Виктор Флегонтович настороженно прислушался.
— Дятел токует, — прошептал чуть погодя.
И верно: от противоположного лесистого берега доносилась гулкая барабанная дробь. Дятел сидел где-то на сосне, сильно ударяя клювом в конец сухого сучка.
— Хитер: дерево заставляет звучать на весь околоток. Подружку кличет, — сказал друг и, торопясь, закончил начатую историю: — Заявляюсь утром на удачливое место, гляжу: две удочки с пустыми крючками, а леса третьей закинута на куст ивняка. «Кто-то из ребят озорничал», — подумал и потянул лесу к себе. И тут в листве что-то белое суматошно забилось. «Неужели крупная рыбища попалась? — спрашиваю себя. — Но как же она на дерево попала?» А когда подтянул к себе лесу, ахнул даже. Вот тебе и улов! Чайка на удочку попалась. Увидела плотвичку, болтавшуюся на крючке, нырнула за ней и сама стала пленницей. Долго пришлось повозиться, пока осторожно вытаскивал из клюва птицы крючок. Она даже за палец больно ущипнула… перед тем как я ее из рук выпустил. Обрадовалась! Летит, летит к противоположному берегу, а сама головой мотает. Словно выплюнуть чего-то хочет.
Флегонтович опять закурил, и мы пошли дальше.
Слезы зимы
Не везло нам в этот ослепительно ясный мартовский денек. На новом месте, где когда-то шумела водяная мельница, тоже не было клева. Пробурили с десяток лунок, и все напрасно.
Друг с завидным упорством дежурил то у одной лунки, то у другой, все еще надеясь на рыбацкое счастье, я же ни во что уже не верил. Присел на почерневшую корягу под обрыхлевшим сугробом, снял шапку. В затишье этом солнышка было вволю.
Под кручей весна прожгла в сугробе «пещеру» до самой земли. Из-под старой побуревшей травы кое-где уже выглядывали — еще пока боязливо — изумрудные усики молодой травки.
Изредка спокойную, устоявшуюся тишину клонившегося к вечеру дня нарушали или петухи, дружно горланившие в соседних Новоселках, или угрожающе гулкие раскаты оседавшего льда.
— Вода уходит! — прокричал с той стороны реки Виктор Флегонтович, сбрасывая на снег ватник: он опять пробивал пешней новую лунку. — Кумекаю: уж не на Горьковской ли ГЭС открыли шлюзы? Если так, то вся рыба в ямы попряталась. Потому-то и не ловится.
И он, неутомимый, еще и еще забухал пешней.
Я же продолжал себе блаженствовать, вытянув натруженные ноги в тяжелых, с литыми калошами, хозяйских валенках.
Тихо. Лишь за спиной нет-нет да прошуршит еле слышно что-то, и снова ни звука.
«Возможно, мышь скребется, из норы вылезла?» — спрашивал себя, ленясь посмотреть назад. Но когда шуршание возобновилось особенно настойчиво, я оглянулся. И смотрел изумленно долго на таявший на глазах снег. Это сугроб, оседая, шуршал, всхлипывая жалостливо, пуская слезину за слезиной.
Так безропотно-покорно плакала зима, не желая уступать место торопыге весне, с наскоку взявшей крутой разворот в самом начале марта.
Заботливый скворушка
Ночью по земле прошелся легкий морозец. Он посеребрил игольчатую травку, затянул прозрачным ледком лужи.
Но вот настало утро, поднялось над землей ясное апрельское солнышко. Жаркие лучи растопили и тонкий ледок, и седокудрый иней. И закурилась парком пригретая земля.
Дед Иван, известный на всю округу плотник, еще до завтрака пришел в сад с лопатой. Сад начинался сразу же за осевшей на один бок избой с причудливой — прямо-таки марсианской — антенной над крышей. Деревца дружно сбегали под откос к речке Быстринке.
Быстринка тоже дымилась парком — веселым, прозрачно-перламутровым. А по извилистому берегу щетинились кусты краснотала, окутанные там и сям зелеными облачками — только что распустившимися листиками-коготками.
Щурясь, сухопарый дед Иван из-под руки глянул на речку. Из воды, как раз на самом стрежне, высунулся черный крокодил с огромной разинутой пастью. Казалось, крокодил вымахнет сейчас на берег, и уж тогда… Улыбаясь в сивые усы, дед сказал вслух:
— И в самом деле на большущую крокодилу похож этот вяз. Санюшка-то и пужается…
С весны у деда Ивана гостил пятилетний внучек Санька. Вот он-то и боялся упавшего по осени в Быстринку дерева.
Все так же добродушно ухмыляясь, дед поплевал на мозолистые, в глубоких бороздках ладони, и принялся копать землю.
Землю-кормилицу дед любил с детства. Он, русский человек, родился и вырос в деревне. И прожил долгую свою жизнь на этой вот земле. Каждая яблонька, каждая вишенка, каждый кустик смородины были посажены тут дедом Иваном. А избы односельчан, протянувшиеся по берегу Быстринки? Все они, бревнышко к бревнышку, собраны его же сильными и ловкими руками. И осанистые петухи, и звезды, и разные замысловатые узоры, украшавшие на радость людям карнизы и наличники окон, — тоже его, дедова, работа.
Перевернув жирный, лоснящийся на солнце пласт чернозема, дед Иван старательно разбивал его ребром лопаты, высветленной до зеркально-льдистой синевы. А потом снова на полный штык вонзал острую лопату в слежавшуюся землю.
Увлеченный работой, он не сразу заметил крупного, черно-жукового скворца.
Скворец, ни чуточку не боясь деда Ивана, смело прыгал с глыбы на глыбу, собирая червей. Иной раз он прямо из-под лопаты ловко выхватывал лимонно-желтым клювом извивавшегося червяка.
И, отлетев в сторонку, клал надкусанного червяка на приметную лишь ему одному кочку. Затем так же поспешно возвращался к деду. Вертя туда-сюда вороной головкой со стальным отливом, скворец зорко высматривал новую добычу. Вот из разбитого лопатой пласта чернозема показывался лиловато-малиновый червячок, и скворец, живо схватив его, летел к облюбованной кочке.
Когда же червяков скапливалось штук шесть-семь, он забирал их в клюв и грузно летел к стоящей под окнами избы липе. В голых ветвях высокого дерева, у самой вершины, голубел ладный такой скворечник.
Проходило сколько-то там минут, и скворец опять появлялся у ног старательного деда.
— Ого, пожаловал! — сказал приветливо дед Иван, заметив наконец-то скворца.
Сдвинув на затылок старый заячий малахай, он вытер рукой испарину с покатого лба. И уж теперь пристально посмотрел на желтоклювого красавца с гладкой радужной грудкой.
— Здорово живешь? — продолжал дед. — Давненько мы с тобой не виделись… с прошлой весны.
Повернув набок головку, скворец выжидательно уставился на деда Ивана блестящей бусиной глаза. И тоже словно спрашивал: «А ты как живешь-можешь, дедок?»
Понимающе хмыкнув, дед Иван опять поплевал на залубенелые ладони и взялся за лопату.
Часа через два из дома выпорхнул внучек Санька. Шаркая по дорожке подошвами резиновых бабкиных бот, Санька нерешительно подошел к деду, опасливо косясь немигающими добрыми глазами на черный ствол затонувшего в Быстринке дерева.
— Деда, пойдем кашу есть, — пропищал тоненько внучек, дергая деда Ивана за мохрястую полу дубленого полушубка. — Бабушка наказывала, чтобы ты не мешкал. Пойдем, деда!
Санька еще раз покосился на огромного «крокодила», выставившего из журчащей колокольцами воды устрашающе зубастую пасть, и прижался к деду.
Крякнув, дед укоризненно сказал:
— Ох и чудак же ты, Сань! И всего-то робеешь, даром что в городе живешь. Глянь-ка вот на скворушку, он ни перед кем не трусит…
Все так же прижимаясь к деду, Санька насупился. И серьезно-пресерьезно покосился из-под белесеньких бровей на скворца, подбиравшего с земли сложенных в кучку червяков. Потом спросил, провожая взглядом полетевшую к дереву чернокрылую птаху:
— А он куда червей-то таскает?
— Куда? — чуть помедлив, переспросил дед Иван и погладил Саньку по розовой упругой щеке. — Домой к себе, куда же еще… там подружка на яичках сидит, птенчиков выводит. Сковорушка и таскает ей пищу. Заботливый сковорушка, ничего другого не скажешь!
Тут на крыльцо вышла горбатая бабка и нараспев прокричала:
— Эй, мужики! Домой топайте! А то каша простынет!
Воин
Я приметил его еще издали. Видавшая виды «Волга» пылила, вихляя из стороны в стороны по обдутой весенними ветрами дороге.
— Неделю назад тут даже тракторы по уши застревали, — вдруг сказал неразговорчивый шофер, вглядываясь пристально в смотровое стекло. И устало вздохнул.
«Богатырь? Воин? Поверженный исполин? — думал я, разглядывая стоявший на берегу речки Сулак, неподалеку от деревянного моста, старый тополь. — Израненный, искалеченный великан, весь-то в ссадинах и рубцах… Вот уж вдоволь пошумел он на своем веку!»
И хотя у дерева словно бы кто-то безжалостно отсек и вершину-голову, и распростертые в стороны могучие ветви-руки, он до сих пор гордо, независимо богатырствовал над раскинувшейся во все концы света степью. Наверно, и с той, заречной, стороны с нечетким сейчас, в маревой дымке, горизонтом он был приметен за многие километры.
— Остановите, пожалуйста, машину, — попросил я шофера.
Вблизи могучее это дерево и совсем поражало своим молчаливым величием. В три, а может, и в четыре обхвата ствол его был весь как бы перекручен, и тут и там на нем виднелись глубокие трещины, узловатые наросты.
Это сумасшедшие зимние бураны и весенние, валившие с ног ветры пытались когда-то согнуть в три погибели молодой тополек. Но он не поддался стихиям. Выстоял. Рос и крепчал. Не раз ударяли в него молнии. Не дрогнул молодой тополь и под губительным огнем. Залечив раны, рос и мужал, все глубже и глубже пуская в землю крепкие корни, все выше и выше поднимал над степью свою буйную курчавую головушку. Вблизи великана всегда высокой стеной стояла колосистая пшеница.
Но шли и шли годы неумолимой, нескончаемой чередой. Раньше, говаривали дедки, извилистый Сулак чуть ли не до глубокой осени бороздили неторопливые грузные барки и увертливые лодочки. Теперь же только в пору весеннего половодья мыкаются по Сулаку трескучие моторки. А в начале июля речушку вброд переходят пугливые телята. Отшумели и березовые колки по крутым бережкам. Лишь кое-где топорщится сейчас по кручам мелкая поросль неприхотливого тальника.