Ранняя осень. Повести и этюды о природе — страница 40 из 57

Подкатила и к тополю его старость. Налетел однажды на степь ураганной силы ветер. Прильнули к земле травы, понесло по дорогам облака едучей пыли и колючие шары перекати-поля.

Много бед натворил ураган. В битве с ним старый тополь лишился самого ветвистого своего сука. Но однорукий инвалид и не думал сдаваться. Прошло еще лет пять, а возможно, и все десять. И вот как-то в зимнюю пору, во время затяжного бурана, бушевавшего чуть ли не целую неделю, столетний великан потерял и последнюю свою «руку».

И опять не покорился злой, жестокой судьбе могучий тополь. Подоспела весна, и еще гуще зазеленела его вершина. И птичья братия, как всегда, весело щебетала, прыгая с ветки на ветку, радуясь доброму солнцу, радуясь шелестящей упруго молодой листве.

— Прошлой осенью молоньей обрезало дереву вершину, — заговорил шофер. Он тоже вышел из машины и стоял неподалеку от меня, сложив на округлившемся брюшке руки, как бы присутствуя на похоронах дальнего знакомого. — Я из Кошек тогда возвращался. Вершинка-то как есть поперек дороги лязнулась. Пришлось мне в сторону ее оттаскивать.

Шофер вздохнул, поправил фуражку.

— Я тогда сказал себе: «Конец пришел старику». Ан нет… Гляньте-ка туда вон… Видите? Почки уже забурели на кустиках… которые кверху топорщатся.

И это было правдой. Набухли, забурели на тополе почки. А как обогреет ласковое солнце зазябнувшую в зимнюю стужу землю эту, такую нетребовательную, такую ко всем невзгодам притерпевшуюся, и брызнут тогда из почек молодые клейкие усики.

— Ну как, поехали? — спросил немного погодя шофер. — А то недолго и опоздать в райком на совещание.

Последним отошел я от старого тополя. И пока шофер не смотрел в мою сторону, провел ладонью по его залубеневшей, в морщинах и боевых шрамах коре.

Весенний душ

Март каждый день преподносит сюрпризы. Еще третьеводни валил и валил безудержно снег — липкий, недолговечный. В ночь же ударил мороз. Да не какой-то там зряшный, а пятнадцатиградусный! И держался он стойко чуть ли не до обеда. Но в полдень с юга потянуло сладимо-пресным ветром, и зима отступила снова.

Открыл форточку, и в комнату вдруг впорхнула песенка, точно зазвенел колокольчик: «Синь-синь-синь!» Прислушался. Пела овсянка. В скверике напротив дома пела. Как и синицы, овсянки кормились в зимнюю пору в городе. Только в стужу им было не до песен.

Затаил дыхание и все слушал и слушал звонкий колокольчик, пробивавшийся сквозь несмолкаемый гул машин и ребячий гомон.

Смолкла вскоре овсянка, а на душе все еще было радостно и тревожно.

К вечеру сызнова слегка подтянуло, загуляла по улицам змеистая поземка, но смутное беспокойство, ожидание чего-то нового, чего-то радостного не покидало меня.

Опускались трепетно-синие, прозрачные сумерки — весенние сумерки, под ногами хрупал ноздреватый, посеревший снежок, лопались со звоном матовые льдинки, а я все шагал и шагал по улицам и переулкам, сам не зная куда…

А вот нынче с утра солнце. Весь день неистовствовала капель. Вышел во двор, а у водосточной трубы на жарком по-летнему припеке искристая лужа. И стайка возбужденных голубей. Тесня друг друга, голуби лезли под самый раструб, из которого бойко стекала светлая талая водица.

Заняв место под раструбом, голубка блаженно распускала то одно, то другое крыло, подставляя его под журчащую резво, сверкающую струйку.

Стоял в сторонке, глядел на голубиную стайку, принимавшую мартовский душ.

«Теперь и до тепла рукой подать, раз голубей потянуло купаться», — думал я. Подумал и о том, какие сюрпризы готовит нам завтрашний денек? Ведь в марте что ни день — то новость.

Хозяин

Сережа — сын лесника Степаныча — сидел в конце лодки за кормовиком. Сидел прямо, ловко работая веслом, и, как положено капитану судна, зорко смотрел по сторонам, жмуря от нестерпимого солнечного света свои круглые карие глаза — не по-детски сейчас серьезные.

Такого буйного разлива давно не помнил даже отец Сережки — бывалый, несловоохотливый человек, знавший волжскую пойму как свои пять пальцев.

Вертлявая речушка, петлявшая по лугам и к осени чуть ли не совсем пересыхавшая, в весеннее это половодье расхлестнулась на диво широко, затопив и березовую рощу, и Волчий луг. А километра полтора ниже деревни Борковки она уже по-панибратски обнималась с самой Волгой.

Наша лодка проплывала то мимо тонких осинок, засмотревшихся в зеркало разлива — чистое, без единого изъяна, то вблизи одетых в первую травку островков, прямо на глазах таявших, то неподалеку от зарослей тальника, дрожащих под напором упругих струй, искрящихся огнистыми брызгами.

Где-то на гриве крякали, надрываясь, сразу две утки. А когда лодка поравнялась с высоким старым осокорем, над нашими головами вдруг застучал дробно дятел.

С острова Большака, отделявшего речушку от коренной Волги, ветер доносил колдовские запахи. Пахло и последним снежком, в потайных волчьих яминах истекающим слезой, и клейкими почками, пустившими зеленоватенький дымок, и, само собой, лиловыми колокольцами — нашими первыми весенними цветами.

В ногах Сережки лежали два мешка, туго стянутые сыромятными ремешками. В одном мешке сидел присмиревший барсучишка, в другом — большом, брезентовом — четыре русака. Трех матерых зайцев Сережка спас час назад. Они панически метались по крохотной косе, теперь уж, наверно, скрывшейся под водой. Четвертого паренек снял с проплывавшего мимо лодки бревна. Этот вот четвертый, с виду такой робкий и тихий, до крови оцарапал Сережке руку, когда тот схватил его за длинные, в рыжеватых подпалинах уши.

С трудом запихав вырывавшегося буяна в жесткий мешок, Сережка стянул его поспешно надежным ремнем. А уж потом только полизал языком кровоточащую ссадину. И снова как ни в чем не бывало взялся за кормовик.

— Папане прошлой весной белячище вот даже так — до самого мяса — полоснул когтями, — сказал он минутой позже. — Цельный месяц папаня с забинтованной рукой ходил.

Глянул вперед и тотчас добавил:

— Приналягте на весла. Тут ух какое течение!

И я изо всех сил приналег на весла. Сережка помогал мне своим широким кормовиком. От напряжения упругие щеки паренька разгорелись, а над тонкими, в ниточку, дегтярно-черными бровями проступили светлые капельки.

Вскоре лодка вошла в спокойную, прямо-таки сонливую заводь. Сережка расстегнул ворот у дубленого полушубка и вытер варежкой лоб. Улыбнулся:

— Не спешите теперь.

Мимо нас — то справа, то слева — проплывали грязно-серые пятачки — не затопленные еще бугорки и бугорочки. На одном островерхом бугре торчал ивовый куст. В развилке куста сидела, нахохлившись, ворона, следя пристально за крысиной мордой, высунувшейся из воды.

— А крысу спасать разве не будем? — спросил я Сережку. Спросил с самым серьезным видом.

Паренек кулаком сбил наехавшую на брови шапку.

— Была бы моя воля… я бы всех крыс переморил! Даже в придачу с мышами! — сказал он, сердито сверкнув белками. — От этих грызунов один сплошной вред!

Внезапно Сережка перебросил кормовик с правого борта на левый и сильно, рывками, заработал им, направляя послушную нашу лодочку к невысокому замшевелому пеньку.

Оглянувшись назад, я увидел на стоявшем в воде пеньке маленького, сжавшегося в комок зайчонка. Зайчонок дрожал от холода.

— Сушите весла! — подал команду Сережка, когда лодка поравнялась с замшевелым пеньком. И, привстав, ловко схватил за шиворот перепуганного насмерть зайчонка.

Глаза паренька сейчас светились безмерной добротой.

— Экий шельмец, совсем застыл! — проворчал ласково Сережка и сунул живой пушистый комочек себе за пазуху. — Отогревайся, заинька, а вернемся домой, я тебя молочком напою. — Покосившись застенчиво в мою сторону, прибавил: — Ему ведь, чай, от роду денечков пять.

Я смотрел на Сергея. Смотрел и думал с теплым, радостным чувством: «Хозяин. Растет молодой хозяин! Такому, когда подрастет, Степаныч смело может доверить свое большое хозяйство».

Сказание о древнем тереме и Луке Бескорыстном

В мае по просьбе одной московской газеты мне довелось поехать в командировку в Старую Руссу. Свою корреспонденцию я написал на месте же, послав ее в Москву авиапочтой. В запасе у меня было еще предостаточно времени, и я отправился в знаменитый город-музей, находившийся поблизости, чтобы подивиться его древним кремлем и другими не менее древними памятниками великого русского зодчества.

Моим экскурсоводом по городу чуть ли не с тысячелетней историей был местный старожил — сотрудник областной газеты, большой ценитель древности. На мое счастье, Серафим Максимович Дедушкин в данный момент находился в отпуске, и он целых три дня, не уставая, водил меня от одного живописного древнего храма к другому, не менее древнему, не менее величественному.

А к концу последнего дня, тихого, насквозь золотого от обилия льющихся с неба умиротворенно-ласковых лучей неистового майского солнца, Серафим Максимович — узкоплечий, тщедушно-сутулый с виду человек с впалой грудью и густой окладистой бородой Николая-чудотворца, смущающий своими глазами с дьявольски-задорным блеском, — сказал чуть насмешливо и чуть загадочно:

— Нуте-с, скажите-ка напрямки: не утомил вас бородатый сумасброд? Нет?.. Это честно?.. Тогда, может, прокатимся за город? Не пугайтесь, километров семь, не более до того места… я бы выразился: святого из святых. К счастью, не все дотошные туристы про тот уголок знают. А вы, как я полагаю, не пожалеете о потерянной паре часов.

Я тотчас согласился. Неподалеку от собора, который мы только что внимательно осмотрели, стоял старый, первого выпуска, «Москвич» Серафима Максимовича, и мы, усевшись в этот «скрипучий рыдван», — по меткому выражению его хозяина, покатили по булыжной мостовой вон из города.

Сразу же за последними постройками потянулись небогатые северные поля, зеленые холмы, хмуроватые ельнички. Поля тянулись до самого горизонта с редкими кучевыми облаками, показавшимися мне до предельной крайности одинокими, никому-то не нужными.