А в августе жена повезла его в Коктебель. В вагоне она доказала мужу телеграмму из Ольговки.
— Кто эта Аня? — спросила Галина Митрофановна с видимым равнодушием.
То белея, то пунцовея, Гордей долго, ничего не соображая, смотрел на помятый бланк с прыгающей перед глазами одной разъединственной строчкой. А потом еле выдавил из себя:
— Сестра… кажется, троюродная.
Скомкав остервенело телеграмму, выбросил ее в открытое окно. Всю ночь не спал. Думал. Думал об Ане, о ее коварном поступке, думал о себе… Надо ж было ему заболеть!
«Как она осмелилась предать нашу любовь? — снова и снова вскипая, спрашивал себя Гордей. — Ведь мы так полюбили друг друга! Клялись в нашей вечной любви. И… вот нате вам: «Я вышла замуж».
Когда Гордей вернулся с женой из Крыма, тесть в первую очередь бросился обнимать не дочь, а зятя.
— Завтра с утра поедешь оформлять документы. Я тебе, человече, достал путевку на океанский теплоход. Отправишься в круиз вокруг Европы, — выпалил сухонький старикан, все еще не отпуская от себя Гордея.
— А… зачем? — с тупым безысходным равнодушием спросил Гордей.
Старик опешил.
— Ты… ты не хочешь побывать в Афинах, в Риме, в Париже? Пусть кратковременно будет ваше пребывание в столицах Европы, но у тебя есть глаза, и ты хоть что-то увидишь. Увидишь в подлинниках Микеланджело, Рафаэля, Рубенса, Рембрандта, Родена…
Отца прервала Галина Митрофановна:
— А я? Почему мне не достал путевку?
— Я эту… разъединственную чуть не на коленях вымаливал! — выкрикнул он. И убежал в свой кабинет.
Гордею уже не лежалось. Кое-как одевшись, он вышел в коридор — длинный, безлюдный. Здесь было освежающе прохладно.
Заложив за спину руки, художник принялся шагать по гулкому коридору, по-видимому, весной, при открытии навигации, застеленному ковровой дорожкой. Сейчас же под ногами коробился фантастической расцветки пластик.
И в воспоминаниях своих сызнова вернулся в прошлое, к той последней поездке на родину — и горестной, и радостной.
После поминок по матери — девятого дня, он и в самом деле не собирался долго задерживаться в Ольговке.
Ложась спать, Гордей теперь не гасил в горнице свет. Ровно в полночь будили его тяжелые, шаркающие шаги на половине матери. Он вставал и, как в первую ночь, шел за перегородку. Озираясь по сторонам, спрашивал себя: «Я с ума не схожу?»
Возвратившись в горницу, уже не помышлял о сне. Брал с божницы старую Библию в сафьяновом переплете цвета потемневшего янтаря и читал до рассвета «Откровения Иоанна Богослова» — самую таинственную и самую запутанную книгу Нового завета.
Раньше над Библией засиживался на досуге дед Игнатий, а после его кончины по весне сорок первого года тяжелую книгу, пропахшую воском и ладаном, изредка листала мать.
На страницах «Апокалипсиса» и обнаружил Гордей заложку — изъеденную молью пурпурную тесьму, когда в первый раз взял в руки Библию.
Она не была фанатично религиозной — мать Гордея, даже в былые годы не часто посещала Усольскую церковь, когда та не была еще закрыта. Но от православной веры, веры своих отцов никогда не отрекалась, И все ее дети были крещены.
Как-то помимо воли «Апокалипсис» захватил, приковал к себе Гордея неистовостью трагического напряжения: то разверзающейся кромешной бездной, то ослепляющим светом и недосягаемостью непорочных вершин.
Едва же наступал седой морозный рассвет, Гордей, наскоро перекусив и потеплее одевшись, уходил с этюдником или на Усолку, или на Яицкий курган, откуда Жигулевские кряжи, высившиеся вдали, так удобны были для обозрения.
Случилось однажды — день выдался забористо стылым, с прохватывающей до костей понизухой, и Гордей основательно продрог, работая над пейзажем «Ледяное безмолвие».
Наутро он встал поздно, решив отсидеться дома до полудня, пока на улице не обмякнет.
Истопил не спеша подтопок, сварил в чугунке картошку в мундире. Она, волжская кормилица, по убеждению Гордея, была самой-самой вкусной на свете.
Завтракал — тоже не спеша, макая обжигающе-огнистые картофелины в блюдце с крупной солью — так любил он делать мальчишкой, как вдруг в сенях звякнула громко щеколда.
«Неужели нашлась добрая душа, вспомнившая земляка-отшельника?» — спросил себя художник, намереваясь выйти на кухню, чтобы встретить гостя, да не успел.
В горницу влетела, точно на крыльях, разрумяненная морозом Аня.
— Извините, Гордей Савельевич, за бесцеремонное вторжение, — зачастила девушка, прижимая к груди трубкой скатанный лист ватмана. — Большая перемена сейчас. Меня лесник Ларионыч подвез… Я с просьбой к вам: не напишете ли новый заголовок для школьной стенгазеты?
Смущенный Гордей, с забившимся прерывисто сердцем, даже чугунок нечаянно опрокинул, поспешно поднимаясь из-за стола.
Вытирая липкие пальцы о скомканный носовой платок, он шагнул навстречу Ане, чтобы помочь ей раздеться.
— Нет, нет, на секундочку я, — сказала девушка, чуть отступая и, как запомнилось Гордею, избегая смотреть ему в глаза. — Не откажите, пожалуйста! Хорошо бы и пейзажик сотворить: ну, Жигули, скажем, или Усолку. Наша газета «Заря» называется. Я прихватила и прежний заголовок. Смотрите, как он обветшал.
Принимая из рук Ани и упруго гремящий новый лист ватмана, и пожелтевший старый, Гордей озадаченно промолвил:
— Со мной здесь, знаете ли, только масляные краски, а тут акварель нужна.
— Ой, да я принесла! И кисточки, и краски, — засмеялась нервно Аня, вытаскивая из кармана шубейки картонную коробку и пару куцых кисточек. — К трем часам сможете?
— Сегодня?
Девушка кивнула, поправляя соскользнувший на затылок пуховый платок.
И тут глаза их встретились — на один-разъединственный миг. И Гордея обжег Анин взгляд.
— Сделаю, — собравшись с духом, сказал чуть погодя Гордей. — И принесу. На этюды уж поздно идти.
— Только в школу заходите. Ровно-ровно в три.
— А где я там… найду вас?
— О, не беспокойтесь! — Аня впервые улыбнулась — лучисто, ласково. И тотчас заспешила к двери. — Не провожайте, — бросила через плечо. — У меня еще уроки…
Замедляя шаг, Гордей отсутствующим взглядом окинул стеклянную дверь запертого наглухо ресторана, в мертвенно тусклой глубине которого беспорядочно сгрудились столы и стулья, стулья и столы, потер ладонью лоб и, круто повернувшись лицом к длиннущему коридору, спросил себя: «Кажется, без пяти три я был тогда у школы с трубкой ватмана под мышкой? И, кажется, написал приличный пейзаж к заголовку стенгазеты, хотя акварели оказались отвратительные. Но Аня и ребятишки восхищенно ахали и охали».
Он еще не дошел до широкого деревянного крыльца старинного особняка, когда навстречу из распахнутой двери высыпали гурьбой мальчишки и девчонки, весело, наперебой, горланя:
— Здрра-асте, Гордей Савельич!
— Милости просим!
— Проходи-ите!
Подхватили Гордея под руки и, не дав ему опамятоваться, ввели в прихожую — высокую просторную комнату, пропахшую старыми сотами и только что вымытыми крашеными полами. Помогли ему раздеться.
Тут и приблизилась к Гордею Аня. Левой рукой обнимая сияющую девчурку, а правой — рослого диковатого паренька, сказала не без гордости:
— Все мои подопечные!
Покраснела густо и добавила, принужденно смеясь:
— Вы что же, ребята? Ведите гостя в класс!
Встреча с учениками Ольговской школы на какое-то время ободрила Гордея, как бы вернула в далекое бескручинное детство, отогрела истерзанное, заледенелое сердце. Уходил Гордей от ребят растроганным до слез.
В тот же вечер в походном своем альбоме он сделал несколько набросков карандашом наиболее запомнившихся ему учеников из Аниного класса.
Наутро Гордей снова отправился на этюды. Дня через два-три, возвращаясь под вечер в Ольговку из очередного своего похода, Гордей купил у рыбака десятка два крупных щурят. Минуя свой дом, он направился к Ане.
— Добрый вечер! Я всего на минутку, — сказал Гордей, переступая порог Аниной кухоньки. — Гостинец вам принес. Только дайте мне тазик с водой.
— А зачем — с водой? — ответив на приветствие, спросила девушка, выходя из горницы.
— Увидите сами. А пока не скажу, — пошутил художник.
И вытряхнул из сумки щурят в поставленный Аней на табурет эмалированный таз. Девушка всплеснула по-детски руками:
— Откуда?
Обирая с усов и бороды сосульки, Гордей весело сказал:
— Вестимо, из Усолки! Писал этюд, а они, любопытные, сами выпрыгивали из проруби. Чтобы на мою мазню поглазеть.
Тоже задорно смеясь, Аня вылила в таз полведра воды.
— Оживут?
— Непременно! — кивнул Гордей и лишь тут заметил: Аня была в шубке и валенках, с перекинутым через плечо пуховым платком. — Вы куда-то собираетесь?
Аня помедлила с ответом.
— Хотела прогуляться в Солонцы. Проведать свою ученицу. Девочка с понедельника не ходит в школу. А спросить не у кого, что с ней: Лиза у нас одна из Солонцов.
Подняла на Гордея свои светлые, младенческой синевы глаза, в которые в одно и то же время и томительно сладко, и до жути страшно было засматриваться.
— Я могу и завтра сходить в Солонцы.
— Нет, пойдемте сейчас. Если, конечно, возьмете меня в провожатые.
— Да вы же устали. И намерзлись на речке.
— Не имеет значения. — Гордей засмеялся — у него давно на душе не было так отрадно. — Позвольте на время оставить у вас этюдник.
Из Солонцов они возвращались затемно. Ни звезд, ни луны. Дымная, отволглая мгла висела над полями и перелесками. На многие километры вокруг воцарилось тихое оцепенение.
И вдруг — точно в нескольких шагах за обрыхлевшим сугробом — послышались звяканье ведра, перезвон льдинок.
— Это где же? — шепотом спросил Гордей.
— На Усолке, — также шепотом сказала Аня. — Баба воду черпает из проруби.
— Но Усолка… в километре отсюда?
— Ага, — кивнула девушка. И боязливо и доверчиво прижалась плечом к Гордею. — Дорогу кто-то перебежал.
— Русак, — улыбнулся Гордей. — От волка удирает.