Ранняя осень. Повести и этюды о природе — страница 43 из 57

И маленькая мать, схватив поспешно новое зерно, летела к прожорливому детенышу.

Однажды тетушка высунулась в окно — верно, собиралась что-то сказать мне, — да так и замерла, подбоченясь. С детским удивлением взирала она на разжиревшего пташкиного дитятку, уже превосходно научившегося летать, но все еще не желающего добывать себе пропитание. Его все по-прежнему кормила из клюва худенькая безропотная мать, подбирая с земли зерна риса.

— Ну, ну! Ну и тунеядец! — сердито, в сердцах сказала тетушка. — И как ему, захребетнику, не совестно?.. Да и она тоже… эта самая горихвосточка. Ну, зачем, неразумная, на свою шею воспитала такого брандахлыста?

А «брандахлыст», сидя в это время на нижней рогульчатой ветке задумчивой яблони, все так же нахально кричал: «Чу-уит! Чу-уит!»

Проделки Туули

Гостил как-то летом в Карелии. Деревушка лепилась по берегу озера, расхлестнувшегося на добрых километров десять в длину.

Изба моей хозяйки, бабушки Марфы, стояла среди берез на мысу, окнами на озеро — что тебе васильковое поле, глазам даже больно становилось на него смотреть. Вода в озере была теплая, ласковая. Ну, прямо-таки как на моей родине — в Ставрополе на Волге.

Просыпался я рано, хотя и ложился поздно. И спал крепко, так крепко, что не слышал ночной грозы, разыгравшейся раз над озером.

Вышел однажды поутру из летней своей боковушки, а бабушка Марфа — сутулая, большеносая, вся какая-то нескладная — стояла на крыльце, размахивая длинными костлявыми руками, и кричала на весь двор:

— Туули, негодник непутевый! Куда уволок плошку?

Пес Туули вертелся у крыльца, виляя туда-сюда облепленным репьями хвостом, ожидая завтрака.

— Отбился от рук Туули! — сказала мне бабушка Марфа. — Чуть ли не каждый божий день шальная собака уволакивает невесть куда посуду. На что же это похоже, люди добрые?

А Туули, смирный ленивый пес, совсем не оправдывающий свое имя («туули» по-карельски «ветер»), смотрел с недоумением на хозяйку, не чувствуя за собой никакой вины.

Из кухни выглянула Катя, внучка ворчливой бабки, и поставила на крыльцо жестянку из-под свиной тушенки. Сказала примирительно:

— Сюда можно, бабушка.

— Нет и нет! — вскричала Марфа и притопнула ногой. — Не буду… не буду я кормить Туули!

И ушла в избу. Тихая, добрая Катя принесла чугунок, налила в жестянку мясной похлебки. Облизываясь, Туули нетерпеливо гавкнул.

— Видел: бабушка на тебя осерчала, — сказала девочка, гладя пса по густошерстному загривку с черно-жуковым ремешком, протянувшимся по спине до самого хвоста. — Будь умником, Туули. Не воруй больше посуду.

Наскоро позавтракав, я забрал удочки, банку с червями и ушел под обрыв ловить рыбу.

Вернулся с рыбалки часа через три, когда кончился клев. Во дворе меня встретила веселая ясноглазая Катя.

— Гляньте-ка, — сказала девочка. — Какой клад я только что обнаружила под крыльцом.

На нижней широкой ступеньке старинного крыльца с узорчатым навесом в ряд стояли всевозможные — ненужные теперь в хозяйстве — миски, плошки, консервные банки, которые утащил Туули в последнюю неделю.

Позвали с кухни бабушку Марфу. От изумления старая не могла вымолвить даже слова.

Виновник же всей этой истории Туули лежал на траве в сторонке, свернувшись в клубок, и старался не глядеть на свою хозяйку.

«В путь! В путь! В путь!»

Виктору Московкину

В конце августа у нас на Волге природа все чаще и чаще начинает задумываться. Вот и нынче выдалось утро серое, безветренное, как бы о чем-то взгрустнувшее.

Я покидал Подстепки с надеждой к обеду прийти домой в город.

«Только бы не было дождя», — думал я.

Проезжая дорога, разбитая грузовиками, бежала вдоль опушки бора, огибая его с юга, но я не пошел по ней, а свернул на еле приметную в осоке тропку.

С детства люблю малохоженые лесные тропы. Эта же продиралась через самую чащобу сосняка и казалась особенно одичалой.

Не все, видно, знали притаившуюся в густущей полегшей траве лесную тропку. А она была самой близкой от села до города.

В старом бору тихо и сумрачно. Шел скорым шагом, беззаботно помахивая вязовым прутиком. Через час тропа уперлась в заросшее ряской болотце — совсем мне незнакомое. Тут-то я и понял, что заблудился.

Стоял на краю болота с прочерневшей тяжелой водой, глядел на такие же прочерневшие сосны, высоким частоколом подступившие вплотную к воде, и думал: «Куда же это ты, милок, забрел? В гости к лешему, что ли?»

Вдруг в набрякшей тревогой тишине послышался за моей спиной птичий голос — отрывистый, негромкий. Пискнула птаха раз, другой и смолкла. И долго-долго не подавала голоса. А потом как затвердит настойчиво и призывно:

«Ву-путь! Ву-путь! Ву-путь!»

«А ведь пичуга зовет меня в путь», — подумалось тут мне. И на душе сразу посветлело.

Прошелся я вокруг могучей сосны, рассматривая серебристые комки лишайника, облепившие ее ствол с северной стороны, и тронулся в путь.

А когда обогнул справа болотце, закурившееся лиловым туманцем, еще раз определил по деревьям север.

«Сюда и пойду! — сказал я себе. — Непременно выйду к «Калмыцкому бикету».

Невидимая пичуга снова подала голос: «Ву-путь! Ву-путь! Ву-путь!»

Казалось, теперь она была уже не позади, а впереди меня.

Скоро я снова вышел на знакомую мне с детства тропу. И еще до секучего проливного дождя добрался домой.

— Ты чему улыбаешься? — спросила жена, когда мы садились обедать.

— Просто так, — уклончиво ответил я. И поглядел на окно в мутных бегучих потоках. В эту минуту я не слышал шума дождя за окном. В ушах все еще звучал слабый, но такой настойчивый голосок лесной птахи: «В путь! В путь! В путь!»

Счастливая полянка

Этим летом у нас на Волге ягод уродилось видимо-невидимо. Каждый день в сосновый бор отправлялись в одиночку и целыми ватагами смешливые девчурки и степенные старухи, крикливые мальчишки и древние старцы. У одного в руках березовый туесок, у другого — корзинка, у третьего — алюминиевый бидон с тренькающей крышкой.

Ягодные места начинались сразу же на опушке и тянулись далеко-далеко в глубь старого бора.

Каждое утро и я отправлялся в лес. Отыскивал полянку, окруженную соснами — прямыми, точно бронзовые столбы, и сразу же «приземлялся». Доставал из вещевого мешка фляжку с колодезной водой, книгу и свежую газету. Так я проводил в этом году свой отпуск.

А часа через два или три, когда начинали уставать глаза, делал перерыв. Расхаживал по зеленой полянке в солнечных трепещущих бликах, собирая душистую землянику — маленькие рябенькие ягодки, похожие на круглые, словно бы обкатанные, угольки.

Слаще и душистее нашей лесной земляники я еще не встречал на белом свете ягод.

Мимо меня то и дело проходили люди. Одни уже возвращались домой с полными корзинами, другие все еще продолжали собирать землянику.

Как-то облюбовал я крошечную, но такую уютную полянку. Здесь-то и проводил целые дни.

И полянка эта оказалась поразительно счастливой. Ко мне все время кто-нибудь да наведывался. То голенастая девчурка с голопузым сопливым братиком, то молчаливая, сосредоточенная бабка с огромной корзинищей, согнувшаяся в три погибели, то веселые говорливые мальчишки. У пострелов на троих одна обливная крынка, и они не столько ищут ягодки, сколько рассуждают о постройке межпланетной ракеты, на которой можно было бы слетать на Венеру и вернуться обратно домой.

И так весь день вокруг моей полянки снуют люди. И часто я слышу вздохи и ахи:

— Ну и ягоды здесь, бабыньки! Урево!

Пройдет еще часа два, и снова я откладываю в сторону книгу. Встану, подумаю: «Уж теперь, наверно, ни одной землянички не найти».

Но лишь отойду на несколько шагов в сторону, и вот они — уже светятся алыми искорками спелые ягодки. А ведь всего каких-нибудь полчаса назад здесь гнула спину сухопарая глазастая молодка.

Набираю полную горсть огнистых ягод. Улыбаюсь: на диво счастливую полянку отыскал я в старом бору!

Аксиньины жарки

Весь май был холодным, взбалмошным. Таким же пришел на землю и батюшка июнь — начальный месяц лета.

Что ни день, то дожди да злые, порывистые ветры. Из гнилого угла вставали — одно за другим — смоляные облака, клубящиеся белой пеной. И часто случалось, за весь длиннущий день и синего глазка на небе не узришь. Это в июне-то, когда вечерняя заря с утренней целуются!

Ну, а если налетал коршуном ветер, то гулял, шалопутный, по нескольку суток кряду, мотая из стороны в сторону непокорные ели, высоченные березы, за которые, порой, становилось даже страшновато: вот-вот, мнилось, рухнет сию минуту стройная, гибкая красавица.

Стоял как-то в светелке у окна. Ветер рвал и рвал во все стороны сочную, клокочущую листву, и на миг мне показалось, что нахожусь я в штормовом, ревущем океане и пол, точно палуба судна, уходит у меня из-под ног.

Скворцов в эту суровую, неулыбчивую весну прилетело мало, да и тем кормиться было нечем: всякие там букашки и жучки редко показывались на свет божий, черви тоже не выползали на поверхность не отогретой солнцем земли. (Почти весь май ночи выдавались прохладные, иной же раз под утро трава покрывалась зернистым инеем.)

И нам, ранним дачникам, любителям природы, пришлось срочно мастерить птицам столовую.

Прилетали покормиться не только свои скворцы, но и с соседних участков. Целыми днями увивались у кормушки зяблики, трясогузки, поползли. Наведывался, вызывающе «к-экая», и пестрый дятел. Нахватав полный клюв хлебных мякишей, форсистый красавец устремлялся в сторону близкой от нас опушки.

Но вот покинули скворешни со своими прожорливыми птенцами скворушки, появилось потомство у синиц и трясогузок, зацвела единственная ветка на сожженной зимними морозами сирени, на яблонях распустились бутоны, а доброго летнего тепла все не было и не было.