Ранняя осень. Повести и этюды о природе — страница 25 из 57

— Едет, — сказала Наташа. — Пойду на стол собирать.

Вскоре к берегу пристала лодка. Грузно спрыгнув на мостки, дядя замотал тяжелую цепь за кол, вбитый в глинистый берег. Я пошел ему навстречу.

— Природой кормишься? — спросил дядя угрюмо. — А Наташа чем занимается?

Не дожидаясь ответа, направился к воротам, шаркая подошвами тяжелых резиновых сапог о закаменевшую землю.

* * *

Весь день небо было загромождено тяжелыми глыбами, грозившими дождем, но он так-таки и не обрушился на истомленную, задыхающуюся от зноя землю.

Вечером, по заведенному уже обычаю, мы с Наташей пришли на свой обрыв.

Солнце садилось за плотной, зловеще-черной кошмой без единого просвета.

Кругом было немотно-тихо, пустынно. Даже крикливые, суматошные чайки притихли, а скучно-серую гладь реки не бороздили лодочки.

Внезапно над еле видимой с этого берега горой на той стороне разверзлась тьма, и в образовавшуюся пропасть хлынула огненная лавина.

Мы переглянулись, улыбаясь. А тяжелая черная кошма в заречье все расползалась и расползалась. И весь притихший было мир, готовящийся ко сну, захлестнула горячая, полыхающая лава.

Откуда-то налетела мошкара. Точно в котле кипя, мошки лезли в глаза, в уши, в нос.

— Что за напасть? — пробурчал я, мотая из стороны в сторону головой.

Отмахиваясь от гнуса платочком, Наташа сказала:

— К дождю. Если мошкара лезет в лицо — непременно быть дождю.

А немного погодя позади нас взошла луна и тотчас упала в Суровку неподалеку от берега. Ленивые волны, всегда ворчливо бившиеся о глинистый осклизлый мыс, пытались унести луну на стрежень, но она, ускользая из их объятий, снова возвращалась на свое место.

* * *

Наутро мы с Наташей отправились на самую дальнюю поляну — Ржавые ложки. Я нес на плече легкие грабли, а Наташа корзиночку с едой.

Цвели липы. Пчелы уже гудели в озаренной солнечными лучами листве празднично-нарядных красавиц.

Шли через лес по еле видимой в траве тропке, то сбегавшей в росные ложбинки, затянутые седыми нитями паутины, то легко взбиравшейся на сухие уже пригорки, пропахшие земляникой. Несколько веточек с алыми крохулями я преподнес Наташе.

— Какой же ты! — сказала Наташа. И обожгла меня взглядом.

Смешанный этот лес был нечастый, просторный, уже весь пронизанный солнечными дымными пиками, наполненный звонким птичьим щебетаньем. А где-то далеко-далеко безотрадно-тоскливо куковала одинокая кукушка. Время от времени подавала голос иволга, и тогда мнилось: все живое в лесу замирало на какой-то миг, прислушиваясь к этому мелодичному, с грустинкой, голосу.

В Ржавые ложки пришли в самый разгар июньского дня — так рано начинавшегося и так поздно угасавшего.

Сгребать сухое, жаркое сено, как бы обрызганное жидким молодым мелком — удовольствие для меня. Работал я в одних трусах. Одолевали, правда, слепни — крупные, нахальные.

Наташа, приспустив до самых бровей белый платочек, что-то напевала негромко, ловко вскидывая грабли.

К обеду взгромоздили четыре стожка.

— Дядя не будет нас журить за самовольство? — спросил я Наташу.

Она сидела под кустом калины, развязывая узелок с пирожками. Они были с яблоками.

— За какое самовольство? — не поняла она.

— За эти самые стожки.

— А если дождь примется? В валках скорее сено промочит… Молока сейчас наливать или потом?

— Сейчас, — кивнул я.

Уминая за обе щеки сладкие сочные пирожки, я все приглядывался к прямоствольным соснам, гордо, особняком стоявшим на горушке, лиловой от иван-чая. Между сосновыми лапами, как мне казалось, что-то белело.

Сказал Наташе:

— Погляди в ту сторону. За соснами тебе ничего не видится?

— А это, наверно, часовенка белеет, — сказала Наташа. — Слышала от тетки: в давнюю пору старообрядцы сюда молиться приходили. Местный помещик тоже старой веры держался.

— Заглянем? — загорелся я.

— Допивай молоко, — сказала Наташа. — Я и сама никогда не была в этой глуши.

Сразу же за соснами, добродушно гудевшими своими маковками, я споткнулся о поросший полынью бугор. Рядом с ним высился другой.

— Могилы, — сказала Наташа. — Тут погост был. А вот и часовня.

Возле приземистой часовенки кое-где серели, кренясь в разные стороны, дубовые кресты. На одном из них, потемневшем от времени, я с трудом прочел такие слова: «Здесь покоится прах…» И чуть пониже — «Да простит ее бог». На другом кресте, под врезанной в дерево медной прозеленевшей иконкой, разобрал два слова: «отрока Гавриила».

Наташа, обходя могилы, бережно опускала на иные из них либо глазастую ромашку, либо сиреневый василек.

— Зачем ты это делаешь? — изумился я.

— А им, забытым всеми, надо же сделать что-то приятное, — сказала она, смущенно улыбаясь.

— Кому? — не понял я.

— Тем людям, которые здесь похоронены. Когда они жили — у каждого была своя душа, свои думы. И кому-то из них не хотелось еще расставаться с жизнью.

— Да ведь и кости их давно сгнили, а ты… — сказал я и осекся.

Вход в часовню зарос дремучим шиповником с крупными пунцовыми цветами.

Едва переступили, церковный придел, как повеяло на нас замогильным холодом, одичалостью. В узкие проемы окон над нашими головами скупо сочился дневной свет, сумрачно освещая голые, местами осыпавшиеся от штукатурки стены с проступавшими смутно суровыми бородатыми старцами в длинных, до пят, одеяниях, крупами безголовых коней, тонкими отроками с нежными девичьими лицами, воинами в кольчугах.

Лишь в одном месте, между оконными проемами, сохранилась целиком стенная роспись.

От гробовой тишины даже в ушах звенело. Сюда, за толстые заплесневелые стены, не доносились никакие звуки: ни таинственные шорохи листвы, ни резвые птичьи голоса. Мнилось, канет в прошлое еще одно столетие, а этот замогильный покой так-таки ничто и не нарушит.

Неожиданно под куполом раздался приглушенно шипящий свист, и тотчас вниз, распустив огромные крылья, ринулось ушастое чудище.

Низко над нами закружила сова, тупо сверкая желтыми очами.

— Бежим, Денис… Бежим отсюда! — испуганно вскрикнула Наташа.

Поднимая облака пыли, сова снова взлетела под купол, взгромоздилась на чугунную перекладину. А мы заспешили к выходу.

Когда вернулись к Ржавым ложкам — на беспечно веселую, щедро залитую солнцем полянку, ненадолго присели перед дальней дорогой.

Я растянулся на колкой траве, а Наташа села, привалившись спиной к молодой березке.

Немного погодя она сказала:

— Тебе неудобно так… положи мне на колени голову.

Я послушался. Лежал не шевелясь, закрыв глаза.

— Какой у тебя чистый ясный лоб, — прошептала Наташа, обдавая мое лицо обжигающим дыханием. И сию же минуту, будто устрашившись чего-то, приподнялась, насторожилась.

— Ты чего? — спросил я, опираясь локтем о землю.

— В кустах… вроде бы кто-то крадется. Пойдем домой, Денис, а вдруг там волк? — Наташа поднялась и заспешила к рыжеющему бруснично кусту бузины по ту сторону поляны, размахивая легкой теперь корзиночкой.

Я лежал до тех пор, пока за березой предостерегающе не затрещала валежина. Вскочив на ноги, чуть ли нос к носу не столкнулся с лесником Васей-блажным.

Подло так ухмыляясь, он прогоготал сипло:

— Помешал вам миловаться?

— Что, что? — опешил я.

— Не приду-уривайся, — процедил сквозь зубы Вася. — Лучше скажи: по вкусу пришлась дядина жинка?

От возмущения, охватившего меня, даже руки вспотели.

— Подлюга ты, — сказал я. Сказал негромко, мне не хотелось, чтобы Наташа слышала наш разговор.

Моргая красными, воспаленными веками без ресниц, Вася чуть ли не вплотную приблизился ко мне.

— Как ты сказал?

— Подлюга ты пакостный, — повторил я. И чуть не упал от удара в правую скулу.

— Кто же я теперь? — усмехнулся злорадно Вася.

Приходя в себя, я сказал, стремясь врасти ногами в землю:

— Вонючий гад! Вот кто ты!

Теперь он ударил меня по левой щеке. Я даже не покачнулся. Глядя сквозь нависшие на ресницы слезы в конопатую рожу с оловянными глазками, я накапливал всю свою ненависть, в то же время лихорадочно припоминая уроки бокса.

И когда Вася в третий раз прокаркал: «А теперь… я тоже гад и подлюга?», я бросился вперед и со страшной силой, на какую был способен, двинул лесника под самый подбородок, двинул налившимся пудовой тяжестью кулаком.

Вася рухнул навзничь.

— Если только еще вякнешь — убью! — пообещал я Васе, не подававшему признаков жизни. И, подхватив с земли грабли, бросился догонять Натащу.

А она уже аукала, остановившись на тропе, за Ржавыми ложками.

— Иду, иду, — прокричал я, стараясь придать голосу веселую беззаботность.

Едва завидев меня, вынырнувшего из-за куста бузины, Наташа встревоженно спросила:

— А что у тебя с лицом, Денис!

— Ничего особенного. Бежал к тебе, ну, и споткнулся о кочку… и растянулся. Думал, нос сверну на сторону.

Морщась дурашливо, я принялся тереть ладонью нос.

* * *

Утром внезапно пошел дождь.

Разненастилось на несколько дней. То дождь, то солнце, то снова ливень — буйный, лихой, разбойничий.

Дядя, не успевший до непогоды сметать в стога сено, сычом сидел на кухне у окна, то кряхтел по-стариковски, ерзая на табурете, то бубнил досадливо себе под нос:

— Надо ж!.. Нечистая сила, пра, нечистая сила! Льет и льет себе без зазрения совести!

После завтрака я бежал под дождем, разбрызгивая теплые лужи и, пугая петуха с опущенным до земли хвостом, к себе на сеновал и до самого обеда валялся. И все думал: не пора ли сматывать удочки? Не пора ли отправляться домой? В гостях, говорят, хорошо, а дома все же лучше. Уж соскучился я и о маме, и о сестрах. Как никогда хотелось затеять веселую возню с племяшами — круглоголовыми бутузами Сашенькой, и Ленечкой. Презабавные мальчишки растут. Любят меня.

Хитрил, старался думать не о том, что бередило душу. Перед глазами же то и дело возникала мерзкая конопатая рожа Васи-блажного, и руки мои сжимались в кулаки.