Зимой все реки замерзают. Даже Волга. А ведь Волга — всем российским рекам мать! Но морозы — они и красавицу Волгу не щадят.
Казалось бы: может ли противиться морозам какой-то там никому не известный ручеек-ниточка, петляющий по лесному оврагу к Волге?
А знаете, может! Есть на моей родине такой храбрый ручеек. Когда, случается, гощу зимой у родных в Поволжье, я, почитай, каждый день хожу в лесок к этому своему ручью. И если нет снежных заносов, спускаюсь на дно оврага к ледяному припаю и подолгу засматриваюсь в голубое озерцо на ключи-живуны, бьющие из-под земли.
Но бывает и так: с вечера завьюжит, заголосит тоскливо в печной трубе непогодица. И всю ночь куролесит, хлещет в окна пригоршнями колючего снега. А к утру все стихнет и ударит мороз.
Проснешься ночью и слышишь, как в стынущей немотной тишине потрескивают у пятистенника углы.
«А ведь, наверно, за тридцать перевалило, — подумаешь, переворачиваясь на другой бок. — Неужели-таки замерз в лесу мой ручеек?»
И снова крепко заснешь.
Утром глянешь в окно на градусник и поежишься. Синий столбик замер у цифры «34». А снегу, снегу намело! До самого подоконника поднялся хребтистый сугроб. Прохожие бредут серединой улицы, едва не черпая валенками сыпучий снег, пока еще голубой в утренних сумерках.
Опять поежишься и пойдешь на кухню теткины блины есть.
На кухне тепло: в печном челе азартно стреляют сучки, бушует веселое пламя. Сидишь за столом, крутишь в трубку хрустящий промасленный блин, а сам все о ручейке тревожишься: неужто осилил мороз, омертвил живую бьющуюся ниточку?
Ну, и сами понимаете, что остается делать после завтрака: потеплее одеться — да на лыжи. И в лесок.
Он чернеет на пригорке, за городом, утонувшем в сугробах. На востоке, чуть правее бора, в морозной розовато-сиреневой дымке лениво всходит морозное солнце.
Еще никто в это дремотно-тихое ознобное утро не был в лесу: ни лыжни, ни цепочки следов на снежном покрове. И бор кажется вымершим. Даже не слышно вороньего карканья. Тишина. Глухозимье.
Но чу… Откуда этот звон? Останавливаюсь. Постороннему человеку может показаться: где-то рядом, вон за теми соснами, укутанными в дорогие собольи шубы, поет… жаворонок. Это в тридцати-то градусный мороз?! Но я-то знаю: то звенит бегучий, неподвластный здешним трескучим морозищам ручеек!
И я снова пускаюсь в путь. На краю оврага торможу палками лыжи. Чуть ли не весь овраг передут снегом. Лишь по самой его середине как бы прочерчена невидимой рукой заледенелая бороздка. И над ней курится парок.
А там, под снегом, будто под надежной пуховой периной, звенит и булькает, перекатываясь через пороги и порожки, неугомонный этот ручеек. Спешит он к Волге — матери своей, закованной в ледяные оковы.
Кто знает, возможно, храбрый ручеек все еще из года в год надеется, что он поможет когда-нибудь Волге сбросить с себя ледяные оковы?
Снежная ванна
В феврале то и дело сыпал и сыпал с белесого неба снежок — лебяжий пух, да и только.
И леса и перелески вокруг города стояли по-праздничному нарядные. Каждая веточка на дереве, каждый кустик будто выкованы из серебра.
Иду утром через лесок в соседнее село, а впереди, низко над запорошенной дорогой, пролетает стайка крупных розовогрудых снегирей.
Вдруг одна из птах отстает от стайки и шлепается в сугроб, как на пуховую перину. Вынырнула, взмахнула крыльями и снова — уже с головой — зарылась в задымившийся сверкающими искорками сугроб.
Я останавливаюсь и смотрю на резвого снегиря до тех пор, пока он не кончает принимать снежную ванну.
Гераськино займище
Собираясь в это воскресенье за город, долго колебался: брать или не брать лыжи? И лишь в последнюю минуту перед уходом на вокзал решил — возьму! В ту же минуту был решен и вопрос, куда ехать. В Покровку! Уж больше двух недель не заглядывал я на Гераськино займище в Покровском лесу — дивное прибежище для отдыха, открытое мной в позапрошлом году.
Когда-то давнехонько, сказывали покровские старожилы, на светлой веселой прогалине сиротливо жалась к березам — в ту пору статным, как девицы, — убогая избенка лесника Герасима. Сам Герасим — одинокий нелюдимый дед — умер в двадцатых годах, дряхлая избенка его, оставшись без присмотра, вскорости развалилась, а вот займище так и зовут с тех пор Гераськиным.
На этом всегда веселом займище стояла особняком, чуть впереди других деревьев, старая-старая сосна, наверно, прабабушка Покровского леса. В гости к великанше я каждый раз отправлялся с радостью.
Уж много лет назад приметил: первыми весну встречают одинокие деревья. Стоя сами по себе на опушках и полянках, они с жадной неутолимостью вбирают в себя опаляющее тепло мартовского солнца. И жаркое тепло это топит, плавит вокруг комля дерева ноздреватый снег. Потому-то у одиноких деревьев всегда раньше, чем у других, образуются озерца светлой, будто слеза, студеной воды.
Вот по весне и тянет, тянет меня всегда неудержимо к одиноко, в гордой отрешенности стоящим деревьям.
Прошлой весной, кажется в начале марта, у старой сосны на Гераськином займище наткнулся я на пучеглазого лягушонка. Сидел он преспокойненько на обсохшей кочке, торчащей из лужицы. Нежился лягушонок в солнечном тепле, без страха поглядывая на жесткие сугробы, излучающие нестерпимое сияние. А на ветру-то было, похоже, градусов десять мороза!..
Выходя в Покровке из вагона электрички, я и сейчас уже думал о Гераськином займище, о старой сосне. Чем они меня в эту весну порадуют?
От станции и до самого леса дорога обрыхлела и как бы немного прокоптела. А кое-где по обочине обнажились даже лобастые булыжнины.
Деревья стояли не шелохнувшись, словно охваченные неземной задумчивостью, страшно далекие от всего суетного, мелочного, недолговечного. И вот тут-то, подойдя к опушке, я не пожалел, что взял с собой лыжи.
Хрупкая, будто бы из тончайшего стекла, затвердевшая корочка снега, отливая на солнце то янтарно-лазоревым, то бирюзово-васильковым еле уловимым блеском, тотчас со звоном проваливалась, едва на нее ставил ногу. Глубокий же след молниеносно наполнялся водой цвета купороса.
Но под лыжами ненадежнейший этот наст еще держался. Лыжи легко скользили по хрусткому снегу, полосатому от длинных тонких теней, отбрасываемых деревьями.
На мохнатых еловых лапах еще кое-где белели пушистые снежные комки, похожие на притаившихся горностаев. Но вот березы и осины стояли все-то все голые. Утихли снегопады, лиственные деревья стряхнули со своих ветвей последние пушинки, застыв в робком ожидании близкого тепла.
Между деревьями носились синицы, овсянки. Попадались на глаза и снегири, еще не отлетевшие на север. Птичья братия гомонила уже по-весеннему — звонко, задорно.
На полпути к Гераськиному займищу дорогу мне перебежала ватажка шумливых мальчишек. У каждого из пареньков на загорбке болталось по две-три дуплянки, связанные между собой шпагатиной.
— Далече путь держите, молодцы? — спросил ребят.
— Здрасте! — вразнобой закричали, не останавливаясь, мальчишки. — Мы, значит, в двенадцатый квартал… Пернатым домики будем вешать!
Крикнул вдогонку:
— А не рано?
Замыкавший ватажку долговязый паренек в форсистой кепчонке, сдвинутой на ухо, вдруг приостановился:
— Завтра двадцатое. Разве это рано? Синицы… они уж места для гнезд присматривают.
— Чеши, Тимоха! — выкрикнул кто-то из мальчишек.
И долговязый, взмахнув палками, припустился догонять приятелей.
«Да-а, — невесело вздохнул я, все так же неторопливо продолжая свой путь через лес. — Тут тебе не Москва… тут вся весна на виду!»
Дышалось легко-легко: воздух был свеж и бодрящ. Ровной снежной целине, казалось, нет ни конца ни края. Но мартовское солнце и здесь, в самой чаще Покровского леса, уже поработало на славу.
С южной стороны у каждого деревца появились голубые воронки. И с каждым часом они будут шириться. А совсем скоро, ну через какие-нибудь три-четыре дня, тут появятся первые проталины…
Вскоре между поредевшими деревьями как-то необыкновенно ослепительно засияло солнце.
«Ну, вот и Гераськино займище», — подумал я. Но чтобы выйти на поляну, надо было свернуть вправо и обогнуть густые заросли красной вербы, уже поспешившей выпустить пушистые «барашки». Они, эти «барашки», густо осыпали тонкие гибкие прутья и походили на язычки свеч, только не оранжевые, а льдисто-серебристые.
Кончились заросли. Протянул руку, чтобы отвести в сторону последнюю ветку, преграждавшую путь на поляну, ветку кроваво-пунцовую в отличие от других. И, не сделав еще шага, поднял глаза на кряжистую сосну — прабабушку Покровского леса. Вся-то она сверху донизу была обласкана солнцем — янтарно прозрачным, великодушно щедрым.
А под огрузневшими ее лапами, зелеными с прочернью, на пегой от прошлогодней хвои проталине, большой, с детское рваное одеяло, резвилось трое зайчишек. Зайчишки первого в эту весну помета.
Кажется, более удобного, более безопасного пристанища для потешных зайчат нельзя было сыскать во всем лесу. Стоило ушастому малышу прижаться к просохшей уже земле, затаиться на миг-другой, и его пушистая шубка слилась бы с порыжелой хвоей. Даже самый зоркий хищник принял бы зайчонка за навозную кучку.
«Заячий детсад! — вдруг пришло мне в голову. — Ей-ей, заячий детсад! Только вывески не хватает».
Не знаю, сколько там минут простоял я на опушке, не спуская глаз с резвившихся зайчат. Врезался мне в память самый крошечный из этой троицы — прыткий шарик с туго загнутым кверху ржаво-рыжим мохорком-хвостиком.
Но вот что-то недоброе почуяли малыши. Почуяли и мгновенно брызнули в разные стороны.
Пропали зайчишки, будто их вовсе и не было на проталине под старой сосной. Но я долго еще не двигался с места, все ждал: не появятся ли снова потешные зверята?
Хитрая пичуга
Подойдешь зимним утром к окну, глянешь на вздыбившуюся напротив десятиэтажную махину, а синицы — вон они — уже бойко прыгают по бесчисленным подоконникам. Не боятся, любопытницы, заглядывать и в распахнутые форточки. А если за окном болтается авоська с кульками, то непременно проверят: не найдется ли чего-нибудь на завтрак?