Раны Армении — страница 30 из 64

еснения лезут прямо в дом, разве их остановишь? Хан, бек и слуга, и конюх, и повар, и сокольничий, и кальянщик, а с ними мулов, верблюдов да лошадей еще вдвое больше, чем людей, со всем скарбом — и всё это множество вваливается в обитель, — вот и иди, устраивай их!

И с того дня, когда ждем мы их прибытия, у нас всё в расстройство приходит — и трапеза, и служба церковная. Целый-то день либо возле храма, либо за воротами монастырскими посреди дороги и в зной, и в дождь, и в пыль приходится дожидаться, — когда они изволят приехать. Не меньше трех-четырех епископов должно выйти навстречу. Все монахи, обнажив голову, с крестами, с хоругвями, со свечами и кадилами да ладаном, в облачении, за целую версту тоже встречать выходят и с пением шараканов — бегом, впереди лошадей, все в поту, — провожают гостей в обитель. Часто перед воротами монастырскими стелем ткани самые лучшие, парчу да шелк, чтоб прибытие нехристей добром обернулось, чтоб не испытать нам урона, — они ведь всех пере-

[стр. 135]

бить могут. А ткани идут феррашам — вот ведь как приходится угождать! Приедут — и всю обитель зополонят. В покоях католикоса, в кельях, в Казарапате[107] — приткнуться некуда.

Сердца сардара и ханов мы еще кое-как подарками да деньгами задабриваем: и католикос, и епископы и днем и ночью вокруг них хлопочут. Но что творят с несчастными простыми монахами и служками, врагу своему не пожелаю! Грозят палкой, шашкой, ругают их целый день так и сяк, бьют — и чего только не требуют! То коней не туда поставили да не так корму им задали, поднесешь им самое их любимое, а они говорят: не годится. Наших коней и скотину вон выгоняют. А уж свиней — так беда! Как увидят, так и давай разрубать шашкой пополам — ведь они, известно, враги свинины. Хлеб, нами испеченный, кушанье, нами сваренное, мясо нашего убоя, даже вещь, к которой мы прикоснулись, — все у них считается поганым. В амбары лезут, в погреба, все сами, двери высаживают, хватают, что хотят, и непременно собственными руками, — сколько при этом зря повысыплют! — топчут, ломают, крушат, портят. Заберут и вынесут, изготовят сами по своему вкусу, и опять к нам пристают.

Всю-то ночь и мальчики-плясуны, и цыганки, и кяманча, и саз — кто пляшет, кто гадает, кто горло дерет, кто голову ломает, — а все, чтоб ублажить этих нехристей. Что же до вина, так пить они научились, да еще как! А мы — не приведи бог! всю ночь должны стоять перед ними, иногда и на коленях, скрестив руки на груди, в полное их удовольствие. Нередко бывает, что они и монаха исполосуют шашкой, изранят всего. Да, пока не выпроводишь их за ограду обительскую, — очень туго приходится.

Ежели они с нами такое творят, — так что ж про вас говорить? Мы должны терпеть, жизнь — терпение. Может быть, и откроются для нас двери милосердия божия или же погибнем, уйдем из этой жизни и сподобимся узреть святой лик божий, — выход во всяком случае найдется. Христианин не должен мечом устраивать дело свое. Его меч — терпение и вера.

Вон — Агаси, глупый деревенский осел, что натворил? Из-за одной девицы поднял меч, — так сколько бедные канакерцы пени заплатили, и старик, отец его, и старейшины сельские вот уже пять лет сохнут в тюрьме, в колодках томятся и еще бог знает, какой им будет конец. И мелик Саак[108] за них просил и католикос просил, ничто не помогло. А сам он бродит по горам, словно обезумевший, совершает нападения, перерезает дороги, — вот так проводит свои горькие дни. Кто знает, к какому камню преклонит он голову, где затравят его собаки да волки?

Не лучше ли втянуть в себя голову да помалкивать? Нет, любезные вы мои, нам надобно, елико возможно, себя соблюдать: скажут «да» — и ты скажи «да»; скажут «нет» — и ты — «нет»; скажут — «сядь» — садись; скажут «встань» — встань, — а там видно будет.

Говорят, русские уже до Апарана дошли. Кто знает, — на них, быть может, и возможно положиться, пути господни неисповедимы. Да заострит бог их меч! Лишь бы нога их ступила на нашу землю, — а там пусть нас берут, в жертву приносят. Только торопиться не надо. Цицианов и Гудович Еревана не взяли, — быть может, господь того не захотел, чтобы еще раз подвергнуть нас испытанию. Мало ли мы терпели — потерпим и еще, посмотрим, чем это для нас кончится. Но опять говорю: христианин и за рукоять меча браться не должен — если бы даже камень дробили у него на темени[109]. Звонят ко всенощной, пойдемте в церковь, помолимся, — успеем еще наговориться. Мальчик, подай клобук, подставь башмаки. После всенощной времени еще много, ночь длинна, делать нам нечего, столько еще будем беседовать, что вам спать захочется.

— Дай, господи, пути счастливого, святой отец, — да святятся уста твои! Вот как должно наставлять народ. Какое веселие в мирском житии? В пустыню надо идти, в пустыню, чтобы господь на небеси возрадовался, а земля мало-помалу бы разрушалась, чтобы сатана треснул и лопнул, чтобы ангелы божий поскорее нас взяли и донесли бы к пределу славы нашей. Что есть народ? Что есть мир? Все — одна ложь. Каждый человек сам должен найти путь души своей. Насколько возможно готовься заблаговременно, — бойся отстать!

Дьячок тотчас же подал клобук, монах поднял с полу башмаки и поставил их перед преосвященным. Именитые люди, покачивая головами, натянули на плечи свои шубы и абы, поправили на головах шапки, расступились, и преосвященный вышел. Они тоже вышли ему вслед, один за другим, надели коши, оставленные у входа. Дьякон взял фелонь, монах посох и подал у дверей преосвященному. А бедные попы с фелонями на плечах так долго простояли за дверьми, до того продрогли и иззябли, что, пожалуй, и в день страшного суда их в пот не ударит.

Как только епископ вышел, они встали в ряд по обе стороны, надели фелони и торжественно повели его в церковь, сопровождаемые сзади дьяконами, дьячками, монахами, знатными горожанами и стражниками.

При входе дьячок поставил перед преосвященным туфли, дьякон накинул фелонь, а один из священников, державший в руке сложенный коврик, — как только епископ вошел в церковь и дошел до алтаря, — несколько раз перекрестился, отвесил низкий поклон, расстелил этот коврик на пол и сам встал. Епископ произнес несколько слов про себя, поклонился святому алтарю, приложился и, торжественно проследовав на левый клирос, сел в свое кресло; благословил приступить к богослужению, прочитал «Отче наш», и служба началась.

6

Но не успела обедня дойти и до половины, как вдруг поднялся страшный шум и гам, казалось, сотрясались горы и ущелья. Тюрки, сарбазы, персы наполнили церковь. У отправлявших литургию язык отнялся. Тут уж не смотрели, кто стар, кто мал. У кого достало в ногах проворства, в теле силы, — те все вылетели стремглав и скрылись кто куда. А кто не мог, те остались на месте и стояли, как вкопанные, окаменев, застыв. Куда ни глянь, — везде раскраивались черепа, крошились зубы. Не знающие совести персы не щадили ни храма божьего, ни людей. Ружейными прикладами они притиснули всех к стене, набросились на лепту церковную, — утварь всякую, кресты, евангелия — все, что было в храме, разгромили, разбросали; где видели ризы, кадильницы, что-либо похожее на серебро, — все срывали, ломали, хватали и швыряли под ноги.

Некоторые же встали у дверей, на пороге и, ловя выходящих, грабили их. На ком видели новую одежду, срывали и забирали себе. А что творили с женщинами — не приведи бог! Золотые украшения головные, кольца, ожерелья и броши, вышивные шелковые платья, парчевые архалуки и собольи шубы, — все сдирали, стаскивали, причем били несчастных кулаками и топтали ногами.

Старик епископ попытался было вмешаться, помочь бедным прихожанам, но его тут же схватили и связали по рукам. Подоспели священники, но их притиснули к стене, — и всех, кто был в церкви, погнали, махая шашками, как баранов, и вытолкали вон. Плач и вопль достигал до неба, а для этого безжалостного народа все происходившее было по душе — что твой саз, что кяманча!

Как вышли из церкви, так света не взвидели!

Звуки Магерлама и Гасан-Гусейна уже умолкли. Горы и ущелья, казалось, бежали, словно у них впрямь были ноги, плакали, словно у них глаза были.

На улицах Дзорагеха[110] и Конда негде было иголке упасть. Столько набежало персов, карапапахов, курдов, сарбазов, что земля почернела. Там громили лавки, там грабили дом, поджигали, а хозяина гнали с пустыми руками, грозя ему шашкой и ружьем, вместе с несчастной женой и детьми, — в чем мать родила.

Только то и осталось у людей, что успели закопать или запрятать куда-нибудь в мешок, — в хлеб или муку.

Плач детей, молодых женщин и девушек на улицах мог бы камни растрогать, исторгнуть у них слезы. Многие испускали дух под копытами лошадей, иные от страха и ужаса тут же падали мертвыми, иных ничком тащили по земле или, схватив за волосы, волокли, привязав к коню — да сгинет тот день и не вернется! Что только творилось в Ереване!

Многие отцы семейства, многие мужчины были на полях, либо в садах, либо отлучились еще за чем-нибудь и не знали, какая беда стряслась над их домом и над всем миром. Норагехская равнина и дорога у моста, и склон Козерна[111] — все кишело всадниками. Не один, а тысячи их высыпали из города, спеша сообщить и несчастным сельчанам горькую весть.

Тогда и птица не могла бы пролететь над головой — подстрелят, общипают и обдерут! Человек не мог протолкаться.

Кто был с достатком и помоложе, тех навьючили одеждой и паласами, всяким домашним скарбом и пожитками и загнали в крепость.

А кто был стар и неимущ, нуждался в куске хлеба насущном, тех, избив, искалечив, выгнали из дому и приказали сейчас же оставить свое обиталище и хозяйство и уходить, перекочевать вместе с другими сельчанами: было осадное положение, подходили русские