена и чуть в стороне — куст калины: жаркий костер под моросящим нудно дождем. На втором холсте — «Заячий след» — почти осязаемы были невесомые пушинки предутренней пороши на опушке просветленного мартовского ельничка.
Теплоход проходил вблизи острова с могучими великанами осокорями. Весеннее половодье, штормовые раскатистые волны, подгоняемые свирепым ветром, подмыли высокий песчаный мыс, и он рухнул, увлекая за собой столетний, в три обхвата, осокорь. Кудрявую буйную головушку патриарх из патриархов склонил на плечи надежных собратьев, корни же его, напоминающие дремучую бородищу удалого разбойника, полоскались в холодной волжской воде. Старое дерево медленно умирало: еще зелены были у комля его ветви — даже вот в октябре, а вершина за лето уже высохла, осыпалась от листвы.
Схватив со стола альбом и карандаш, Гордей попытался сделать набросок великана осокоря, поразившего его воображение. Остров медленно удалялся, а скоро и совсем остался за кормой судна.
Неожиданно для себя, опустившись в кресло, Гордей стал рисовать на новом листе Аню, какой она снилась ему почти каждую ночь.