После обеда мы обошли дом, постройки во дворе, сад, ульи. Живут же люди. Прямо-таки дворянское гнездо в миниатюре! Между прочим, дядя спросил, где я желаю спать: на веранде или на сеновале? Я сказал: на сеновале.
Чай пили с медом. Дядя резал его ножом.
— Прошлогодний, — сказал. — Липовый. А бывает еще гречишный. А также цветочный. Каждый мед свой вкус имеет.
Мед Наташа подала на стол не в какой-то там вазочке, а в берестяном туеске. Было же в том туеске, наверно, не меньше пяти кило.
За чаем стало клонить меня ко сну, и я отправился на сеновал. Оказывается, хлопотливая Наташа уже приготовила мне постель. На сене была разброшена войлочная кошма, прикрытая белой простыней с синими полосками. В головах горой возвышалась преогромная пуховая подушка. А сбоку лежало толстое ватное одеяло.
От сухого колкого сена пахло лугами, а от крыши — смолким теплом нагретых за день досок. Блаженная, глухая летняя духота.
Чтобы не донимали комары, закрылся с головой одеялом. И крепко-накрепко уснул.
Поутру мне приснился преинтересный сон. Вроде кто-то ласково гладит меня теплой ладошкой по щеке. Открыл будто глаза, а надо мной склонившееся лицо незнакомой девушки. И светилось лицо робкой и нежной добротой. Девушка еле слышно шептала: «Денис, а Денис? Очнись, попей молочка парного». — «Я спать хочу», — сказал я. Она же не оставила меня в покое. Подсунув мне под голову горячую руку, приподняла ее легонько: «Ну, испей, испей молочка, зяблик заморенный, оно утрешнее, пользительное». Тут я и в самом деле очнулся.
«Откуда ты взялась?» — подумал, принимая из рук незнакомой девушки глиняную кружку. Молоко было густое, теплое. Или… или оно показалось мне необыкновенно вкусным потому, что принесла его тихая, ласковая девушка?
— Ну, и добро, ну, я разумник ты у меня, — сказали, улыбаясь, девушка, беря из моих рук пустую кружку.
Я же снова уронил на подушку голову и снова крепко заснул.
Очнулся поздно, часов в одиннадцать утра. Рядом жужжал мохнатый полосатый шмель.
Не сразу догадался, где я. Не сразу вспомнил к приснившуюся девушку, напоившую меня парным молоком.
«А ведь это не во сне, а наяву было, — подумал вдруг я, оглядывая сеновал. — И поила тебя молоком, эфиоп ты несуразный, не какая-то неизвестная девушка, а… Наташа».
«Эфиопом несуразным» ругала меня бабушка, мамина мать, когда я, бывало, выводил ее из терпения. У бабушки Вали в заволжском сельце Заброды я вольничал каждое лето, забывая обо всем на свете! В позапрошлом году по весне бабушка умерла, и мне уже некуда стало ездить.
Наверно, до обеда не спустился бы вниз, если б не заботливая Наташа. Словно угадав, что я уже проснулся, она поднялась по лесенке и негромко постучала в дверцу. Сказала:
— Денис, вы не спите?
— Нет, — не сразу отозвался я.
— Ну, спускайтесь завтракать. Самовар бушует, вас ждет.
— Спасибо. Сейчас спущусь, — сказал я.
Умывшись, вошел на кухню. На столе и в самом деле гудел, исходя парком, начищенный до блеска самовар.
Завтракал один. Наташа лишь выпила чашку чая. Дядя же, оказывается, давным-давно отправился в лес приглядывать поляны для косьбы травы.
Почему-то и я, и Наташа чувствовали себя скованно. И не знали, о чем говорить.
Под вечер дядя сказал:
— Поедешь со мной бакены зажигать?
— Ага, — согласился я охотно. — Сейчас?
Дядя сказал:
— Сначала керосинчиком лампы заправим.
Помолчав, прибавил шутливо-колюче:
— Приглядывайся, авось на мое место сядешь.
— Не-е, — сказал я. — Я на завод… я технику люблю.
— А техника и к нам шагает. На больших реках буи электрические поставлены, — сказал дядя. — Обещают и нам в скором времени подбросить. А то с нашими прадедовскими фонарями морока одна.
Когда заправили лампы керосином, почистили ежиком стекла, поставили в лодку фонари, дядя долго не мог завести мотор. А лодку все относило и относило от берега.
— Зажигание подводит, — сказал я.
— А ты откуда знаешь? — спросил дядя, поворачивая ко мне лицо — одутловатое, в кроваво-пунцовых пятнах.
— Разрешите, — сказал я.
— Ну-ну, попробуй, — с явным недоверием протянул он, пропуская меня на корму.
Взяв ключ, я отвернул свечу. Так и есть: замаслилась свеча, отсырели электроды. Протерев сухой ветошью свечу, я ввернул ее на место и сильно дернул за ручку стартера. Мотор завелся сразу, даже не чихнул.
— Инжене-не-эр! — ухмыльнулся дядя, садясь на свое место. — Вроде днями протирал свечи, а они — нате вам — опять…
Утомленное за день солнце уже касалось раскаленным краем обуглившегося до черноты леска на той стороне. Было тихо вокруг, непривычно тихо после шумного, грохочущего Волгограда.
Тихая вода зарделась до самого горизонта. У острого носа лодки она мягко, по-кошачьи урчала. То справа, то слева ухались рыбины.
— Играет на вечерней зорьке! — прокричал с кормы весело дядя.
Подкатили к бакену, выкрашенному в красный цвет.
Я держался веслом за крестовину, к которой была прибита решетчатая пирамида бакена, а дядя в это время колдовал над фонарем. Водрузив фонарь на штырь, возвышавшийся над макушкой бакена, дядя сказал:
— Самое кляузное место на моем участке.
— А почему? — спросил я.
— Как есть от берега и чуть ли не до фарватера — судового хода — тянется под водой гряда камней. Если фонарь ночью погаснет — непременно авария приключится: на камни судно сядет. А в полночь тут пассажирский проходит.
Потом мы зажгли фонари еще на трех бакенах — на двух белых и на одном красном. Оказывается, красные ставятся вдоль правого — по течению — берега, а белые — у левого.
Когда подплывали к последнему бакену, его крестовина была облеплена серыми пушистыми комочками.
— Чайки, — бросил равнодушно дядя, глуша мотор.
Всполошенно горланя, чайки кружились над нами до тех пор, пока лодка не отчалила от бакена. И тотчас снова стали устраиваться на ночлег.
И вот потекла день за днем моя привольная жизнь на Крутели.
То и дело плескался в Суровке. С каждым новым разом уплывал все дальше, дальше и дальше от берега.
Наташа, подойдя как-то к обрыву, даже перепугалась. Ей показалось, я барахтаюсь на стрежне и сильное течение вот-вот утянет меня на быстряк. Она стала кричать, отчаянно махая рукой:
— Денис! Вертайся немедля!.. Де-энис!
Чтобы успокоить ее, я повернул назад. А выйдя на берег, сказал, ломаясь перед Наташей как последний бахвал:
— Не паникуйте зря, Наташа. Я второй разряд имею по плаванию.
На другое утро, позагорав изрядно на солнышке, прыгнул с отвесной крутизны. Прыгнул, хотя самого и оторопь брала (вздумалось показать Наташе свою храбрость).
Но все обошлось. Свечой ушел в дымчатую глубь… уж не знаю, на сколько метров. А дна так и не достал. Властная, неведомая сила будто за волосы тянула меня вверх. И я пробкой вылетел из воды.
Наташа, полоскавшая белье на мостках, чуть в обморок не упала.
— Удалая головушка! — всплеснула она руками, когда я, счастливый, подплыл к прозеленевшим от тины мосткам. — Да разве мыслимо эдакое выкомаривать? В омуте под обрывом знаешь сколько неразумных потонуло?
Я пообещал бледной, расстроенной Наташе не прыгать больше с кручи.
Часто я помогал Наташе по хозяйству: отгонял Милку пастись на поляну, таскал для плиты дрова из сарая, а из-под берега воду, кормил кур.
Стесняясь, Наташа говорила:
— Оставь, Денис, я сама. Я непривыкшая к помощникам.
Тоже смущаясь, я говорил:
— Ну, еще! Мне ж раз плюнуть!
Почему-то дома я терпеть не мог, когда меня заставляли что-то делать на кухне. «Не мужское дело», — бурчал я, отнекиваясь. А вот на Крутели испытывал прямо-таки удовольствие, помогая расторопной Наташе в ее хлопотах. Необыкновенно хорошо было возле тихой, улыбчиво-молодой женщины. Приятно и боязно как-то. Отчего? И сам не знаю.
Нынче утром, после возвращения дяди с рыбалки (на ночной лов он меня почему-то не берет), мы с Наташей чистили и потрошили под берегом разных там окуньков, язишек, щурят.
Как-то Наташина легкая, горячая рука коснулась на миг моей, и у меня замерло сердце.
А немного погодя, когда Наташа передала мне не чищенного еще пузана окуня, я нечаянно уколол палец о его красноперый плавник.
Наташа приглушенно ойкнула.
— Я тебя поранила?
— Не… это я сам, — сказал, поднося ко рту палец.
Она взяла мою руку — скользкую от слизи и чешуек, и подула на палец с алой бусинкой на самом кончике.
Весь зардевшись, я тихо сказал, нет — еле слышно взмолился:
— Не надо, ну, не надо же…
Долго, томительно долго молчали. Чтобы как-то преодолеть гнетущую неловкость, я принялся рассказывать, вначале то и дело спотыкаясь, о диковинной меч-рыбе.
— Огромной этой рыбище… Ну, может, больше лодки, — говорил я, постепенно все больше и больше воодушевляясь, — ничего не стоит проткнуть носом-пикой не только рыбацкую посудину, но даже борт катера или шхуны.
Слушала Наташа с видимым интересом.
— А где… такая рыба водится? — спросила она, едва я кончил упражняться в красноречии.
— В морях и океанах, — небрежно сказал я, будто сам исколесил вдоль и поперек эти моря и океаны. — Особенно вовсю резвится меч-рыба у берегов Южной Америки. — И без перехода принялся разглагольствовать… о китах.
Видимо, мы слишком долго чистили рыбу, потому что на круче вдруг появился дядя. Прокричал неодобрительно:
— Эй, вы там!.. Не заснули?
Ни Наташа, ни я не знали, что и ответить.
Пять дней пропадали с дядей на сенокосе. Отправлялись в лес сразу же после тушения бакенов, когда большое белое солнце медленно выплывало из-за стоявшей за Крутелью березовой рощи. И до восхода луны махали и махали косами на изнывающих от зноя полянах. Густущая, хрусткая трава доходила мне до пояса.
Несказанно рад сенокосу. Ведь я целыми днями не видел Наташу. А то в последнее время мне было как-то не по себе. Смущался то и дело, смущался от каждого, даже мимолетного, взгляда ее, застенчивой улыбки, ничего не значащего слова.