Глава первая
Прошло почти три года.
На изломе была зима. А приплелась она поздно: лишь после Нового года выпали щедрые снега, надежно прикрыв опостылевший чернотроп.
Февраль же оказался капризным не в меру. То закрутит на сутки-другие свирепая вьюга, обрушивая на землю белую непроглядную сумятицу, то ударит лютень-мороз, и сразу зачерствеют, залубенеют сугробы, вчера еще сыпучие, невесомые, отливая в лучах вздыбившегося над Жигулями солнца льдистой бирюзой. Ощерится крепкими, в руку, сосульками крыша сторожки. А потом задует понизовый ветер, нагоняя на высокое, по-весеннему уже высокое небо уныло-серую отволглую муть, и заплачут ядреные сосульки, потухнут синь-белые сугробы, обрыхлеет дорога.
Собираясь нынче поутру в Тайнинку, Степа решила прихватить с собой и лыжи. Над поляной перед избой кружили лениво пушистые хлопья, точно диковинные бабочки, и кто знает, не разыграется ли под вечер, когда она соберется домой, бесшабашная метель?
Не забыла Степа перебросить через плечо и ружье. Ну, не смешно ли, право, а? Словно отправлялась деваха не в рабочий поселок в каких-то трех километрах от кордона, а в глухомань лесную!
Но ничего не поделаешь: уже больше недели ползли, множились по окрестным Жигулям тревожные слухи. Говорили, будто в Зелененьком ограбили продуктовую лавку, а у Бахиловой поляны отняли у работницы получку. Да и в Тайнинке, слышь-ко, неспокойно: этими днями взломали квартиру главного врача больницы, да утащить ничего не успели — помешал кто-то. А за Курочкиным, клубным начальством, поздним вечером гнались чуть ли не до ворот дома какие-то подвыпившие лохмачи, желая завладеть форсистой Димкиной шубой болгарского производства. Правда, легкомысленному брехуну Димке, за последний год сбежавшему от двух жен, никто, кажется, в Тайнинке и не поверил, но в заволжском сельце Бритовке охочие до сплетен столетние бабки поминали Димку как «убиенного раба божия», павшего костьми в сражении с целой бандой бежавших из тюрьмы каторжан.
Запирая на висячий замок сенную дверь — теперь, сказывали, такие амбарные тяжелые замчищи иные придурки в городах даже коллекционируют, Степа вспомнила вдруг вчерашнюю встречу.
Возвращались они с Серегой, год назад заступившим лесником вместо Антипыча на кордон Черное дубье, из дальнего квартала. К вечеру клонился день: по снегу протянулись тени, наливаясь предвесенней синевой. Вышли на торную дорогу, убегавшую в сторону Сызрани, а навстречу из Тайнинки — милицейский «газик».
Пришлось лезть в сугроб, чтобы пропустить машину, да она вдруг остановилась. Распахнулась легкая дверца, и на снег грузно выпрыгнул оперуполномоченный Пуговкин в нагольном полушубке. Приложив к ушанке руку в кожаной перчатке, Пуговкин спросил бодро:
— Откуда, лесные духи, путь держите?
Серега — он так вымахал за последние два года, так раздался в плечах — в тон милицейскому чину весело отрапортовал:
— Чуть ли не с того света! В Соловьихин квартал шастали, зверью подшефному корм подбросили.
Пуговкин настороженно сощурился.
— Ну, и как? Никто не повстречался?
— Встре-этили, — протянул нарочито не спеша Серега, слегка сдвигая назад малахай. Глаза его, затененные густыми ресницами, плутовато замаслились. — Двух молодых оленей повстречали да сохатого. Правда, сохатый стороной пробежал, не поздоровался с нами.
Упругие, кирпично-бурые щеки Пуговкина совсем потемнели.
— Ну, а без этих самых… шуточек?
— Да кого в такой глуши встретишь? — сказала устало Степа. — Звери да птицы… и те наперечет.
— Ты, Бородулина, случаем, не замуж вышла за данною зубоскала? — спросил Пуговкин, видимо начиная сердиться.
— Замуж? — Степа прыснула в кулак. — Да у него, старшина, уже есть жена. Неужто новый закон вышел: вторую можно заводить?
— Выходит, ты по-прежнему в одном лице кукуешь на Старом кордоне?
Степа пожала плечами. И одарила блюстителя порядка откровенно насмешливым взглядом.
— Что ж делать? Никто не сватается. В перестарки записали меня женихи!
Тяжело сопя, Пуговкин полез в машину. И, уж взявшись за ручку расхлябанной дверки, чтобы ее захлопнуть, обронил напоследок:
— Смела, ничего другого не скажешь! Надоест лесничихой служить, приходи в милицию. Оформим!
И «газик» шустро покатил дальше, обдавая и Серегу и Степу удушливо-смрадным облачком.
— Не зря, похоже, болтают всякое, — не сразу проговорил Серега, съезжая на обкатанную дорогу. — Вы, Степанида Ивановна, поосторожнее будьте. Не очень-то…
Степа махнула беззаботно рукой в шерстяной пестрядинной варежке:
— А кому, Серега, я нужна? В моих хоромах одни голые стены. Ну, а ежели сунется кто… мой Барс, он любому лиходею горло перегрызет. А этот Пуговкин… неужто его не знаешь? Он мастер потрепаться!
Вчерашняя встреча с оперуполномоченным Пуговкиным и вспомнилась сейчас Степе, когда запирала на висячий замчище сенную дверь. Тут она и решила взять с собой Барса за кампанию — засиделся пес на цепи, пусть прогуляется.
А он — сильный, большеголовый зверюга, помесь волка с дворнягой, и в самом деле несказанно обрадовался свободе, когда Степа выпустила его из конуры.
— Ну, ну, ласкун! — с напускной строгостью проворчала Степа, отмахиваясь от Барса, пытавшегося лизнуть в щеку свою хозяйку. — Не балуй, говорю! Подойдем к поселку, на сворку посажу. А пока резвись себе.
Неожиданно Степа выпрямилась, чутко прислушалась. Пронзительно-зеленые глаза ее, к весне всегда такие настороженно-ждущие чего-то, устремились на упиравшуюся вершиной в белесое небо древнюю разлапистую сосну, должно быть, прародительницу этого бора.
— Тр-р-р! Тр-р-р! — пронеслась призывно-тревожная барабанная дробь.
И тут Степа увидела красногрудого дятла. Он сидел высоко на сухом сучке, то и дело ударяя по нему крепким клювом. И сук пел, рассыпая далеко вокруг одну зажигательную трель за другой.
«Дятел токует, подружку кличет, — вздохнула Степа. — Не за горами весна-красна… чем она меня порадует?»
Она смотрела на покосившийся фанерный обелиск, уже облезший кое-где от сурика, такой жалкий и никчемный, с нахлобучкой из снега на самой макушке, словно бы обернутой чалмой, а видела сквозь нависшие на ресницы тяжелые слезины совсем другое.
Крест маячил перед смутным взором жалостливой Степы. Надежный дубовый крест, по старинному русскому обычаю, следовало бы поставить на могиле многострадального Артема, всего себя, до последней кровинки, отдавшего другим. До конца жизни, какой бы длинной она ни была, до последнего своего смертного часа не суждено будет Степе забыть этого человека.
А каким безудержно веселым был Артем накануне рокового дня!
В ту осень и зиму он заметно окреп, ходил без палки, два раза в неделю вел в Тайнинской средней школе столярное дело. В свободные от занятий дни Артем тоже не сидел без работы: мастерил дуплянки и скворечники, колол дрова, полировал доски для большой книжной полки.
Частенько на кордон наведывались мальчишки из «зеленого патруля». Напоив чаем шумливую ватагу, Артем отправлялся вместе с ней то в один лесной квартал, то в другой. У непоседливых ребят во главе с их «атаманом» всегда находились в бору неотложные дела.
Последний тот вечер в жизни Артема Степа помнила до мельчайших подробностей.
Вернулась она домой в сумеркам, а у него, Артема, будто к празднику великому все подготовлено. Горела ярко висячая лампа, посреди избы — стол, а на столе пыхающий парком самовар, горделиво сверкающий никелем. И тарелки, тарелки со всякими яствами.
В замешательстве остановилась у вешалки Степа: уж не померещилось ли ей? Но, кажется, нет, не померещилось: от переднего угла спешил сияющий, прямо-таки помолодевший лет этак на десять Артем!
— Наконец-то! — сказал он, не скрывая обуревавшей его радости. — Я тебя, Степонька, заждался!
И принялся помогать ей раздеваться.
— Если я не запамятовала, — увертываясь от Артема, улыбнулась Степа, — мы еще в августе отмечали день твоего рождения? А нынче…
— А нынче у нас тоже красное число! Ребята с целины посылкой наградили. Прямо боярской: самоваром, сладостями разными… Будем пировать!
Откуда ей, Степе, было знать, что наутро, когда она убежит в свою столовую, Артем отправится на Кресты с рюкзаком за плечами, наполненным голышами окаменевшей соли, и уж больше не вернется на кордон — никогда больше не вернется?
«Придет лето, непременно займусь могилой, — думала Степа, варежкой смахивая с ресниц слезы. — Вместо фанерной этой тумбы плиту бы гранитную положить во всю длину холмика. Да где ее в наших местах сыщешь? А заказывать в Самарске. — обожжешься. На плите бы слова выбить… чтобы золотом горели: «Покорителю целинных земель Артему… Артему…»
Степа безутешно зарыдала, уткнувшись лицом в ладони. Неизвестно, сколько бы времени простояла она на онемевших от стужи коленях перед могилой Артема, утопая в снежном сугробе, если б не Барс.
Перед входом на кладбище Степа привязала пса у калитки, да он, хитрущий бес, распутал поводок и, махая с завидной легкостью через могильные холмики, разыскал свою хозяйку.
Потоптавшись с недоумением возле окаменевшей в неудобной позе Степы, Барс ткнул ее в бок раз-другой влажным носом. Но та даже не пошевелилась. Тогда Барс схватил зубами за хлястик телогрейки, поседевшей от падающих с неба снежинок, и зарычал.
— Барсик, ты ли это? — спросила Степа, очнувшись от горестного своего забытья. И с трудом поднялась на ноги, не чуя их под собой.
Барс радостно тявкнул, вильнул коротким хвостом и замер, выжидательно уставясь на хозяйку умными глазами.
В последний раз оглянувшись на покосившийся обелиск, сиротливо высившийся над окружавшими его холмиками, так похожими на солидные мраморные гробницы, Степа побрела к выходу, то и дело проваливаясь в рыхлые сугробы.
Барс следовал за хозяйкой, не отставая от нее ни на шаг.
Глава вторая
Жила Зинка-чудинка с матерью теткой Агашей, смирной одноглазой старухой, в Дунькином курмыше. Их подслеповатая мазанка, по самые подоконники вросшая в землю, казалось, вот-вот рухнет под тяжестью снега, заледенелым козырькам свисавшего с крыши.
В этом забытом богом глухом курмыше, на краю шумного в последние годы поселка, доживали свой век пенсионеры. Зинка давно числилась в списках на получение жилплощади в новых домах, строящихся нефтяниками, но ее что-то все обходили и обходили, хотя в столовой фотография официантки З. Ф. Силантьевой не первый год красовалась на доске Почета.
К старой своей приятельнице и решила наведаться после кладбища Степа.
Привязав Барса за поводок к перилам крылечка, Степа долго обметала веником валенки. А потом, прихватив с собой ружье и рюкзак, отяжелевший от покупок, прошла в сенцы, завешанные березовыми вениками, отворила дверь на кухню. И сразу обдало ее теплом истопленной поутру печи, запахами только что испеченного хлеба и наваристых щей, томившихся за раскаленной заслонкой.
— Невесты в этом тереме водятся? — придавая голосу, осипшему, на морозе, игривую бодрость, спросила Степа.
Из-за ситцевой занавески, отделявшей печь от кухни-столовой, серой мышкой неслышно выкатилась сухонькая востроносая старушка. Увидела Степу, всплеснула непритворно-радостно тоже сухонькими, бескровными, по-детски маленькими ручками.
Степа не раз уж с жалостливым удивлением думала, глядя украдкой на тетку Агашу, всегда чем-то занятую: «Неужели за сорок лет непрестанной работы уборщицей в школе — изо дня в день, из недели в неделю — так износились неспокойные эти рученьки?»
Заглядывая на секунду в горницу, тетка Агаша весело воскликнула:
— Зинушка, доченька, иди-ка скорое сюда! К нам гостья пожаловала!
Степа повесила на гвоздь ружье, сняла шапку. Сказала смущенно:
— Здравствуйте, тетенька Агаша! Уж какая я гостья… просто надоедница.
— Ну уж, ну уж! Не мели зряшное. Цельный будто год не видели тебя, — приговаривала старуха, топчась возле Степы. — Телогрею, телогрею снимай, курочка ненаглядная, а то она у тебя заледенела вся!
Из горницы выплыла не спеша заспанно-разомлевшая Зинаида. Степа сразу заметила — байковый халатик, осыпанный мелкими лепестками трилистника, вперемешку с белыми фасолинами, еле сходился на животе подружки.
— Не лезь ко мне, Зин, а то еще простынешь, — забеспокоилась Степа. — Вот разбалакнусь когда… как ты геройствуешь?
— Спит помногу, что тебе ленивая телка, — проворчала тетка Агаша, доставая с печки валенки дочери. — Надевай-ка, Степа. Они горячие-разгорячие, а свои подавай сюда… Спит и спит цельными днями. Говорю, зажиреешь вся и не разродишься! В мое-то время так баб не баловали… разными долгосрочными декретами.
— Ну, перестань, мам, заладила! — отмахнулась от матери большеглазая Зинка. — Ба, ба, да ты… с охоты, что ли, к нам? Ружье-то тебе к чему в Тайнинке нашей?
Сунув ноги в Зинкины валенки, так и обдавшие истомно-знойным теплом, Степа распрямилась, вытерла тыльной стороной руки пообветрившие на морозе жесткие губы и чмокнула подружку в щеку. Сказала:
— А ты забыла, откуда я топала? Под вечер обратно на кордон соберусь — ни души живой в лесу не встретишь!
— Неслушница ты! — запахнув халат, взмахнула рукой Зинка. — К чему сбежала из столовки? Получила бы комнатуху в квартире со всеми удобствами и жила бы себе боярыней! Пусть бы Старый кордон синим огнем горел! Женское ли это дело? Не каждого парня заманишь теперь в лесники. Кому охота лешим в глуши маяться? А тут еще всякие нервощипательные ужасти разносятся… даже в поселке страшно вечером нос из дома высунуть.
Не отвечая подружке, Степа подхватила с пола рюкзак и направилась к столу.
— Тетенька Агаша, принимайте гостинцы, — сказала она, распутывая у рюкзака завязки. — Перво-наперво держите любимые вами баранки. Зинухе — кулек с кисленькими карамельками… А это — колбаса-недоса. Еще консервы рыбные — сом в томате. И бутылочка согревательного. Как, бишь, его? Десертное румынское. Продавщица насулила: выпьешь рюмочку, захочешь вторую!
Тетка Агаша снова всплеснула руками:
— Ну уж, ну уж! Экая ты трясихвостка! К чему последние копеечки растранжириваешь? Чай не начальница, большую зарплату тебе не отваливают. А у нас все пока есть. И обедом накормим, и чайком с ежевичным вареньем настоим.
Вздохнула Степа, комкая в руках ненужную бумажку, видимо, обертку от бутылки.
— Нынче два года как не стало Артема… Артема Иваныча. Надо помянуть его душу — добрую, бескорыстную.
Старуха подняла голову. Казалось, она смотрела осуждающе сурово на темный лик Спаса в переднем углу не только правым глазом, но и глубоко заставшей глазницей когда-то зрячего левого, сейчас затянутой тонкой пленкой с вздрагивающей синей ниточкой. Молча, истово перекрестившись, сказала:
— Разные мы все… какой вон лес — и его бог не уравнял. Издавна примечаю: безгрешные люди и господу нужнее.
— Ладно тебе, мам, со своим господом, — поморщилась досадливо Зинка. — А ежели ты такая у нас набожная, попросила б у бога Ванярку моего из заключения вернуть. Ну, что ему там, невинному, год томиться?
— Тьфу, тьфу и тьфу! На твои препротивные слова! — с тихим возмущением проговорила тетка Агаша. — А твоего Ванярку за дело упрятали. Пусть другой раз знает…
— Да ведь на его грузовик автобус наехал! Только тот шофер — ручку позолотил кому надо, а мой… — начала было Зинка, но мать ее оборвала:
— Отвяжи-ись! Тот шофер тверезый был, а твой с утра шары налил!
— Перестаньте! — попросила Степа, страшно не любившая ссоры. — Я чаю хочу, а вы без нужды раскудахтались на весь Дунькин курмыш.
— Ну уж, ну уж! Степонька, ягодка спелая, прости меня, окаянную, что связалась с этой двуногой тигрой, — заулыбалась смущенно старуха. — Он у меня еще не остыл, самовар мой песенник, чуток подогрею лишь. А от Зинки, пустомели-язычницы, скажу тебе как на духу, спокоя в последнее время никакого не стало!
В полдень проглянуло ненадолго солнце, поджигая сугробы, золотя скворечники и флюгера над крышами Дунькиного курмыша. Заглянуло оно и в перекошенные оконца Зинкиной горенки.
И у Степы внезапно засосало под ложечкой, нестерпимо захотелось остаться сейчас одной, поскорее добраться до дому. К чему ей пустопорожняя болтовня легкомысленной подружки, ни с того ни с сего выскочившей замуж за пришлого парня, шофера с нефтепромысла? Ее же прежний мимолетный ухажер, морячок с Балтики, заглянул в Тайнинку после службы на какую-то разъединственную недельку и уплыл на теплоходе в неизвестном направлении — не то вверх, не то вниз по матушке по Волге. А шофер Ванярка — кто его знает, вернется ли к Зинке после лагерей или передумает и подастся в другие края? Как бы подружке одной не пришлось воспитывать малыша. А роды, похоже, не за горами: вон как разнесло девку, еле-еле на стуле помещается!
Поблагодарив за чай, Степа вознамерилась было уходить, но ни Зинка, ни тетка Агаша и слушать ее не захотели.
— Ну уж, ну уж, Степонька! И не выдумывай, редкая залетная наша кенареечка! — пела ласково старуха, ладонями оглаживая Степины плечи. — Пообедаем, а потом еще почаевничаем… дома-то ты всегда будешь! Не турись в свою берлогу! А Барса твоего я уж накормила и в сени пустила. Он на шубном лоскуте блаженствует.
— А ты, Степ, сиди, не трепыхайся, я о тебе знаешь как соскучилась! Мама дело говорит: намытаришься еще в своем монастыре! Послушай-ка, о чем я тебе порасскажу, — сладко жмурясь, заговорила Зинка, ни минуточки не молчавшая за чаем. — Гостевала у нас с полмесяца назад мамина свояченица из Самарска. На шарикоподшипниковом многостаночницей работает. «Счастье-то мне какое подвалило! — это она, Дусина, призналась как-то вечерком. — Приобрела позапрошлой весной лотерейный билетик за полтинник. У самого входа в универмаг старикашка чуть ли не силой приневолил взять. «Подорожали, спрашиваю, билетики-то?» — «А это, красавица, — отвечает старикашка с бородой-мочалкой, — не вещественной лотереи билеты, а ху-до-же-ственной! Ежели посчастливится, то не какой-то там пылесос или стиральную машину, а подлинно художественного значения получите произведение! Скажем, картину для украшения квартиры или же опять изящный чайный сервиз, а то и умопомрачительное изделие из хрусталя». — «Ладно, говорю, зубы заговаривать. Давай уж один билет. Два не возьму, а один… куда не шел мой «полтинник!». А потом и забыла про билет. Сколько прошло времени, не помню, только раз по радио объявляют: «Проверяйте, граждане, билеты художественной лотереи». Ну, ну, думаю, забежать надо на досуге в сберкассу. А когда забежала, то не тут-то было! «Идите, — говорят мне, — в художественный салон, там должна быть таблица». Пришлось искать салон этот самый картинный. А он и вправду от потолка до пола картинками увешан. Сроду такого магазина не видела, даром что всю жизнь прожила в Самарске. Дала мне усатая продавщица таблицу, искала, искала свой номер… и что вы скажете? Нашла-таки! Картину, оказывается, выиграла. Стоимостью в тыщу восемьсот пятьдесят целковых! Меня даже в жар бросило. Ну и деньжищи! Непременно, кумекаю, деньгами возьму. Зачем мне картина? У меня дыр-то в хозяйстве — ой да ой! Спрашиваю усатую девицу, что таблицу мне выдавала: «Заместо картины я могу получить деньги?» — «Нет, — отвечает. — Но когда получите из Москвы картину, можете нам для продажи сдать. Берем на комиссию двадцать процентов с вырученной суммы». Вот, думаю, рвачи! Даже на художестве и то наживу хотят иметь. Послала заказной почтой свой счастливый билетик и жду с нетерпением посылку».
— Зин, ну к чему это ты? — взмолилась вдруг Степа, сидевшая как на иголках. — Я ведь родственницы вашей не знаю… да мне и в самом деле пора домой топать.
— Помолчи! — отмахнулась Зинка. — Сейчас самое занятное произойдет. Минутки через две закруглюсь, и обедать будем. Слышишь, мама ухватом гремит?.. Ну так вот: пришла посылка нашей Дусине. И вместо радости она так и обомлела от удивления: огромный ящик, а в нем картина под названием «Ударная вахта сталеваров». Размер картинищи: три метра на два с половиной! Схватилась Дусина за голову: «Куда такую махину девать? Моя комнатенка всего-навсего шестиметровая!» Наняла грузовик и повезла свой выигрыш в художественный салон. А там руками замахали: «Посудите сами, голубушка, кто согласится раскошелиться на такое дорогое произведение? Пришлось горемычной Дусине снова нанимать грузовик и везти картину в заводской клуб. И там чуть ли не на коленях еле-еле уломала директора принять от нее в безвозмездный дар свой счастливый выигрыш! Ведь она, Дусина, и так полсотню без малого в печку выбросила двум шоферам-левакам.
Зинка облизала пересохшие губы, схватилась руками за бока и визгливо захохотала.
— Я до сих пор… ой, ой… как вспомню про Дусину, про ее билетик счастливый, так со смеху чуть не помираю!
Вошла в горницу тетка Агаша и, низко поклонившись, позвала к столу.
И тут Зинка, закинув назад голову, стала медленно валиться на бок.
Перепуганная Степа бросилась к подружке, схватила ее за плечи.
— Зиночка, доченька, что с тобой, бутон мой розовый? — запричитала, бледнея, тетка Агаша.
— Воды! — отрывисто бросила Степа. — Истерика с ней.
Глава третья
Снова сыпал косо снежок, подгоняемый слегка северяком, пока еще малосильным, не разгулявшимся по-молодецки.
Смеркалось.
«Не надо было засиживаться у Силантьевых, — за поселком становясь на лыжи, корила себя Степа. И ей тотчас стало жалко подругу. — Эх, Зинулька, Зинулька, несчастное ты создание!.. Спит, должно быть, после припадка. — Поглядела на беспросветно глухое, зыбкое небо, нависшее над затаенно принахмурившимся лесом. — В ночь — это уж точно — буран разыграется. Горы и те заволокло. Непременно запуржит».
Барс бежал чуть впереди Степы, изредка то останавливаясь у потешной — ухватом — сосенки и звонко, взахлеб облаивая белку, невидимую в облепленных снежными комами ветвях, то прыгая в сугроб, чтобы обнюхать следы неведомого зверька, совсем недавно промышлявшего в этих местах.
Безропотно угасал ненастный, какой-то верченый этот денек — с солнцем и со снегом, о котором в душе у Степы, кроме печали и тоски, ничего не останется.
Лес встретил Степу неприветливо, настороженно. Отстучал дятел, не слышно и смелых, любопытных синиц, поутру чуть ли не до опушки провожавших Степу своим бойким свистом: «Синь-день!», «Синь-день!»
Не только все живое в лесном этом царстве погружалось в ночное безмолвие, мнилось, впали в глубокую дрему и вековечные мудрые сосны, и стеснительные березы, хороводившие у Промойного оврага, и густущий рябинник с гроздями пунцовых ягод, сладких после январских морозов.
Нажимая на палки и резко скользя по еле приметной, передуваемой ветром тропе, Степа опасливо оглядывалась по сторонам. Ее, такую неробкую, все что-то пугало нынче в лесу, знакомом вдоль и поперек чуть ли не с детства.
Под мрачной сосной, закутанной от макушки до нижних лап в плотный белесый саван, кто-то затаился — почудилось Степе. И она замешкалась, не зная, что делать: постоять ли выжидательно еще или стремительно рвануться вперед, чтобы как можно скорее миновать дерево, похожее на страшное привидение…
То и дело Степа окликала Барса, и пес, умница, подбегал послушно, смотрел на нее с недоумением и снисходительностью. Вильнув успокоительно хвостом, он снова неспешно трусил, изредка хватая на ходу горячей пастью свежий снежок.
Не заметила Степа в этот раз скамеечки возле старого клена, сделанной еще дядей Иваном — отцом Артема. Вспомнила про скамейку почти у самого кордона. Прошлым летом по просьбе Степы услужливый Серега починил основательно скамейку, заменив один подгнивший столбик новым.
Поляна перед кордоном открылась как-то сразу, неожиданно. Неприветливая сторожка угрюмо смотрела на беспокойный ночной мир черными провалами окон.
«Ой, и глупая же я! Бежала сломя голову, каждому пенечку кланялась… ну, как есть малая девчоночка! — подумала Степа, со вздохом облегчения останавливаясь у крутого крыльца, заваленного нетронутым снегом, словно по нему век не ступала нога человека. — Нервы… они, видать, расшатались».
Впустив в сени пса, — она не хотела нынче оставлять его во дворе, — и заперев надежно на задвижку дверь, Степа прошла ощупью по скрипевшим пронзительно половицам до второй двери — в избу.
Утром она поленилась истопить подтопок, и за день изба до того выстыла, что пахло в ней нежилым духом.
Не раздеваясь, Степа присела на корточки перед подтопком, впотьмах нащупала в горнушке спички.
«Ладно хоть догадалась дров наложить», — подумала она, поднося буро-красный язычок трепещущего пламени к закрученной туго бересте. Потрескивая, береста сразу же занялась, и Степа проворно сунула ее под мелко наколотые полешки.
Ныли от усталости ноги. Сев на пол перед зевом подтопка, она привалилась спиной к стене.
Жадные, юркие язычки лизали полешки, перескакивая с одного на другое, и скоро в печной трубе загудело весело, рокочуще. Жаркое пламя, разгораясь все ярче и ярче, отбрасывало на половицы и простенок пламенеюще-золотые блики.
Щурясь блаженно, Степа прикрыла кочергой дверку подтопка.
Немного погодя отяжелевшие веки стали слипаться, а голова клониться безвольно набок.
«Надо умыться, — сказала себе Степа, но даже не пошевелилась. — Пока подтопок топится, ты смотри…»
Тут запела тоненько дверь, и в избу легко, летучей походкой вошел Артем. Он улыбался — широко так, простодушно, показывая на диво белые свои зубы. В неверном свете капризных малиновых отблесков, отбрасываемых на стену подтопочным устьем, они, зубы Артема, нежно, самую малость, розовели.
— Здравствуй, Степа! — сказал Артем как-то буднично просто, точно они не виделись всего какой-то день, ну, два — от силы. — Ты меня не ждала?
— Я утром была т а м, — сказала Степа, нисколько не удивляясь приходу Артема, сказать же «на кладбище» не осмелилась.
— Потому и решил тебя навестить. Не сердись на меня, Степа, не думай, будто я увлекся Катей. Мне Игошку ее беспризорного было жалко… Ты ведь меня чуть-чуть любила, Степа?
— Зачем спрашиваешь? — Степа хотела вскочить, но Артем остановил ее движением руки — плавным и в то же время беспрекословно-властным. — Ты мне был дорог всегда… и больным, когда вернулся с целины, и… и всегда, всегда! Мне сейчас незачем таиться перед лицом судьбы — и от тебя, и от себя. Любила ли я тебя?.. Не знаю, могла ли бы другая так любить!
— Не надо, Степа, — сказал Артем. — Время залечит твои раны. Жалею я об этом: не осталось после меня ни сына, ни дочери. А может, и к лучшему?.. Живи, Степа, радуйся жизни. Полюбишь другого…
— Что ты говоришь, Артем? — вскричала Степа. — Я никогда…
И осеклась. В избе никого не было. Расплывчатое кумачовое пятно тревожно трепетало на стене возле двери. Не веря своим глазам, Степа распахнула в сени дверь, и всю ее — с головы до ног — опахнуло ледяной стужей и колючей снежной пылью.
Во дворе бесновалась, завывая на разные голоса, неистовая метель.
К порогу подбежал Барс — взъерошенный, с заиндевелым загривком.
— Подь сюда, Барс, — сказала через силу, точно после глубокого обморока, Степа. — Ну, чего же ты?
Виновато вильнув хвостом, пес как-то боком вошел на кухню и затоптался как раз на том месте, где только что стоял Артем.
Степа захлопнула дверь. Отрывисто бросила:
— Куш, тут!
И принялась медленно стягивать с себя телогрейку.
В небе было тихо, тепло, сухо. От раскаленных кирпичей подтопка тянуло истомным летним зноем и едва уловимым, приятно щекочущим ноздри дымком березовых дров.
За окнами же ревели протяжно сосны, на крыше отплясывали трепака косматые лешие, в рамы нет-нет да кто-то бухая кулачищем наотмашь, а потом, по-звериному хохоча, скакал по тонувшей в сугробах поляне.
Степе подумалось: так, вероятно, бушуют моря и океаны. Ее сторожка — разве не островок в обезумевшей стихии? И она одна-одинешенька на этом затерянном островке. Одна на всем белом свете.
Не зажигая лампы, — она почему-то все явственно видела вокруг себя в непроглядной глухой темноте, — разобрала постель за ширмой и, закутавшись с головой в одеяло, уснула — теперь уже спокойно, без видений.
Проснулась Степа как никогда поздно — в девятом часу. В мире все еще бушевала, все еще ярилась метелица. Не последняя ли в этом неспокойном, пуржистом феврале?
В окна, залепленные свежим снежком, сочился робко бледный, синеватый рассвет. А к ближайшему к Степиной тахте окну намело гривастый сугробище выше подоконника.
«Бедные пичуги, чем вы кормиться нынче будете? — первое, о чем подумала Степа, прислушиваясь к рыданиям осатанелой вьюги, будто пытавшейся или запугать, или разжалобить кого-то. — В такой буранище ни за что ни про что… запросто погибель себе найдешь. Лишь попадись в эту круговерть».
Высвободив из-под одеяла руку, Степа провела ладонью по медвежьей шкуре, висевшей на стене. Она долго отказывалась принять от Антипыча этот подарок, но старик и слушать ничего не хотел.
«Душенька, Степонька, все богатство-то мое — этот мишка, — улыбаясь скромненько в поредевшую, но все еще угольно-черную свою бороду, говорил бывалый лесник. — И никому другому не желаю… тебя в приданое прошу принять. Уж не обижайся на зряшного пустомелю!»
Степа потеребила пальчиками густую рыжую шерсть, глянула рассеянно на лобастую, добродушно оскаленную морду когда-то страшного великана.
У порога потягивался, позевывая, Барс.
— Тоже не спишь? — окликнула Степа пса.
Барс заскулил радостно, стуча хвостом о половицу.
— Хватит, хватит. Сейчас встану и выпущу гулять.
И Степа недолго думая бодро поднялась с постели, набросила на плечи халатик.
— С утра придется топить. За ночь поостыли наши хоромы, — говорила она, направляясь к порогу.
Барс тыкался носом в тяжелую дверь, намереваясь открыть ее без помощи Степы, да у него ничего не получалось. Кованый крючок надежно держал дверь.
По сеням Степа неслась, подгоняемая стужей, чуть ли не наперегонки с Барсом. А когда распахнула уличную дверь, панически взвизгнула: на нее обрушилась сыпучая стена. Барс отчаянно маханул через сугроб, сразу же пропав в беспросветно-дымных, куда-то бешено несущихся вихрях.
С трудом захлопнув дверь, Степа опрометью влетела в избу, метнулась к подтопку. Прижимаясь спиной к теплым еще кирпичам, она озорно приговаривала, топая ногами:
— Ой, ёй, ёй! Где ты зайка мой косой?
Чуть отогревшись, подумала: «Не помню даже, когда так мело. Может, еще поваляться? Да нет, не барыня, за дела надо приниматься. Мне нынче и постирать бы надо, да не стану, подожду погоды, хотя воды в сенях полная кадка. Лучше штопкой займусь. Так рвется, так носится бельишко!.. И еще карточку фенологических наблюдений следует заполнить, да к тому же и обед готовить. Вчера в Тайнинке подзапаслась мясом и хлебом. Щи сварю… Артем любил мои щи. Да и Антипыч тоже».
Тут она вспомнила про лесных птах, бедствующих в эту пору года от бескормицы. Взяв от порога веник, направилась к любимому Артемом окну. У этого окошка он просиживал часами, когда ему нездоровилось.
Распахнув форточку, Степа веником смела с корыта-кормушки невесомый снежок. А уж потом принесла эмалированную кружку с подсолнечными семенами. И увидела нахохлившуюся синицу. Ветер мотал из стороны в сторону ветку рябины под окном, точно намеревался стряхнуть крохулю в сугроб, да та держалась цепко, ожидая терпеливо корма.
— Жива, востроглазая? — обрадовалась Степа синице, высыпая в кормушку семечки. — Покличь-ка других своих подружек. Подкрепляйтесь себе на здоровье!
Осторожно прикрыв форточку, Степа замешкалась у кровати Артема. До прошлой осени на ней спал Антипыч. Вскоре после трагической смерти Артема, сраженного пулей браконьера, Антипыч овдовел, и Степа пригласила старого лесника, частенько ставшего прихварывать, перебираться на Старый кордон. Он же, Антипыч, в свою очередь уговорил Степу поступить на работу в лесничество, научил ее, души не чаявшей в природе, многим лесным премудростям, которых ни в одной книге не сыщешь.
В развилке березового сучка над кроватью удобно посиживал хитрущий, ершистый бесенок. Артема забавляла эта Степина самоделка.
В сундуке в сенях навалено чуть ли не доверху заготовок — причудливых корней и сучков, да руки до них все не доходят. У лесника столько забот и летом, и зимой, успевай лишь поворачиваться! А с осени прошлого года придумали еще нагрузку: веники и метлы заготовлять. Нашли, видите ли, доходную статью для выполнения плана.
Вздохнув, Степа перевела взгляд на узкую продолговатую рамочку. Перед Степой стояла величавая ель, упираясь макушкой в голубеющее спокойно-безоблачное по-летнему небо. Широкие лапы могучего дерева опускались до самой земли, стелясь по сочной траве. Дерево как дерево. Таких елей, наверное, видимо-невидимо в Подмосковье. Ан нет — эта ель была особенной. Где-то метрах в двух от земли, вырвавшись из колючего плена тяжелых ее лап, тянулась ввысь, к солнцу, тонюсенькая белая ниточка. Тонюсенькая березка с одной-разъединственной веточкой, — дерзко-задорной, радостно-светлой на фоне иссиня-темной хвои.
Месяца за три до того рокового дня, когда не стало Артема, из Москвы пришла бандероль. От кого бы, вы думали? От той самой Кати, заезжей гастролерши, даже года не проработавшей в поселковой библиотеке, смутившей тогда-то душевный покой ее, Степиного, Артема. Катя писала… О чем писала легкомысленная красавица? Ну, конечно, о том, что она часто вспоминает и Волгу, и Жигули, и Старый кордон. И вот посылает Артему на память этюд художника… Степа наклонилась над рамочкой. В правом нижнем углу картинки выцарапано было меленько-меленько: «П. Вьюев». Да, да, Катя так и писала: посылаю этюд художника Вьюева, знакомого ее мужа-академика (все же обвела бабенка вокруг пальца старика академика, женила его на себе!). «Дерзкая, упрямая березка, пробившаяся к свету, так напомнила мне одного стойкого человека, человека чистой души и доброты необыкновенной, что я решилась, без ведома мужа, послать славный этот этюд вам, Артем, на память о нашем столь непродолжительном, но памятном знакомстве». Последние слова из скупого в общем-то письмеца гордячки Кати Степа заучила, как стихи, наизусть.
Артему Катин подарок пришелся по душе. Он сам смастерил для картинки рамочку, сам вырезал стекло. Сетовал лишь на то, что Катя, видимо, по-прежнему все такая же легкомысленная, мимоходом обмолвилась о сыне, постреле Игошке, которого она собирается определить в интернат.
Глава четвертая
В подтопке азартно стреляли сучки.
Проворная Степа, такая рукастая, такая легкая на ногу, успевала в одно и то же время справляться с добрым десятком всяческих дел. Пока разгорались в подтопке дрова, она принесла из сеней еще пару охапок звонких полешек, откидала лопатой снег с крыльца, расчистила тропку к сараю, дала курам корму.
Готовясь пить чай, Степа вспомнила про письмо от Маргариты Сидориной. Это внушительное послание в потертом конверте вручила вчера Степе тетка Агаша перед самым ее уходом от Силантьевых.
«Выпью горячего чайку и за письмо Крошки Марго возьмусь, — сказала себе Степа, присаживаясь к столу. — Есть что-то не хочу, а чаем побалуюсь».
Она стала переписываться с трактористкой Сидориной, ученицей Артема, вскоре после обрушившейся на Старый кордон беды. К тому времени Крошка Марго, оказалось, вышла замуж за Ватрушкина — Артемова целинного друга. Будто бы — об этом как-то писала Маргарита — сосватал ее с Ватрушкиным не кто-нибудь, а сам Артем Иванович!
Опорожнив чашку, нетерпеливая Степа достала из рюкзака помявшийся конверт, снова пристроилась к столу и погрузилась в чтение письма.
«Привет тебе сердечный, Степонька, из далекого-далекого «Марса»! Ты, должно быть, решила, что напрочь забыли тебя друзья Артема Ивановича покойного (никак не могу привыкнуть к страшному тому слову). Нет, Степа, не забыли! Сама знаешь, каким капризным было прошедшее лето. С весны лили дожди без всякого расписания, потом навалилась сушь, подули-понесли горячие азиатские ветры. Ну, да чего об этом теперь плакаться? Опишу все в кратком изложении: тяжело пришлось нам, работягам, ох как тяжело! Хлебнули горюшка. Ни днем, ни ночью не знали покоя, зато урожай весь собрали, не дали погибнуть ни одному колоску.
До первого места по сдаче зерна наш совхоз чуть-чуть не дотянул, но второе занял на полном законном основании. Второе место, Степа, в области!
Смеркается. За окнами поземка гонит по улице вихри снега, качаются электрические фонари на столбах (у нас в поселке теперь все улочки электрифицированы), а на столе у меня уютно светится под лиловым абажуром лампа. Я только-только кончила заниматься. Готовлюсь к сдаче экзаменов. Учусь на третьем курсе заочного техникума.
В комнате тихо. Мой Грига спит, отвернувшись к стене. Поспать, когда нечего делать, он мастер. С ним по осени, перед самым концом уборки, представь себе, приключилась история. Областная газета даже о Ватрушкине писала. Безответный, скажу тебе, мужик, во все дыры суют моего Григу.
Ну, так вот, возил он хлеб на элеватор. Возвращается раз ночью на полевой стан порожняком, а на дороге — столб огня. Горел ЗИЛ-151 с хлебом. Люди пытались сбить пламя брезентом, а оно все разгоралось и разгоралось. Занялась уже сухая трава возле тока, искры летели в сторону бензобака.
Но Грига мой не растерялся. Выскочил из кабины своего грузовика и — к охваченному пламенем ЗИЛу. Включил зажигание, завел мотор. И повел его к котловану с водой.
Спас машину с хлебом, а сам здорово обжегся. Лицо почти не пострадало, а плечи и руки… лишь месяц назад: выписался из больницы. Еще там, в больнице, когда ему стало легче, стихи принялся сочинять. Половину общей тетради исцарапал. Честно! Пока похрапывает, перепишу тебе хоть один стишок.
За рекою зарево.
Небо медом залито.
Все притихло,
Присмирело,
В ожиданье замерло.
Только иволга поет,
Солнце красное зовет!..
Ну, как? Может, и выйдет со временем что-то из человека? Правда, а вдруг станет мой Грига поэтом?
Ты, Степа, наверное, хочешь спросить, а довольна ли я замужеством? Живем, скажу тебе, положа руку на сердце, нормально. Об одном грущу… ты, похоже, догадываешься? Да, хочется мне, Степонька, ребеночка. Дочку или сынка. Но, может, еще будут и у нас с Григой дети? Кажется, в старики нас рано записывать.
Подробненько — слышишь? — напиши о своем житье-бытье. А когда будешь на кладбище, поклонись от нас с Ватрушкиным могилке дорогого нашего Артема Ивановича.
С пламенным приветом Маргарита Сидорина-Ватрушкина.
Чуть не забыла! Чуть не забыла похвастаться: недавно меня избрали депутатом райсовета. Бригада — дружные у нас все — вроде банкета мне устроила. А вот кое-кто из совхозного начальства косо смотрит. «Нам от этой Сидориной и так покоя не было, а сейчас, при такой-то власти, замучает совсем!» А я ведь, Степонька, всегда только за правду стою! Меня этому учил Артем Иванович!»
Степа еще раз бегло пробежала глазами послание Крошки Марго, несколько дольше задержалась на последних строчках — размашисто крупных, с витиевато смешными закорючками.
Поморщив вздернутый седловинкой нос, так рано в этом году расцветший просяными веснушками, в задумчивости прикусила верхнюю губу.
«Ой, про чай-то и забыла! — спохватилась вдруг Степа. И только наполнила вторую чашку, как у сторожки залаял громко Барс. — Изнежился за ночь, обормот эдакий! Бреши, бреши себе, прочищай горло!»
Но пес не унимался. Взбежал на крыльцо, принялся запальчиво царапать когтями дверь.
— Посидеть на даст, экий неслушник, — сказала отходчивая сердцем Степа, нехотя поднимаясь с табурета.
Едва Степа распахнула дверь на крыльцо, как облепленный снежными хлопьями Барс бросил к ее ногам замусоленную перчатку, обдавая хозяйку жарким своим дыханием.
— Барс, где ты взял перчатку?
Гавкая нетерпеливо, пес прыгнул с крыльца, потрусил было через поляну в сторону ручья за березами, секундами совсем исчезая в косматых вихрях, да снова вернулся к хозяйке.
Повелительно крикнув: «Подожди, Барс, я мигом!», Степа опрометью бросилась в избу.
Не помнила она, как впопыхах надевала лыжные брюки, как совала ноги в просохшие за ночь валенки. А нахлобучив до бровей шапку, уже в сенях, на ходу, облачилась в телогрейку.
Глава пятая
Он лежал на спине, незнакомый этот парень с редкой колючей щетиной над верхней губой — крупной, слегка вывернутой.
Светлый лоб, острые скулы в знойных пятнах то и дело покрывались липкой испариной, отчего лицо его казалось еще моложе.
Ох и повозилась же, ох и надорвалась же Степа, волоча на себе от самого ручья беспомощного незнакомца. Видно, еще вчера сбился он с дороги, а ночью, плутая по лесу, набрел на овраг поблизости от Старого кордона, выкупался по пояс в ручье, не замерзающем даже в лютые морозы. Когда же выполз на крутой, со стороны сторожки, берег, силы покинули его.
Если б не Барс, обнаруживший под снегом замерзающего парня, кто знает, долго ли бы еще теплилась в нем душа?
Припоминая, как она решительно срывала, с него одежду, как растирала снегом одеревеневшие ноги, Степа заливалась жгучим стыдливым румянцем. Напоив малиновым чаем с медом, она потом укутала парня одеялами и шубняками Артема и Антипыча, заботясь о нем с трогательной нежностью матери.
«Только бы выжил! Только бы выжил!» — шептала Степа. Срываясь с табуретки, она опускалась на колени, осторожно просовывала руку под одеяло и ощупывала ступни ног незнакомца, впавшего в полуобморочный сон.
«Отошли вроде бы… вон как по жилкам токает кровь! А поутру… поутру, когда растирала снегом ноги, боялась, ужас как боялась!» — думала она с облегчением и бежала к подтопку, подбрасывала в его прожорливое нутро пару-тройку полешек, поправляя шинель, брюки, развешанные на бельевом шнуре, и снова возвращалась на свое место.
Мерк короткий неспокойный день. По-прежнему колобродила всюду в Жигулях неуемная пурга. В шестом часу Степа зажгла семилинейную лампу, поставив ее на этажерку, в изголовье кровати. Вспомнила вдруг, что весь день ничего не ела, и тотчас забыла об этом.
На коленях лежала раскрытая книга, но что-то не читалось. В голову лезло всякое. Думала о неожиданном «постояльце»: «Кто он? Откуда? Куда направлялся?»
Приходило на ум свое детство — трудное, неласковое. Вставала перед глазами мать. Она запомнилась Степе в белом помятом халате, пропахшем лекарствами. Видела мать редко — та целыми днями то пропадала на здравпункте, то разъезжала на двуколке по своему большому кусту, навещая больных. Нередко фельдшерицу вызывали по неотложному делу и ночью. И какая бы ни стояла на дворе погода — дождило ли, метелило ли, мать безропотно собиралась в дорогу, сама больная, еще на фронте потерявшая здоровье.
На восьмом году Степа осталась с бабушкой. Мать поехала на курсы усовершенствования в Чебоксары. Была зима, буранило изо дня в день. Рязанка, как все деревни и села на Самарской луке, тонула в снежных завалах, и телеграмму о скоропостижной кончине матери принесли лишь на четвертый день. Похоронили мать в чужих ей Чебоксарах чужие люди.
Отца Степа никогда не видела. О нем не говорили ни мать, ни бабушка. Отцом Степе стал Иван Маркелыч. Еще до ухода Артема в армию Иван Маркелыч, доводившийся бабушке кумом, частенько наведывался к ним в Рязанку, привозя когда свежей, когда соленой рыбы, когда полмешка муки, когда песку сахарного пудовичок.
Поймав за руку Степу, девчонку до дикости застенчивую, он зажимал ее между коленями, чтобы, не вырвалась, и боязливо и смущенно гладя по голове, приговаривал тихо: «Крупятка ты моя, крупятка полевая». После смерти бабушки, заколотив обветшалую вконец избенку, дядя Ваня увез Степу к себе на кордон.
И так как-то случилось: Степа сразу прижилась на Старом кордоне, словно бы здесь, в сторожке лесника, и родилась. С детских лет приучаемая бабушкой к нехитрым хозяйственным заботам, она чуть ли не на второй день по приезде на кордон принялась наводить порядок и чистоту в избе дяди Вани, давненько жившего вдовцом.
Его, человека в летах, поражала порой Степа своей расчетливостью, своей домовитостью. И все делала легко, с улыбочкой: мыла ли полы, стирала ли белье, готовила ли обед.
Даже в ту пору, когда Степа ходила в поселковую школу, она все с той же старательностью занималась домашними делами, хотя дядя Иван частенько и журил ее за излишнюю хлопотливость.
Оба они, и Степа, и дядя Иван, любили субботние вечера. Покончив с уроками, Степа начинала хлопотать возле плиты, готовя что-то вроде праздничного ужина. Пекла пирожки или сдобные лепешки, доставала из подпола баночку варенья. И чаевничали они обычно до позднего часа.
У Степы всегда были в запасе разные новости — школьные, поселковые, нередко забавные, вызывающие улыбку на лице дяди Ивана. Чаще всего она читала вслух то, что они «проходили» в классе по литературе.
Если произведение было о минувшей войне, дядя Иван слушал особенно внимательно, наматывая на палец колечки сивой своей бороды. Случалось, правда редко, когда он, малоречивый, стеснительный до крайности человек, рассказывал Степе один-другой случай из своей солдатской жизни.
Иван Маркелыч прошел всю войну рядовым. В Белоруссии попал в плен, бежал с тремя другими земляками из пересылочного лагеря к партизанам. Сражался с фашистами в партизанском отряде. Когда же наши войска погнали врага на запад, Иван Маркелыч — не часто выпадают человеку такие удачи — встретился со своим ротным командиром, после ранения возвращающимся в часть. Он-то и взял с собой хлебнувшего горя солдата. День Победы застал Ивана Маркелыча в Берлине.
Однажды Степа прочитала рассказ Михаила Шолохова «Судьба человека». Дядя Иван сидел молча и все хмурился. Степа уже начала убирать со стола посуду — перевалило за полночь, когда дядя Иван сказал:
— Можно подумать, уж не сам ли писатель все, это пережил? До того у него с жизненной правдивостью все описано.
Помолчав, прибавил:
— Не выжил бы я, похоже… Холод, дождь, грязь. Раз в день миску баланды, что тебе телячье пойло, выдавали фрицы. А гнали стемна дотемна без передыху.
Дядя Иван поднял на Степу смирные, серые с засинью глаза, — точь-в-точь такие же были и у Артема, — и совестливо улыбнулся.
— Про плен говорю. Тех мужиков, что падали от слабости, фашисты прикладами добивали. Меня ждала, та же участь. Да смекалка русская выручила. Стали мы подбирать картошку, когда полями шли. Сырую есть… не всякому в горло полезет. Ну, и придумали. Был среди нас кузнец из Ширяева. Он надоумил. Подобрали где-то пару ведерок бросовых. В одно из них картоху складывали, малость водой заливая, а в другое — с дырками — щепки и прутики. Разводили костерок. И то ведро с картошкой в него опускали. И по очереди несли. Непременно в середке колонны человек с ведрами находился. Чтобы охранникам в глаза не бросалась наша кухня.
— И не замечали? — вырвалось у Степы, с затаенным дыханием слушавшей разговорившегося неожиданно дядю Ивана.
Тот пожал плечами.
— Вроде бы нет… А может, иные когда и замечали, да виду не показывали. Им ведь радости не было, когда кто-нибудь из нас окочуривался. Как-никак — рабочую силу в неметчину гнали. А картоха эта здорово нас поддержала. Ровно бы потом вкуснее той, сиротской, и не едал.
Степа сейчас уже не помнила, в тот ли раз или в другой рассказал дядя Иван, так же застенчиво, запинаясь и тушуясь, о первой, неудачной своей попытке бежать из плена. Гнали колонну через хмурый, диковатый лес. Он шел крайним, и когда фриц, шагавший сбоку чуть впереди Ивана Маркелыча, на минуту зазевался, юркнул поспешно в кусты. А чуть переждав, пал на землю и пополз осторожно в глубь чащобы, уже надеясь на спасение… Немец вырос перед ним внезапно, громко, лающе что-то крича. И уж занес было над Иваном Маркелычем винтовку со штыком, когда тот — без страха глядя фрицу в глаза — сказал:
— У тебя, душегубец, дома жена и дети есть?
Немец не выдержал взгляда русского солдата. Опустил винтовку. И жестом приказал возвращаться в колонну.
— Вы немецкий знали? — спросила Степа дядю Ивана, едва он замолчал.
— Нет.
— А как… как же он, фриц этот, вас понял? — удивилась Степа.
Густо краснея, дядя Иван потянулся рукой к бороде.
— И сам спрашивал себя не раз о том же…
Хрипловатые покашливания парня вернули Степу к действительности.
— Испить, — чуть пошевелил он пересохшими губами.
А напившись, выпростал из-под одеяла горячую короткопалую руку и сжал Степину руку у запястья — не сильно, слегка так, но Степу это прикосновение будто огнем обожгло.
— Ты… меня… разыскала? — спросил парень, устремляя на нее светло-ореховые глаза с большими белками.
— Нет, Барс… собака моя, — сказала Степа, не отнимая руки. — Тебя как звать? Ты откуда? — помолчав, прибавила она.
Парень слабо пошевелил губами:
— Климом. Из Жигульцов я. От Быковки пешком… в Тайнинку шел, да с дороги сбился. Далеко?
— До Тайнинки?.. Близко.
— Дай еще испить. Внутри у меня горит. — И тут он отпустил Степину руку, Улыбнулся, возвращая стакан. — Вкусно!
Потупясь, Степа сказала:
— Малина с медком… здоровье тебе принесут.
— Спасибо. А тебя как звать? — парень снова посмотрел на Степу. Этот взгляд — и грустный, и серьезный, и в то же время по-детски доверчиво-ласковый — поразил и растрогал Степу. Стараясь справиться с охватившим ее волнением, она с запинкой ответила:
— Степой… Степанидой.
— Да? — оживился он. — У меня старшая сестра тоже Степанида. Уехала учиться в Ульяновск да там и осталась.
На лбу и щеках Клима проступил пот — крупными горошинами. Степа взяла рушник, чуть смоленный холодной водой, и отерла ему лицо. Он ничего не сказал, лишь пошевелил губами.
— Постарайся заснуть, Клим, — попросила Степа. — Надо тебе отдохнуть как следует.
Он молча спрятал под одеяло горячую свою руку, устало смежил ресницы.
«Ну, Игошка-глупыш, да и только! — подивилась Степа, — вспоминая малыша Кати, еще при Артеме раза три у них на кордоне ночевавшего. — Мне тогда до чего же отрадно было, я так любила с ним, малым, возиться!»
Уснул Клим, безмятежно посапывая, и осмелевшая внезапно Степа провела рукой по его перепутанным волосам.
«А мы с ним, похоже, погодки», — краснея и супясь, подумала она.
Эту ночь Степа спала неспокойно, часто вставала проведать Клима. А вернувшись к себе за ширму, подолгу не засыпала. Снова и снова одолевали воспоминания.
После дяди Ивана, скончавшегося для всех неожиданно, Степу не забывал Антипыч. Заготовлял дрова впрок, на всю зиму, по весне помогал управляться с огородом. А если требовался ремонт, пусть даже пустяшный: осевшую ли дверь в сенях поднять, стекло ли в раму вставить — Антипыч охотно брался за молоток, топор или стамеску. Он, Антипыч, и в столовую нефтяников пристроил Степу официанткой. Тут она и сдружилась к Зинкой-чудинкой. Вернувшегося на Старый кордон Артема долго дичилась. Да и сам Артем первое время стеснялся Степы. А потом к Степе пришла любовь…
Вдруг Клим застонал, бормоча скороговоркой, что-то бессвязное. А чуть погодя закричал, оторопело: «Нет, это не я… Ты, ты первый стрелял! Ты убийца!»
Охваченная смятением, Степа вскочила, бросилась к постели Клима. Короткопалая рука его, закинутая за голову, судорожно сжималась в кулак.
«Что с ним? Какие кошмары мучают парня?» — думала Степа.
Прежде чем снова лечь, она постояла у окна, чутко прислушиваясь к тишине. За стенами сторожки не бушевала, не ярилась уже метель, еще совсем недавно гулявшая по Жигулям полновластной хозяйкой. В природе наступил долгожданный покой. Лишь в душе у Степы не было покоя.
Глава шестая
Степа встала рано. Еще де восхода солнца, азартно махая широкой деревянной лопатой, она пробила в сугробах тропинки-траншеи и к сарайчику, и к колодцу. Припасла курам корм, не забыла насыпать в лоток под окном семян лесным пичугам. Несколько вязанок дров принесла в сени.
«Подтопок чуть позднее затоплю. Пусть Клим поспит спокойно», — подумала она, выходя на крыльцо с пустыми ведрами.
Из-за сизых от инея макушек сосен поднималось солнце.
Какое-то время Степа стояла не шелохнувшись, как стояли не шелохнувшись и вековые сосны по ту сторону поляны, как стоял не шелохнувшись и весь Жигулевский лес, осыпанный сверху донизу невесомыми пушинками.
А солнце — такое непомерно большее — поднималось все выше и выше к наливавшемуся прозрачной бирюзой небу.
Спускаясь с крыльца, Степа опять подумала о Климе, о его ночных жалобах на усиливающуюся боль в правой ноге. Озабоченно хмурясь, она спрашивала себя: как доставить Клима в поселковую больницу?
Топором сколов лед с бортов творила — он разлетался во все стороны янтарными слитками, Степа подняла тяжелую, мохнато-белую изнутри крышку. Теплый молочный пар столбом потянулся к небу, будто там, в глубине колодца, дымил костер.
— Домовой баню затопил! — усмехаясь, сказала Степа вертевшемуся под ногами Барсу.
Несколько дней ненастья скрывало от людского взора Жигулевские горы. Зато нынче, освещенные солнечными лучами, они показались Степе еще более неприступными, чем всегда, дерзко вознесясь к высокому чистому небу своими сверкающими нестерпимым блеском утесами.
Вдруг Барс замер, навострив уши.
— Чего ты? — спросила Степа, продолжая оглядывать громоздящиеся справа и слева могучие горные отроги.
Скалясь, Барс вильнул хвостом. А потом фыркнул, морща смешно нос, и понесся через поляну, поднимая сильными лапами легкий, не осевший пока снежок.
— Вернись, Барс! — приказала Степа повелительно.
Но пес, не слушаясь хозяйки, весело гавкая, уже прыгал, заигрывая с появившимся из-за сосенок Серегой.
Степа несказанно обрадовалась приходу Сереги.
— Как вы тут, островитяне? — спрашивал, посмеиваясь добродушно, Серега, с мальчишеской лихостью подкатывая на легких своих лыжах к колодцу. — По самую крышу небось занесло?
Любуясь статным молодцем, разрумянившимся от быстрой ходьбы, Степа сказала:
— Живем!
— Я из конторы, — продолжал возбужденно Серега. — В Тайнинке новость: в прошлую ночь промтоварный нефтяников пытались ограбить. Слышь, те самые ловкачи, что в Зелененьком шалили. А жили они в Дунькином курмыше, чуть ли не бок о бок с вашей приятельницей Зиной. Двоих задержали, а третий, тяжело ранив старшину Пуговкина, бежал.
У Степы екнуло сердце.
«Час от часу не легче! — подумала она в смятении, приседая на край творила. — Неужели он наврал? Неужели… нет, нет!. У него глаза… правдивые-правдивые. Честные и правдивые. Нет, не мог обмануть меня Клим».
Серега снял заплечный мешок и, опустившись на корточки, достал из него буханку хлеба.
— Хватит, Степанида Ивановна, или еще подбросить? — спросил он. — Мне Нина приказала сначала к вам зайти, а я…
Тут Серега поднял на Степу глаза и споткнулся.
— Что с вами?
Пытаясь улыбнуться, Степа смущенно проговорила:
— Видать, Сереженька, большая я трусиха. А все гордилась в душе: «Я храбрая! Я храбрая!» А сказал ты про бежавшего бандита, у меня и сердце ухнулось в пятки.
— Ничего не понимаю, — пожал плечами Серега, все еще держа в руке свежую, поджаристую с одного бока буханку. — Вы что-то туманно начали изъясняться.
Все так же растерянно улыбаясь, Степа рассказала сбивчиво о неизвестном парне, ее неожиданном «постояльце».
— Говорите, Климом его звать? Из Жигульцов? — внимательно выслушав Степу, переспросил Серега. — А фамилия?
Подумав, Степа развела руками:
— Не помню. Нынче ночью бредил… я даже проснулась от его крика: «Нет, это не я… Ты убийца!» Сережа, честное комсомольское, он, Клим этот, никакого отношения не имеет к шайке воров!
— А его слова про убийство?
— Во сне это… к тому же больной человек. Думала, отлежится, а у него нога опухает. Я компрессы делаю. Помогут ли? Боюсь, без больницы не обойдется дело.
— Может, браконьер? Ружья с ним не было?.. В Жигульцах у меня есть один «приятель». Трижды уже задерживал. То за незаконную порубку, то… — не договорив, Серега положил на колени Степы хлеб и принялся собираться в дорогу.
— Ты куда? — спросила удивленно Степа.
— Надо в милицию сообщить.
— В милицию?
— Непременно, — кивнул Серега. — Ведь если он и не наврал вам, его уж ищут родные. Могут подумать: замерз.
— Подожди, чаем напою. Да и его, Клима, разбужу. Ты сам с ним поговоришь.
— Нет, нет. Вы ему пока обо мне — ни слова. — Серега посмотрел Степе в глаза. — Ни слова, договорились?
Снова успокаиваясь, Степа добродушно воскликнула:
— Ой, Сереженька, я тебя таким строгим никогда не видела!
Не слушая Степу, Серега надел на ноги лыжи, поправил малахай. И прежде чем отправляться в обратный путь, сказал:
— Под вечер еще наведаюсь к вам. И в больницу на минуту заскочу. Но машине «скорой помощи» по такому снегу не пробиться.
Серега давно уже скрылся за белыми от инея сосенками, вернулся Барс, провожавший его до конца поляны, а Степа все сидела и сидела на твориле колодца, сжимая в руках затвердевшую на морозе буханку хлеба.
Она не заметила даже бойкой синицы, смело опустившейся на край ведра, чтобы напиться прозрачной студеной воды.
Глава седьмая
Проснувшись утром от ноющей, тупой боли в ноге, Клим долго с недоумением оглядывал незнакомую избу, силясь припомнить все, что с ним было в минувшее время.
Вчера — или позавчера? — возвратись рано из клуба и не успев даже раздеться, он поругался с отцом, да как еще поругался!
— Браконьерством не желаю больше заниматься! Рыскай, иди, если тебе много надо! — кричал Клим от порога, глядя с ненавистью на отца, снаряжавшегося на охоту. — Я не хочу, как ты… я честно хочу жить!
Не слушая сына, отец угрожающе цыкнул:
— Заткнись, щенок! Собирайся немедля!
И тут, не помня себя, Клим исступленно выпалил:
— Я… я сейчас в Тайнинку в милицию отправлюсь. Сам сяду и тебя посажу!
С перекошенным от злобы ртом отец вскочил, не успев даже надеть на левую ногу валенка, и бросился к сыну, но Клим, проворно хлопнув дверью, уже несся по двору.
По улице громыхал, приближаясь, грузовик. Выбежав на дорогу, Клим поднял руку.
— Далеко? — спросил он незнакомого, притормозившего машину шофера.
— В Быковку.
— Подвезешь?
— Садись.
Клим вскочил в кабину, и грузовик покатил дальше. В свете фар мельтешили, искрясь, снежинки, нет-нет да и налетал боковой ветер.
— Опять зачало крутить! — проворчал шофер, закуривая. — А ты к кому в Быковку?
Клим замялся.
— Да мне не в Быковку… мне в Тайнинку надо.
— От нас до поселка рукой подать — полтора километра, — все так же ворчливо проговорил шофер. — Только зря на ночь глядя…
— Еще не поздно, — перебивая его, сказал Клим. — Солдату пройти полтора километра — пустяшное дело!
— Давно из армии?
— По осени вернулся.
Снова оглядывая чужую избу, до сих пор не зная, где он, под чьей крышей нашел приют, Клим подумал со вздохом: «Уж метелило, когда в Быковку прикатили. Водитель зазывал переночевать у него, да я не остался. На силенки свои понадеялся, а в лесу с дороги сбился».
Солнечные лучи, по-весеннему улыбчиво-радостные, заглядывая в оттаявшие окна, утомляли глаза, и Клим ежеминутно жмурился, сводя к переносице резко выделявшиеся на побледневшем лице брови. И всякий раз, едва закрывал глаза, видел отца с перекошенным от злобы лицом.
Чувство негодования к отцу впервые вспыхнуло в сердце Клима в тот день, когда тот без видимой нужды разорил гнездо ласточек под коньком крыши.
Тихий, безвольный Клим, не друживший ни с одним из соседских ребят, мог целый день, сидя на лужайке перед домом, смотреть на легкокрылых ласточек, нырявших то и дело под козырек крыши, где они лепили из земли и глины гнездо. Часами просиживал он и в камышах на берегу Усолки, забыв про свои удочки.
— Жри, недотепа! — угрюмо говорил отец, заявляясь на обед из правления колхоза. — Чего рот разинул? — И, обращаясь к жене, забитой, фанатично-религиозной женщине, евшей из отдельной от всех посуды, добавлял: — Разве из этого пентюха толк будет? Несовкий, за себя постоять не может. Его любой в два счета вокруг пальца обведет! Вот у сестрицы Аксиньи Миколка… не парень, а огонь! Добычлив с малых лет. А этот весь в тебя — тихоня богомольная!
Мать молчала, опустив взгляд в плошку с тюрей из кваса и хлеба. Молчал, съежившись, и Клим.
С сороковых годов работал отец счетоводом в правлении колхоза. Война обошла отца стороной. И хотя горемычные солдатки не раз писали в райвоенкомат о гладком, упитанном счетоводе и отца чуть ли не после каждого такого письма вызывали в район на комиссию, но домой он возвращался всегда освобожденным от воинской службы по состоянию здоровья.
Много за послевоенное время сменилось в колхозе председателей, но Александр Климентьич умел ладить с ними со всеми — и с хозяйственными, и с мотами, и с пьяницами. Частенько заезжали к счетоводу и районные начальники — то на рыбалку, то на охоту сопровождал их.
— У меня все в ажуре! — любил похвастаться отец в веселую минуту. — Никакая ревизия не страшна Александру Климентьичу! За это меня и уважают председатели. И даже в районе!
В сенокосную пору счетовод колхоза днями пропадал в лесу, обкашивая с женой поляны, заготовляя на зиму сено домашнему скоту. В ягодное время он тоже не торопился на работу. Жену и Клима будил на рассвете, совал в руки корзинки и первым задами выходил в проулок.
— Лесная ягодка, скажем, земляничка или же там малинка с ежевикой — есть дар природы, — говорил отец за чаем, удачливо распродав собранные поутру ягоды больным Усольского санатория. — Ее надо вовремя уследить, упредив других.
Подрос Клим, и отец стал брать сына и на охоту, и на рыбалку с запретными сетями.
Не забыть Климу вовек той первой охоты: и страх охватывал душу (а вдруг накроет их с отцом охотоинспектор?), и сладостное желание наконец-то стать мужчиной, охотником!
Они долго крались на лодке вдоль берега, продираясь впотьмах сквозь кустарник, к водопою лосей и оленей. А выйдя на берег, сидели, затаясь, в камышах, поджидая добычу.
Уже светало, по Усолке стлался кошмой густой туман. Тишина стояла такая, что слышно было, как скатывались с листьев соседнего дерева капли росы. И вдруг вблизи хрустнула веточка. А чуть погодя из зарослей орешника вышла олениха с теленком.
Олениха постояла, постояла, сторожко оглядываясь вокруг, потом сделала еще шаг и нагнулась к мутной, словно непроточной воде. Вслед за ней к воде приблизился тонконогий олененок с дымчато-светлым брюшком, так похожий на Чубаркиного бычка.
Отец дотронулся рукой до плеча сына: «Давай, пора!» И Клим потянулся к курку. В это время ему не было жалко ни теленка, ни его матери. Он думал лишь об одном: как бы не промазать.
Выстрел на мгновенье оглушил Клима… Оленихи на берегу уже не было, телок же, подвернув передние ноги, уткнулся мордой в береговой бичевник.
— Добытчик! — шептал отец дрожащим от радости голосом, склоняясь над бездыханным олененком. — Метко пальнул!
И тут-то вот подкатил к горлу Клима удушливый комок и глаза застлала мутная пелена. За что убил он беззащитного олененка? Чем он провинился перед Климом?
А отец уже спешил, торопил уходить. Надо было как можно скорее скрыть следы преступления.
Они затащили пахнущего кровью олененка в лодку, прикрыли его мешковиной и, тоже крадучись, вдоль берега, поплыли вниз по течению, не заводя мотора.
Прошло с полчаса, а может, чуть больше. Глянув рассеянно на берег, Клим вздрогнул: из кустов, показалась олениха. И, не таясь, будто она ничего не боялась, затрусила вдоль берега, не отставая от лодки.
Раза два отец замахивался на олениху кормовым веслом, она же, не обращая никакого внимания на людей, так же не спеша брела по бичевнику, понуро опустив голову.
С тех пор Клим невзлюбил охоту, а отца возненавидел. И много раз зарекался ходить с ним на разбой. И все же ходил, презирая себя за трусость и безволие.
Самое же страшное произошло два года назад, в один из дней краткосрочного солдатского отпуска Клима. Тогда-то отец и затеял охоту на лося.
— Развелось их повсеместно пропасть, — говорил он, подливая сыну в стакан самогона. — Знаю одну чащобу, куда лоси соль лизать ходят. На рани завтра и отправимся. А ежели будет удача, тушу разделаем на месте и закопаем до времени в снег от лихих глаз.
…Зимнее солнце нависало над осинником, синие искры прожигали нетронутые сугробы, красавец лось стоял на бугре и терся лбом о ствол березы, стараясь избавиться от последнего рога.
В этот миг и раздался выстрел. Лось взметнул копытами и, ломая кустарник, рухнул в сугроб. Не успели еще ни отец, только что наповал уложивший матерого лося, ни сын, готовый нажать на курок, броситься к добыче, как на бугре появился человек.
— Стреляй! — приказал отец. — Иначе нам труба!
Трясущийся от страха Клим едва вскинул ружье, ничего перед собой не видя, как снова опередил его отец.
— Ба-аба! — с презрением бросил тот, не глядя на сына.
Четыре дня оставалось у Клима до конца солдатского отпуска, но отец не захотел дольше оставлять дома сына и наутро отправил его в Ульяновск в гости к Степаниде — старшей дочери.
На вокзале в Сызрани, взяв сына крепко за руку, отец сказал сурово, еле разжимая губы:
— Смотри у меня! Не распускай язык! Мы теперь с тобой одной удавкой связаны!
И, отстраняясь, щеря в улыбке большой рот, громко прибавил:
— Эко ты! Ну, и вертит. С утра вчерась солнце веселило душу, а с полдня как понесло… Добрый буран, ничего другого не скажешь!
«И зачем, слюнтяй, ты так психанул? Зачем пригрозил отцу милицией? — подумал Клим, осторожно передвигая на другое место правую ногу. — Что мне теперь делать? Домой возвращаться? Никому не желаю такой каторги! Да я и боюсь… ему ничего не стоит пришибить меня. У него, душегубца, рука не дрогнет».
Клим не слышал, как в сторожку вбежала разрумянившаяся на морозе Степа.
— Не спите, Клим? — спросила она, обдавая его нестерпимо жарким светом смеющихся глаз — что тебе омытые дождем крупные, но еще неспелые крыжовины. — У меня вам гостинец. Пеструшка моя — такая умница — первое яичко снесла!
Глава восьмая
Степа зажгла висячую лампу, протерла влажной тряпицей клеенку на столе.
«Надо бы Марго написать, да ладно, подождет. Отпишу как-нибудь на неделе, — почему-то внезапно вспомнив о письме Сидориной-Ватрушкиной, подумала она, доставая из кухонного шкафчика чайную посуду. — Что-то припозднился Серега. Али поленился еще раз тащиться на Старый кордон? Нет. Вот-вот, поди, заявится. Он своему слову всегда хозяин. Хорошо, что Клим после обеда снова заснул. Авось и помогут мои компрессы».
И она, неслышно ступая по широким, выскобленным добела половицам, понесла к столу поднос с чашками.
«Какая ж я дуреха! — корила себя Степа, готовя стол к ужину. — Сказал давеча Серега о бежавшем бандите, а у меня и мурашки по коже: «Уж не Клим ли это?» Смешно, правда? А мой «грабитель» похрапывает вон и в ус не дует. — И тотчас подумала о другом: — Днями непременно надо наведаться на кордон Черное дубье. Навестить Серегину Ниночку… До чего же славная пара! Сразу же после десятилетки поженились. Антипычу не пришлось долго уговаривать Серегу заступить в лесники на его место, хотя родители — и Серегины, и Ниночкины — настойчиво отговаривали, «Вы же не монахи, что за нужда в молодые-то ваши годы в ссылку отправляться в глушь лесную?» А они оба смеются: «Мы лес любим! Какая же это ссылка? У нас под руками приемник, телевизор. И книг целый шкаф». Милые ребята!.. Наверное, месяца через три или даже раньше Ниночка должна родить. Что бы мне «на зубок» ей подарить? Да и Зинке-чудинке… ей тоже надо готовить какой-то подарок».
И тут Степа тихо рассмеялась, вспомнив любимую поговорку Антипыча: «Сарынь на кичку!»
Поджидая Серегу, Степа включила транзистор, которым ее премировал прошлым летом директор лесхоза за посадки сосенок на месте бывшего Наподборенского бора. Передавали фортепьянные пьесы Шопена.
«Почитаю, — сказала она себе, присаживаясь к подтопку с романом «Воскресение» Льва Толстого. — От такой приятной музыки и на душе невольно светлеет».
Серега появился на Старом кордоне утром, поспев как раз к завтраку.
Вскакивая из-за стола, Степа всплеснула руками:
— Мы его к вечернему чаю ждали, а он…
— Прошу не журить шибко, — вешая рядом со Степиным ружьем свою двустволку, сказал суховато, без обычной шутливости Серега. — Закрутился, Степанида Ивановна. Зато привез вам последнюю новость: этой ночью поймали-таки бандита… того, что ранил старшину Пуговкина.
Степа с непонятной ей самой тревогой глянула на Серегу раз, другой. Он так заметно осунулся со вчерашнего дня… И тотчас с обычной своей заботливостью проговорила мягко:
— Чего же тебе, Сереженька, подать: картофельной запеканки или…
— Чаю. Только чаю, — попросил Серега, проводя расческой по волосам. Остановился у стола, возле молчавшего Клима. — Это вас Степанида Ивановна вызволила из беды?
Клим кивнул, опуская глаза и густо краснея. Через миг-другой кровь отхлынула от его лица, и оно налилось мертвенной бледностью.
Сереге показалось, что парень этот не просто стесняется незнакомого человека, а боится чего-то, словно на душе у него камень.
Когда Степа подала стакан крепкого чая, Серега сел напротив Клима.
— Нас хозяйка по забывчивости не познакомила, — сказал как можно добродушнее Серега, ощупывая Клима острым взглядом, — да это не беда. О вас я уже все знаю, а о себе скажу: лесник, как и Степанида Ивановна. Я и вашего папашу знаю. Знакомство было совсем не из приятных для него… Да, чуть не забыл: вас в Жигульцах ищут. Вчера в милицию родитель ваш звонил. Как раз в то время, когда я в отделение зашел со Старого кордона.
Рука Клима, лежавшая на краю стола, задрожала внезапно, и он поспешил опустить ее на колени.
— Кстати, как ваше самочувствие?
— Клим нынче впервые встал к столу, — сказала Степа. — Но жалуется на правую ногу: больно ступить… Пальцы синеют.
Она хотела добавить: «Уж не начинается ли заражение крови?», но вовремя сдержалась.
— Из больницы обещали прислать подводу, — Серега снова остановил на Климе свой сосредоточенный взгляд. — Между прочим, вы знаете, где находитесь? Нет?.. Что же Степанида Ивановна до сих пор не сказала? Это Старый кордон, Клим. Хозяина этого кордона Артема Ивановича Зайвина, бывшего целинника, два года назад вблизи Крестов убили браконьеры.
Теперь на Клима жалко было смотреть. Он все ниже и ниже клонил голову, вбирая в плечи тонкую кадыкастую шею.
Серега продолжал, сцепив в крепкий замок лежавшие на столе руки — большие, красивые.
— К счастью преступников, под вечер повалил снег, и труп убитого с трудом обнаружили лишь через день, когда утих буран. И злодеи на время спаслись от заслуженной кары. Повторяю — на время, Клим. Весной того же позалетошного года на месте преступления была обнаружена одна вещь, оброненная убийцами. А вот днями… днями нашелся свидетель, который…
Во дворе, злобно рыча, загавкал Барс, гремя цепью.
Степа, все это время стоявшая у подтопка — тоже бледная, как и Клим, и совершенно не понимавшая, к чему Серега затеял этот леденящий душу разговор, — поспешно бросилась к окну.
— Кто-то на лошади, — потерянно сказала она.
— Из больницы, вероятно, — с досадой проговорил Серега, про себя подумав: «И надо ж не ко времени!»
— Пойду встречу, — Степа накинула на плечи телогрейку и вышла в сени.
А чуть погодя в сторожку вошли, опережая Степу, неопределенных лет высокий мужчина в новом полушубке и такая же рослая, сухопарая старуха с тяжелой шалью на плечах.
— Племянничек, кровинка моя родная, — запричитала слезливо старуха. Совиные же глаза ее смотрели на всех зорко и настороженно, не мигая. — А мы-то… а мы-то о тебе, а ты-то… — благодарю владычицу! — жив и невредим, касатик!
— Остановись, Окся, — оттесняя плечом старуху, жестко сказал мужчина, выходя на середину избы. — Здравствуйте, люди добрые. — Тут он снял с лысеющей головы шапку. — Кого надо благодарствовать… кто есть здесь спаситель моего сынка Клима?
Клим вскочил, попятился к окну.
— Я не могу больше молчать! — сказал он придушенным голосом. — Это он — он застрелил того человека!
Безбородое лицо мужчины с нависшим лбом над совиными, как и у его сестры, глазами исказилось в болезненной, сострадательной улыбке:
— На сына моего и раньше умственное помрачение находило. Он позавчера убежал из дома в припадке беспамятства.
— Ты врешь! Ты подло врешь! — закричал пронзительно Клим. — Я убежал потому… потому, что не хотел идти с тобой на ночной разбой.
Серега, успевший непонятно когда одеться, держа в руках двустволку, сказал отцу Клима хрипловатым от волнения голосом:
— Гражданин Папаев! Вашего сына сейчас отправим в больницу. У него неладно что-то с ногой. Отправим на вашей подводе — из больницы подзадержались.
Серега говорил что-то еще и еще. Степа, оцепенело стоявшая все это время у порога, вдруг, зажимая руками рот, чтобы не разрыдаться, бросилась вон из избы. В сарае, упав на поленницу дров, дала волю слезам.
Оплакивала она и Артема — первую свою любовь, оплакивала она и ни за что ни про что загубленную жизнь спасенного ею Клима, оплакивала она, одинокая, и свою — такую нескладную — судьбину.