Раны Армении — страница 15 из 59

жан! Где ты?., протяни же мне свою богатырскую руку! Родной мой… когда же ты отцу поможешь?

Едва лишь имя сына коснулось его слуха, – точно молния ударила. Он встрепенулся, очнулся, открыл глаза и увидел, что все это – одно воображенье, что ни огня нет, ни ада, а перед ним та же скатерть, тот же хлеб, только гости разошлись, а поп положил ему на лоб евангелие, поднял глаза к небу, читает псалтырь, молится, крестит его и сам плачет, утирая тихие слезы.

– Батюшка, дорогой… это ты… дай к ручке приложиться… родимый ты мой… ой, как хорошо… Сердце мое будто успокоилось, тело крепнет… Еще поживу на свете твоими молитвами… Ох, что же это было?.. Чуть-чуть меня живьем в ,ад не уволокли… Я еще и Агаси не поцеловал, ни жены, ни снохи не благословил, – куда ж мне так идти?.. Где ребята? Где Вирап? Как все попримолкли! Вот шельмы! Опять улучили минуту, оставили меня одного, сонного, а сами ушли хоровод водить… Вот видишь, что эти бестии со мной делают!.. Я, правда, стар, ноги у меня уж от танцев отстали, но руки-то я могу еще поднять в ладоши похлопать, со всеми, вместе сладко время провести. Ох, старость проклятая, – никто на старика и смотреть не хочет… Налей-ка вина, батюшка, – пускай и ад и мир рушатся, а мы, пока глаза глядят, будем-ка пировать!..

Старый человек – то правда – не легко переносит страдание: жизненная сила пошла в нем уже на убыль, и нет в. нем ни прежней крови, ни прежнего сердца. Но и страдание он забывает скоро, ибо душа в нем не так уже горяча, да и память не так крепка, чтобы надолго в ней что-нибудь удерживалось.

Когда первый жар остыл, и старик очнулся от своего оцепенения, он ничего уже не помнил, думал, что крепкое вино его свалило и лишило сил, что жар от углей ударил ему в голову, – вот он и заснул.

Как открыл он глаза после того страшного сновидения, несчастному показалось, что он вторично на свет родился. Он рад был бы все отдать, лишь бы еще пожить несколько годочков и понаслаждаться земными благами.

Когда человек увидит страшный сон, будто его убивают, или приснится ему, что враги окружили его со всех сторон и собираются отрезать ему голову, – о, с каким легким сердцем вскакивает он и творит крестное знаменье, радуясь,, что он у себя дома, в своей постели! Такое же чувство было и у бедного старика. Он хотел выскочить, целовать стены и двери; невесток и детей, друзей и врагов прижимать к груди своей, целовать, на всех любоваться, душу им отдать, лишь бы они по гроб жизни ладно жили друг с другом, друг друга любили, наслаждались бы благами мира, и чтобы на том свете не осталось у них неисполненных желаний, чтобы не обращали они взоров назад на землю.

Он вспомнил свой сад, поле, горы, ущелья, дом, все добро свое, скот, богатство, деревья, цветы; он видел, что все это опять у него в руках, что он своими глазами на все это смотрит, опять ощущает знакомый вкус и благоухание, – и ему хотелось самые камни лизать в порыве сердечной любви и лобызать землю. Хотелось на колени встать перед всеми, класть земные поклоны, жертву принести, – в жизни своей с таким рвением не стоял он в церкви, в жизни своей так ревностно не молился, не крестился с такою верою, так горячо не целовал руку священника, таким ласковым взором, не глядел на небо, на землю, на весь мир.

Никогда еще так не ликовала его душа, как в этот час.

Казалось ему, что мир – это рай, а люди – ангелы, и ни одной недоброй мысли, ни одной нехорошей тайны не оставалось у него в сердце. Кто бы мог в тот час найти в мыслях его гнев, злобу, зависть, ненависть, недоброхотство, досаду? Все, все стерлось, все исчезло. Теперь он понимал, что значит ходить в церковь, для чего существует молитва, какая сила в святой литургии.

Создатель мой! Подумать только, как мало дней, как мало лет жить нам на этом свете! Подумать, что бог создал нас для того, чтоб мы пользовались счастьем, наслаждались его благами, но что общий удел наш – горсть земли, место наше – могила длиною в два шага, что для каждого наступит тот день, когда это прекрасное лучезарное небо, эта милая земля с ее горами и ущельями в коврах цветочных, – все скроется от наших глаз. Глубоко, в холодной темной земле плоть нашу поедят черви, кости наши станут прахом, и кто знает, в какую сторону, в какой уголок земли залетит он.

Вот снова говорю – и слеза катится из глаз моих, и весь я содрогаюсь.

Стоит только подумать, что это ухо, столь охотно склоняющееся к худому слову, должно когда-нибудь оглохнуть, что этот глаз, не желающий и малой толики света видеть в чужом глазу, когда-нибудь обречен ослепнуть, помрачиться, уничтожиться; что этот язык, ежедневно, подобно змее жалящий и отравляющий тысячу человек, когда-нибудь должен умолкнуть, отсохнуть, распасться, достаться в снедь червям, – и разве злая мысль может прийти нам на ум? Разве не захотели бы мы, так подумав, всех почитать, уважать, ухаживать за всеми, как если бы они были святые!

Но глаза наши ко всему привыкли, сердца остыли, мысли окаменели.

Мы ходим в церковь и думаем, что дело уже и сделано, долг исполнен, раз мы покрестились, сколько надо, отвесили столько-то земных поклонов, постояли у обедни, разговелись, причастились. Что говорится в церкви, – для нас мертво, на нас не действует, ибо это не нашего сердца слово, не нашего языка речь.

Нам говорят, а мы развесили уши, вперили глаза и слушаем- не слышим, глядим – не видим. Когда бывает, чтоб сердце наше возгорелось, чтоб поняли мы, какое это чудо, всеблагим богом для нас сотворенное? И что мы такое сами собой представляем, – что наше поклонение, славословие, наши поклоны земные и благодарения что-то значат для господа-вседержителя?

Кто беден – того поддержи, кто болен – того утешь, обездоленному приди на помощь, – вот о чем должны мы думать. Огорчили мы кого-нибудь, – пойдем, помиримся. А ежели мы входим в церковь с сердцем, полным желчи, яда, тысячи всяких обид, и выходим оттуда тоже с тяжелым сердцем – какой же от этого прок? Разве надо умереть, чтоб сердце очистилось? Лицезреть ад, чтобы оценить этот мир? Разве надо сойти в землю, чтобы лишь там страстно искать человека, приятного твоим очам, с которым и поговорить можно, которого и послушать хорошо?

Ах, подумай: если бы ты мог после смерти выйти из могилы с теми же силами, какие у тебя сейчас, не захотел ли бы ты обхватить ноги первого путника, проходящего мимо твоей могилы, обнять его, прильнуть лицом к его лицу и облить его своими слезами, прижать уста к устам его и, заключить его в объятья, уже от груди его не отрываться за то одно, что сказал он, проходя: господь да успокоит его душу! или зажег свечу на твоей могиле?

Не захотел ли бы ты тогда размешать в воде и выпить ту землю, что засыпала прекрасные глаза твои, исказила твой благородный образ, сковала твой ласковый язык, приглушила сладостное дыхание, и поклониться камню, всей тяжестью лежащему на тебе?

Почему же теперь, когда разум твой при тебе, и сердце у тебя в груди, и мысли в голове – ты обо всем этом не думаешь?

Ах, мой дорогой, как желал бы я, чтоб в этот час заглянул ты в мое сердце и узнал, какое море в нем бушует.

Когда-нибудь я должен буду лишиться вас, милые душе моей друзья, приятели, товарищи, знакомые, те, кого люблю я больше всех, кто единого со мною образа. Не услышу тогда вашей сладостной речи, ни звука вашего голоса,' не увижу ваших благородных лиц. Вы опустите меня в могилу, помянете добром грешную мою душу, бросите мне горсть земли на. лицо, – и, может быть, у кого-нибудь из вас заноет сердце, кто-нибудь проронит надо мною каплю слез, – но, ах! – язык мой немеет, только лишь об этом помыслю, и руки падают без сил… ах, и малой благодарности не сможете б ы услыхать из уст моих… Что говорить об аде! Я удалюсь от вас навек, не услышу никогда более слов ваших, не увижу ваших милых лиц, – какой же ад может быть ужаснее?

Подобными мыслями поглощен был и наш бедный старик. Он готов был целовать полы рясы стоявшего перед ним священника, проводил ими по лицу, по глазам или совал руку его себе за пазуху, или подносил ее ко рту и нюхал. Бедняга-священник недоумевал: глаза зажмурит, ртом бормочет, рот рукой прикроет, – соленое море льется из глаз.

Рассказать о том, что произошло, священник боялся: старик мог уйти и не вернуться. Утаить? – Но как скроешь, о чем шумит весь мир.

Могло и то случиться, что сын помрет, а отцу не придется и поглядеть на него в последний раз, – тогда вконец потом истоскуется. Что было делать?

Священник поглядывал на дверь, – жалко ему было старика, да и боялся, а ну как тот отдаст богу душу у него на руках! Сердце его сжималось, все нутро переворачивалось. Очутился он между двух мечей – куда ни подашься, все равно заколешься.

– Оганес, сын мой, стань, выйдем наружу, погуляем, освежимся, – чего мы торчим дома, запрятались в угол? Погода потеплела, смягчилась, пойдем, на божий свет поглядим!

Так сказал, наконец, добросердечный поп и поцеловал старосту в голову и в бороду, – он хотел под каким-нибудь предлогом непременно поднять его с места; он полагал, что, выйдя и не разобрав хорошенько, в чем дело, старик смешается с толпой, пойдет, куда все, – и увидит все собственными глазами.

Одно дело – слышать, другое дело – видеть. Чем дальше от нас горе, тем сильнее мы его чувствуем, а когда оно перед нашими глазами, мы сначала цепенеем, потом рана понемногу сама собою начинает ныть, болеть и, наконец, постепенно заживает.

– Выпьем еще вот эту чашу, дорогой батюшка, потом, куда хочешь, веди меня. Выпьем, и я – твой пленник, пес твой, – если и на голову мне наступишь, смолчу, не пикну. Ведь я даже Агаси нынче весь день не видал, – он с утра, как вышел, так и не приходил. Ужели ж мне не поглядеть, как он джигитует, в глаза его не поцеловать? Я .без него и получаса не могу прожить. Пойдем, все хорошо, будь здоров, да укрепит тебя господь в сане твоем!

Только он успел промолвить: «Агаси-джан, свет моих глаз, пью, мой ненаглядный, за твое здоровье!..» – как вдруг словно пушечное ядро разорвалось и разнесло дверь и окно, ударило ему в лоб по самой середке и разворотило мозг. Хилый, иссохший старик упал навзничь да так и остался лежать, без слова, без звука, как зарезанный баран. Только что взял он в руку палку, чтоб выйти из дома, как раздался крик: