— Я, Гордей Савельевич, у друга школьного на Каланчевке сейчас обитаю.
— У друга?
Молодой человек кивнул.
— Ага. Они оба — и Эдуард, и жена его — славные ребята. А разве я вам не сказал, что еще весной сбежал из богатых хором?.. Сунулся было к отцу, а он и на порог не пустил. «Ты — свинтус! — сказал. — Неблагодарный шалопай! В такую семью его устроил, а он фортели разные выкидывает!» И дверь перед носом захлопнул. «Куда, думаю, деваться?» Приезжаю к другу, а он и глазом не моргнул: «Устраивайся как дома!» А Майка даже рассмеялась: «Я с самого начала была уверена: не ужиться Петьке с этими мещанками!»
Художник посмотрел на часы.
— Пойдем, Петя, поужинаем в каком-нибудь ближайшем кафе: скоро уж семь.
— Спасибо. Меня Эдуард с Майкой — это уж точно — домой ужинать ждут, — сказал молодой человек, — По случаю воскресенья Майка обещала кулебяку с капустой испечь.
Грустно, про себя, улыбнулся Гордей: счастливый все же человек, этот Петр! Его вот ждут, даже собираются домашней кулебякой угостить. Гордея же за все годы жизни с Галиной Митрофановной ни разочку не попотчевали ни пирогом, только что вынутым из духовки — румяным, пышущим жаром, ни блинами с похрустывающими краями — прямо со сковороды… Неожиданно даже для себя художник спросил Петю:
— Денег тебе дать? Много у меня нет, а на краски…
— Ни в коем случае! — закрутил головой Петя. — Я на той неделе… мы вместе с Эдуардом ходили вечерами на железку подрабатывать. Грузчиками на товарной станции заделались. И я теперь обеспечен и красками, и картоном. — Передохнув, он торопливо продолжал, как бы боясь, а вдруг Гордей его остановит: — Я век не забуду… как вы меня тогда — первокурсника — окрылили. Помните, я по совету отца к вам приехал со своими этюдами?.. Просмотрели внимательно мою мазню, сказали: «А у вас, юноша, нога уже в стремени! Не мои это слова — Дега их сказал когда-то начинающему Гогену, но они вполне применимы к вашим пейзажам». И прибавили: «Продайте, пожалуйста, мне этот холстик». Я предлагал пейзаж в подарок, а вы…
Гордей похлопал молодого человека по спине — легонько так, ласково:
— Ну, ну, Петя… не надо!
Они стояли у перехода к высотному зданию, а позади них возвышался в неярком свете прожекторов Лермонтов, похожий на ученика профессионально-технического училища.
«Поеду-ка ванну приму, — сказал себе художник. — Мадам где-нибудь в гостях, у домработницы выходной, и в квартире ни единой живой души. А потом закуплю чего-нибудь из съестного и вернусь в мастерскую».
Петя проводил художника до входа в метро. И тут, при расставании, Гордей спросил его:
— У твоего друга Эдуарда телефон есть?
— Да. В общем коридоре.
— Неважно. — Художник протянул молодому человеку записную книжку. — Черкни на всякий случай. — И когда тот вернул поистрепавшуюся книжицу, добавил, крепко пожимая холодную Петину руку: — Живешь рядом, а вечерком не заглянешь… Нехорошо!
Петя как-то обалдело затараторил:
— Спасибо, да я… да я все стеснялся. А теперь уж…
— Беги, беги! — засмеялся весело художник, стряхивая с лохматой бороды мелкие дождинки. — Похоже, снова вот-вот начнет хлестать!
Глава четвертая
Прихожая, называемая Галиной Митрофановной холлом, была освещена двумя бронзовыми канделябрами с рубиновыми колпаками венецианского стекла. Канделябры возвышались над посудной горкой, заставленной оскаленными черепами.
Нервные дамочки, впервые появлявшиеся в профессорской квартире, взвизгивали преувеличенно испуганно при виде горки черного дерева, не менее старинной, чем тяжелые канделябры.
Приветствуя гостей, Галина Митрофановна поясняла, как бы между прочим, улыбаясь чуть-чуть снисходительно и чуть-чуть высокомерно:
— Память о моем дорогом отце. Антропология была его второй профессией.
Бесшумно притворив массивную дверь, Гордей Савельевич чутко прислушался. Возможно, уходя из дома, мадам забыла погасить свои адские светильники? И тут из глубины огромного кабинета тестя раздался голос — вкрадчиво-журчащий, с едва уловимой хрипотцой:
— Пожалуйста, выслушайте меня. Кажется, никто не отрицает его… м-м… недюжинного таланта? Не так ли?.. А новое, только что законченное им полотно? Аполлинарий Аркадьевич в восторге! Да, да, он на днях был в мастерской. Предсказал картине успех на осенней выставке. И — как вы думаете — в свой предстоящий юбилей разве он не достоин звания заслуженного художника? Многие его коллеги такого же мнения, хотя он сам ни во что не ставит свое творчество… Простите, я еще не кончила. Нескромно… наверное, до неприличия нескромно говорить вам об этом. Но есть обстоятельство, чрезвычайно важное… я бы прибавила — с трагической окраской. Надеюсь, это только между нами?.. Ведь он тяжело болен. Без-на-дежно болен. Потому-то и хочется, чтобы Союз художников достойно отметил… Да, это как-то скрасило бы последние месяцы его жизни.
«Ну, и ворона-пустозвонка! О ком это она раскаркалась так речисто?» — спросил себя Гордей, оказавшись невольным свидетелем телефонного разговора жены. Он все еще не знал, что ему делать: снимать ли пальто, или уйти так же тихо и незаметно, как вошел в квартиру? Встреча с мадам его не радовала.
Последняя фраза Галины Митрофановны — она чуть не рыдала, — ошеломила художника:
— Умоляю вас — пожалейте меня несчастную… Я так была предана Гордею!
«Оказывается, она обо мне печется. Меня… хоронит!» — едва не вскричал возмущенно Гордей.
Не помнил он, как покинул квартиру, как, забыв вызвать лифт, утомительно долго спускался вниз с шестого этажа, то и дело спотыкаясь на ступеньках. Даже выйдя из подъезда на улицу, ветрено-дождливую, с отражающимися расплывчато в мокром асфальте фонарями, первые минуты не помнил, куда бредет. Лишь, на углу, у аптеки, заметил, что ему надо в противоположную сторону, и повернул назад.
На площади перед входом в метро чернела суетливая толпа, раздавались милицейские свистки.
— Граждане, пропустите «скорую»! — кричал баском молодой старшина. — Расходитесь, граждане!
Укатила белая машина «скорой помощи», разбрызгивая лужи.
— Что-то произошло? — Спросил Гордей кургузую школьницу с портфелем, вприпрыжку бежавшую от редеющей толпы.
— Пьяницу машина задавила! — весело и беззаботно прокричала девчонка, таща за руку подружку. — Помчались домой, Милка, все интересное кончилось!
— И ни чуть не так! — возразила вторая девчонка. — Не он был пьяный, а шофер!
— Кого же задавили? — снова спросил художник, обычно не проявлявший любопытства к уличным происшествиям.
— Старика одного… лет тридцати! — досадливо выпалила кургузая. — Вот привязался!
Гордей посмотрел на убегающих резво девчонок. Может быть, он ослышался? Нет, не ослышался. Кургузая так и сказала: «Старика лет тридцати задавила машина!»
Усмехаясь горько, художник подумал: «А я для этих шустрых синиц, видимо, уже дед? Или даже прадед?.. Не зря, оказывается, мадам собирается меня хоронить».
Минуя гостеприимно распахнутые двери метро, он свернул за угол и вошел в кафе — стеклянный куб, сверху до низу запотевший от сырости.
Точь-в-точь такое вот заурядное кафе с голубоватенькими непромытыми столами на алюминиевых ножках-раскоряках изобразил один преуспевающий живописец.
В кафе было холодно, накурено, пусто. Лишь вблизи стойки сидели три подвыпивших лохмача.
«А не лучше ли отправиться в дежурный гастроном? Купить пару бутылок кефира, чайный сырок, и — в мастерскую?» — спросил себя Гордей, в растерянности озираясь вокруг.
Но его уже заметила молодая дородная буфетчица.
— Смелей, смелей подходите сюда! — закричала она властно баритоном. — Я девушка ручная, некусачая!
Безусые парни загоготали, а художник, пламенея лицом, послушно поплелся к стойке.
Весь еще охваченный смятением, обволакивающим его как туманом, он машинально кивал, когда буфетчица бойко выкрикивала; «Коньяку сто пятьдесят?», «Сосисек порцию?», «Кофе пару стаканов?..» Щелкали и щелкали оглушительно, точно стальные, костяшки на невидимых из-за стойки счетах.
И вот Гордей уже сидел одиноко за вымазанным горчицей столиком, а перед ним дымились пухлые свиные сосиски с горкой перепревшей квашеной капусты, два стакана с остывшим кофе и коньяк, налитый тоже в граненый стакан — липкий и кособокий.
Поднося ко рту пахнущий самогоном стакан, художник с тоской спросил себя: «За что же я пью? За помин своей души? Или… за новую жизнь?»
Мерзкую обжигающую жижу он выпил сразу, словно заправский алкоголик, хотя до этого года два в рот не брал спиртного. И потянулся за ломтиком хлеба. И, как неисправимый пьянчуга, жадно его понюхал…
Выйдя из кафе, Гордей не спустился в метро, а направился к себе в мастерскую пешком. Не близок путь от Смоленской площади до Красных ворот, и его это не пугало. На родине, бывало, Гордею ничего не стоило отмахать по лесам и перелескам пятнадцать — двадцать километров!
Не крапало. Лишь резкий сырой ветер сдирал безжалостно с тротуара прилипшие к асфальту листья, вознося их к непроглядно-мглистому небу.
Садовое кольцо, обычно шумное в любой час суток, забитое до отказа вечно спешащими куда-то машинами, сейчас было неестественно пустынным. Редко встречались и пешеходы.
Ничто не мешало Гордею думать. И он шагал и шагал не спеша, глубоко засунув в тесные карманы пальто руки. Может быть, впервые за последние годы жизни в Москве художник никуда не торопился, словно впереди его ждало бессмертие.
Он включил осветительные приборы — все, какие были в мастерской, и, не раздеваясь, направился к мольберту.
Рывком сбросил с картины покрывало. Пристально вглядываясь в полотно, точно перед ним на мольберте стояло чужое, неизвестное доселе произведение, Гордей чуть отступил назад… Шаг за шагом удалялся он от мольберта, пока не наткнулся на кресло — то самое, на котором не так давно величественно восседал престарелый адмирал, а совсем еще недавно — приятельница жены, длиннущая особа с длиннущим именем — Владлена Валериановна.