Бледнея, Прохор Силантьич растерянно попятился от калитки.
— Был… говорил отец — был. Слышь, в восемнадцатом, вьюношем малым… как в воду канул. С тех пор…
Ходячий этот скелет, словно выходец с того света, перебил Прохора Силантьича, кривя в жутковатой улыбке тонкие землисто-пепельные губы:
— Точно, он вначале в воду канул… в одну штормовую октябрьскую ночь, а потом… а потом воскрес. И прожил долгую… трудную… жизнь. А в данный момент стоит перед тобой, Проша, гладкий ты боров! Принимай-ка на постой!
Веря и не веря словам пугающе-странного — совсем будто чужого — человека, ни одной черточкой не похожего ни на отца, ни на мать, Прохор Силантьич посторонился, пропуская его в калитку. И зычно крикнул:
— Алена… где ты там? Ставь-ка давай самовар!
Всего около недели прожил на Крутели брат Андриян, а Прохору Силантьичу показалось: прошел год, а то и два. Такими во всем разными были братья, так несхоже сложилась у каждого жизнь, а вот поговорить… поговорить-то им словно и не о чем было.
— Ты спрашиваешь: как существовал я эти годы? И почему не писал? Ведь без малого на сорок лет судьба разлучила меня с семьей, — не спеша, то и дело смолкая, говорил за чаем Андриян, сразу же отказавшись и от водки, и от яичницы с салом, и даже от балыка осетрового домашнего приготовления, сославшись на язву желудка. — Ты бы, Проша, лучше спросил: а чего в моей жизни развеселой не было? — Помешал ложечкой в стакане. — А в ней всякого не оберешься. — Улыбнулся стесненно, глянув мельком в глаза настороженно-вежливой Алены. — Гражданская… Семнадцатилетним, после того как отходили меня — чуть ли не утопленника — парни из красногвардейского отряда, так с ними вместе до победного конца сражался за Советы. Потом вкалывал на разных стройках, а вечерами, урывками, учился. Между прочим, Сталинградский тракторный тоже строил. Вам я не раз и не два писал, хотелось о семье все знать, да, видно, письма мои несчастливые были, не доходили до Двориков. А в тридцать седьмом — вскорости после рождения четвертого сына — угодил на Колыму. До самой Отечественной лопатой орудовал. Началась война, попросился на фронт — повезло, отправили в самое пекло. В сорок третьем — уж до младшего лейтенанта дослужился — попал в плен. У немцев сидел в лагерях. Во Франции дело было. — Старший брат отпил из стакана глоток, пожевал землисто-пепельными губами. — Бежал. Снова повезло — добрые люди связали с отрядом Сопротивления. Вместе с французскими ребятами бил гадов-захватчиков до самого прихода союзнических войск… Рыдал, рыдал, точно мальчишка, когда своих увидел. Думал, ну, скоро вернусь домой! Начну жену с детьми разыскивать. Живы ли? Ведь у меня четверо их. И все парни! А жена — не хвалясь зря — золото была. Да не тут-то было. В Башкирии завод нефтеперегонный строил… до пятидесятого года. — Андриян покашлял в кулак. — Бросим, пожалуй, об этом. К чему вам настроение омрачать?
— А дальше… что дальше-то было? — спросил взволнованно Прохор Силантьич. Пока говорил старший брат, он ни к чему на столе не притронулся.
Поглядел Андриян в распахнутое в сад окно. Отягченная крупными, наливными плодами, склонилась к подоконнику яблоневая ветка.
— Белый налив? — спросил он, устремляя взгляд на запунцовевшую Алену.
— Ой, извиняйте за недогадливость мою, — спохватясь, поспешно проговорила жена Прохора Силантьича. — Про яблочки-то и забыла. Я сейчас… У нас их — ешь не хочу! И на зиму впрок заготовляем, и малость продаем. Да еще цельную телегу в дом инвалидов отправляем — открыли такой после войны в Клопиках… Обождите, я моментом слетаю. Блюдо с верхом…
— Сидите, — улыбнулся гость. — Это я так… — И обратился к младшему брату: — Спрашиваешь, а дальше что?.. В Сталинград вернулся. На свой завод. Ведь до тридцать седьмого я институт без отрыва от производства закончил. Так что меня сразу в мастера определили. Сейчас начальником цеха работаю. Ездил вот в Междуреченск в командировку… Неделю отпуска взял за свой счет: надо ж, думаю, на родину завернуть! — Долго молчал, потирая ребром руки острый кадык. — Работал на заводе и все справки наводил. Ничего утешительного. Первые мои ребята — они погодки были — на фронте сложили головы. А жена с другими двоими… они при эвакуации под бомбежку попали. Ну, а в пятьдесят третьем сошелся… На заводе же, в конструкторском, чертежницей работала. Сызнова повезло: не было семьи, а тут сразу целый детсад: три девчоночки! Муж этой моей жены, Маруси, летчиком был. Войну пережил, а в мирное время… при посадке самолета разбился… Через год Маруся мне сына — Дениса — подарила. Ну… ну, вот и все. Как у попа на духу…
Андриян попытался рассмеяться, но закашлялся. На бесцветных ресницах выступили крупные слезины.
— Теперь уж ты, Проша, ты отчитывайся… Как вы тут… сестры все живы? В Утиных Двориках живут?
Прохор Силантьич, уставясь в пол, протянул натужно:
— Две сестры — Пелагея и Дарья, померли. Остальные после войны кто куда уехали. Одних мужья в Сызрань соблазнили, других дети — в Казань да Горький. Белоручки пошли людишки: всех в город на легкую жизнь тянет. В Двориках ни одной сестры не осталось. Ну, а я… а я что же?
Все по-прежнему глядя в пол и смахивая то и дело левой двупалой рукой бусинки пота со лба — день выдался на диво знойным, ну, прямо июль, да и только, Прохор Силантьич коротенько поведал о своей жизни. Потом он сам поражался: а ведь рассказать-то Андрияну о себе совсем нечего было!
В дни пребывания старшего брата на Крутели Прохор Силантьич возил его раз на недавно приобретенной моторке рыбачить, побывали они и в Утиных Двориках, где не нашлось ни одной души, знавшей Андрияна. Еще на кордон, к дружку Прохора, шатались за щенком. У Прохора Силантьича незадолго до приезда брата околела собака, а у лесника Васи месяца полтора назад ощенилась овчарка, и тот обещал бакенщику кобелька.
Лобастый, здоровущий крепыш, когда его принесли домой, невзлюбил почему-то Андрияна Силантьича. Гладил он щенка по вздыбившейся спине, а тот, изловчившись внезапно, и цапнул гостя за палец.
— И презлющий будет у тебя, брат, кобель! — сказал Андриян, мотая рукой. — Надежный вырастет страж твоей крепости. Назови-ка его Ноксом.
— Как, как? — переспросил Прохор Силантьич.
— Ноксом, говорю, назови. Был в Америке когда-то такой государственный деятель… до чрезмерности преданный империализму лютый пес.
— Что ж, можно. Пусть будет Ноксом. В память о твоем приезде, — согласно закивал младший брат.
За день до своего отъезда Андриян Силантьич вдруг попросил Прохора свозить его на моторке к Бешеному оврагу, впадавшему в Суровку километрах в девяти-десяти ниже Клопиков.
— Чего ты там забыл? — удивился Прохор, спускаясь с братом под берег.
— Да так… так просто, — уклончиво обронил Андриян Силантьич.
И весь путь до Бешеного оврага и обратно молчал.
«На кой ему леший сдался этот овраг?» — подумал Прохор, когда старший брат, пытливо оглядев пустынно-снулую в этот знойный час Суровку, необычно широкую у заросшего тальником оврага, такого сейчас смирного и такого злобно бешеного в половодье, кивком попросил поворачивать назад.
Уезжая наутро, Андриян Силантьич оставил свой адрес. Обещал прислать письмо сразу же по возвращении домой. Но так и не прислал. Не собрался написать и Прохор Силантьич.
Постепенно и Прохор Силантьич, и Алена стали забывать о неожиданном приезде Андрияна, как забывают со временем тяжелый, дурной сон. И спокойное течение их жизни снова ничто не омрачало.
Порой Прохору Силантьичу казалось: так они и будут жить с Аленой долго-долго.
Но вот однажды под Новый год, возвратясь из Утиных Двориков с праздничными покупками (ездил в село вместе с лесником Васей на его Буланом), Прохор Силантьич был поражен, не увидев на крыльце жены. Обычно, едва заслышав заливисто-радостное тявканье вымахавшего с телка Нокса, бежала Алена в сени, широко распахивая во двор дверь.
— Аленушка! — негромко окликнул жену Прохор Силантьич, войдя на кухню и ставя на лавку тяжелые сумки.
Ему никто не ответил. Внезапно содрогаясь от предчувствия жуткой, неисходной беды, он бросился к двери в горницу, рванул ее на себя и замер у порога.
Посреди горенки лежала навзничь его Алена. В окаменевшей руке на отлете она сжимала любимый Прохором кашемировый полушалок с алыми розами по черному полю.
И тут впервые за всю свою жизнь заревел, по-бабьи причитая, Прохор Силантьич, упав на колени у изголовья бездыханной жены.
…Через несколько месяцев одинокой жизни он и посватался к телятнице совхоза хроменькой Наташе — молчаливой, замкнутой девушке-сироте, жившей у тетки Глафиры Дорофеевны, вдовы церковного старосты.
В гостях у дяди
Меня встретили на Крутели что надо. И дядя, и Наташа (сперва я думал: она сестра моя двоюродная).
Вначале дядя — если говорить правду — показался мне чуть-чуть бирюковатым, но это только в самом начале. А когда Наташа снарядила нас в баню да когда дядя как одержимый вдоволь нахлестался веником, он стал совсем другим человеком.
Эх, и парился же он! Молотил себя веником и спереди, и сзади и при этом еще стонал, охал, точно находился при смерти.
Я не в силах был выдержать адского зноя и бросился наутек в предбанник, прикрывая руками голову и уши.
Исхлестав весь веник, он тоже выкатился в предбанник перевести дух. Прошлым летом на озере за Волгой мы с Венькой — моим приятелем, натаскали ведерко раков, потом варили их. Дядя точь-в-точь был такого же кумачового цвета, как те наши раки.
Отдышавшись, сказал:
— Ты чего дезертировал?
— У меня уши… ну, совсем спеклись от жары, — сказал я.
— Привыкай, — сказал он. — Баня всякую хворь из тебя выживает. Пойдем, я тебя попарю. Там у меня второй веник наготове.
Я было попятился, но дядя чуть не силой втолкнул меня в парную.
— Полезай на полок. Да не робь, ты не девка! Всего один черпачок плесну на каменку.
Пришлось лезть. А уж с полка спускался по-собачьи — на четвереньках, головой вниз. Когда же он вылил на меня, пластом растянувшегося на полу, ковша два холодной воды, сразу полегчало.