Ранняя осень. Повести и этюды о природе — страница 26 из 57

* * *

Сегодня перед обедом чуть было прояснило, а под вечер сызнова закрапало. Когда дядя, чертыхаясь, напяливал на себя брезентовый плащ, собираясь отправляться зажигать бакены, я сам напросился в поездку с ним. Наташа тотчас притащила мне старую телогрейку и клеенчатую накидку.

Суровка курилась банным парком.

Молчали. Молчали всю дорогу. Даже когда над лодкой низко пронеслись кряквы, свистя тяжело крыльями, дядя не обронил ни слова. И я тоже промолчал, провожая завистливым взглядом грузных, нагулявших жирок уток.

Лишь на обратном пути, перед тем как отчаливать от последнего бакена, дядя сказал:

— Садись за руль… если охота.

Я поспешно встал и направился к корме. Мы поменялись местами, я завел мотор, и наша лодочка понеслась к маячившей вдали Крутели.

И дом, и мыс были освещены нежарким солнцем, вдруг вырвавшимся из вязкого плена туч. Над нами же частил и частил озорной торопыга-косохлест.

Цветастая игривая радуга, родившись в облаках, опоясала полнеба и упала в Суровку, позади Крутели. Я чуть было не сказал: «Ну и радуга» Но, взглянув на дядю, сидевшего с опущенным чуть ли не на глаза капюшоном, промолчал. Подумал лишь: «Видит ли Наташа эту радостную радугу?»

Около километра оставалось до Крутели, когда дядя попросил высадить его на пологой травянистой косе.

— Куда это вы? — удивился я, поворачивая моторку к берегу. — Позади туча ползет. Вот-вот нас накроет ливень.

— Васю надо наведать, — сказал дядя. — Поставишь лодку на прикол, мотор брезентом накрой. А бак с бензином в будку снеси.

Спрыгнув на косу, он крупно зашагал в сторону полого поднимавшегося в гору берега.

«Неужели этот слизняк Вася-блажной… неужели он выложит дяде свой подлый домысел?» — с тревогой думал я, беспокоясь, конечно, не за себя, беспокоясь за Наташу. Сам же я ничего не боялся.

* * *

Ужинали мы с Наташей одни. Дядя объявился на Крутели лишь утром после дикой, с громом и молниями, грозы, бушевавшей над землей всю ночь.

А днем, когда я колол в сарае дрова, в калитку набатно застучали.

— Кого принесло? — скрипуче прокричал дядя, выйдя из коровника.

В калитку заботали еще настойчивее, еще требовательнее.

Зачем-то набросив на плечи дегтярно-черный, промокший насквозь плащ, промокший, видимо, ночью, дядя ни шатко, ни валко зашагал к воротам, обходя лужи.

Нокс рвался с цепи, то и дело поднимаясь на дыбы. Ошейник, врезаясь ему в горло, душил его, и кобель, злобно хрипя, пускал слюну.

— Цыц! Цыц, сучье вымя! — заорал дядя и, схватив с земли палку, огрел Нокса по спине.

Обиженно скуля, кобель скрылся в своей конуре. Дядя закрыл за ним дверку на вертушок и лишь после этого отпер калитку.

Во двор вошел широкоплечий детина с курчавой русой бородкой. Не здороваясь, строго сказал:

— Что же вы, Сычков, дружка своего бросили на верную гибель?

И посмотрел дяде в глаза. Посмотрел жестко, презрительно.

— Какого дружка? — не сразу проговорил дядя, оглядываясь на расхлестнувшуюся с визгом сенную дверь. На крыльце замерла настороженно Наташа.

— Василия Анчарова, — продолжал устало инспектор. — Вынимал поутру запретную снасть, зацепился за крючок. Ну, и вместе с пойманным осетром ушел на дно.

Заметно бледнея, дядя пробормотал:

— А я… при чем тут я?

— Вы вместе с Анчаровым занимались браконьерством. И снасть эту ставили вдвоем… одному с ней не управиться.

Приходя постепенно в себя, дядя вскинул голову, точно норовистый мерин, готовый вот-вот взвиться на дыбы. И вызывающе громко сказал:

— А ты поймал меня? У тебя есть доказательства?

Бородач пожал плечами.

— К сожалению, не удалось ни разу накрыть вас с Анчаровым.

— Анчаров, может, и баловался недозволенным ловом… с него и спрашивай. И в друзья мне его не суй.

— Д-да, жестокий вы человек, Сычков, — инспектор покачал головой. — Думал: хоть похороны возьмете на себя. — Кашлянув в кулак, прибавил: — Предупреждаю, попадетесь — милости не ждите!

И направился к воротам.

Заперев на засов калитку, дядя обернулся к нам с Наташей. Пробубнил ядовито:

— Носит всяких! Я ведь в суд могу подать. За оскорбление невинной личности!

Покрутил головой и с досадой добавил себе под нос:

— Чего жаль, так это сети… Сети-то мои были у губошлепа Васьки. Новые совсем!

* * *

На другой день, когда Прохор Силантьич зачем-то ушел в Дворики, я собрался уезжать домой. Да только Наташа, завидев рюкзак, вцепилась в него и с силой вырвала из моих рук.

— Не оставляй сейчас меня, братик! — взмолилась Наташа, нежно поводя рукой по моему плечу. — Как я тут без тебя?.. Я с ума сойду.

Наташа заплакала.

— Ну, поедем со мной, Наташа! — горячо заговорил я. — Поедем! Уверяю, не пропадешь! У нас дома тебе будет хорошо. А на работу… на работу пара пустяков…

Улыбаясь сквозь слезы, Наташа прикрыла ладошкой мои губы.

— Помолчи.

И поцеловала меня в щеку.

* * *

Нынче мне не давала покоя мышь. Она скребла и скребла где-то неподалеку от моей постели. Запустил в нее ботинком. Не помогло. Запустил вторым, а мышке хоть бы что! Знай себе шуршит сеном. Разыскивая ботинки, я случайно обнаружил под пластом сена маленькую книжечку в черном переплете.

Книженция оказалась весьма и весьма старой, выпущенной в свет в 1827 году. Это был сборник шарад. Собиратель шарад писал:

«Известно, что загадки всегда составляли приятное и вместе полезное препровождение времени, в особенности для детей; потому что оне, занимая умственныя способности, изощряют их разум, укрепляют память и в отгадывании приносят удовольствие. А как большая часть Шарад, Анаграмм, Логографов и Омонимов помещены у нас в разных периодических изданиях, большею частью уже истребившихся или забытых, то, желая по возможности доставить пользу и удовольствие Почтеннейшей Публике, я решился употребить свободное от должности время на собирание сих разбросанных загадок и издать оныя в совокупности. Если сей труд мой принят будет с благосклонностию, то я почту себя тем совершенно уже вознагражденным».

Прочитав это старомодно-витиеватое предисловие, я полистал шероховато-жесткие страницы. Прочел с десяток виршей и, к стыду своему, ничего не понял. Неужели я тупица? Причем еще в квадрате? Раздосадовав, хотел было сунуть книженцию на прежнее место, да вдруг, случайно раскрыв ее на самой середине, увидел карандашные записи, сделанные на вклеенных между страничками листиках.

«Почитаем, — сказал себе. — Авось что-то историческое таят в себе эти торопливые записи?»

Укрывшись до подбородка одеялом (по крыше нудно крапало) я пробежал вначале быстренько несколько строчек на первой страничке, потом на второй, потом на третьей и… ахнул. Оказывается, все эти вклеенные в книгу листики, исписанные косым неровным почерком, — не прадедовская летопись о седой старине, а Наташины записки. Ее сокровенные мысли…

Наташина тюрьма

«Сама не знаю, что меня заставило взяться за эту писанину. Читать я всегда любила, случалось, засиживалась даже над Житиями святых — пропахшей ладаном тяжелой книжищей, чтивом дяди, церковного старосты, когда не было под рукой ничего другого, а писать… писать складно не умела. И за сочинения в седьмом даже классе получала от Лины Марковны одни тройки.

Тут, на Крутели, мне не с кем переброситься словом. При Прохоре Силантьиче я робею, как первоклассница перед учителем. У меня язык присыхает к нёбу, и я слова не могу вымолвить. Да и пропадает он целые дни на берегу. Готовится к навигации: смолит лодку, ремонтирует тяжелые крестовины под бакены. Покрасил и бакены — одни в белый, другие в красный цвет. Приходит только обедать.

«Мне, — сказал, кажись, вчера, — негоже кое-как… Я-де на этом участке вроде морского волка — самый старый кадр. И к тому же в передовиках числюсь. Вон их сколько — наград!»

И кивнул лобастой головой в сторону переднего угла. Там, где раньше висели иконы, красовалось штук пять рамок с Почетными грамотами.

Под стеклом одной рамки — пятиминутка для паспорта. На ней Прохор Силантьич выглядит бравым чубатым парнем. Куда только девался этот молодцеватый чуб? Теперь же у Прохора Силантьича не только весь крутой лоб отливает медью, но и угловато-нескладный череп до темени поблескивает… что тебе вынутый из печи каравай!

А так он еще крепок, жилист, вынослив. Тяжелый бакен запросто поднимает на плечо, и хоть бы что! Отнесет под яр, опустит на проклюнувшуюся травку и — в гору за другим.

После ужина Прохор Силантьич сразу заваливается в постель. Я же как можно дольше не ложусь, нахожу себе всякую работу. Иногда он меня торопит: «Ну, ты чего, ягодка, возишься?» В другой раз сразу же крепко заснет, и я радуюсь: теперь прохрапит до утра. Чтобы не будить Прохора Силантьича, я пристраиваюсь на самом краешке кровати, под одеяло не лезу, а накрываюсь домотканой дерюжкой. На рассвете встаю осторожненько и так же осторожненько отправляюсь на кухню, наскоро одеваюсь, спешу во двор к Милке и ее подросшему Лобану.

Милка теперь ко мне уже попривыкла и встречает каждое утро протяжным, гулким мыком. Бычок беспрестанно тычется влажной мордой в руки: дескать, не получу ли хлебную корочку?

Степенная Милка, ласковый блудяга Лобан, вечно злобный Нокс да еще куры с белогрудым задиристым петухом… вот и все мое «окружение». И на том спасибо судьбе; все-таки живые существа!

Привязалась же я больше всего к резвому, потешному Лобану. До чего же у него мягкая, теплая шерстка. Вытянет шею, и я с радостью несказанной повожу ладонью по нежной, огнистой этой шерстке с пульсирующей под кожей жилкой.


Пришел обедать Прохор Силантьич. Я сидела на крыльце и одежной щеткой чистила бычку бока — шелковисто-курчавые, сытые.

Прохор Силантьич спросил: «Не лень тебе возиться? К субботе заколем… эвон как раскормила!»