Раны Армении — страница 28 из 59

Великан, не мужчина! Рост его был в четыре с половиной гяза, спина – шириной в полтора, грудь – твердая, как скала, рука – что столб, нога – что сук дубовый, шея – с целое древесное корневище. Лицо его сплошь заросло волосами; пониже лба тянулись в две пяди и ниспадали черные-расчерные брови, окаймлявшие орлиные очи и нос, как грозовая туча окаймляет ночные звезды. Нос и губы так густо обросли волосами, как глыба каменная – бурьяном либо кустарником.

У него было восемь братьев, один громадней другого. У каждого из них было по пять, по шесть сыновей; они не только всех сыновей поженили, но и внуки их уже выросли, на их глазах играли, ходили с ними в горы.

Более шестидесяти душ – невесток, зятьев, внуков, правнуков – выходило поутру из их дома и вечером, с наступлением темноты, засыпало под их кровом, – а столетний их родоначальник Меграб, будто недавно еще вовсе был мальчиком, лихо закручивал усы, зачесывал бороду, заламывал папаху, плясал, когда все плясали, играл, когда играли, нередко отымал у кого-нибудь саз и сам начинал щипать струны, пел песни, как двадцатилетний, вскакивал на коня, обвешивался оружием или же в горах, в ущельях, холодною ночью, под кровом шатра, собрав вокруг себя всех своих семейных, рассказывал тысячу разных вещей – о своих подвигах, об отваге лорийцев, о старине, о лезгинах, о тюрках – и внушал им, что даже спящий должен держать шашку и ружье под подушкой, что и в могилу надо ложиться с шашкой на боку либо класть ее вместе с саваном в землю, дабы и камень бессмысленный знал, кто под ним погребен.

Этот Оваким купался однажды в реке. Вдруг видит – человек пятнадцать лезгин выходят из лесу. Он вылезает потихоньку из воды и, делая вид, что этих лезгин ровно ни во что не ставит, начинает себе одеваться. Лезгины обычно людей не убивают, предпочитают хватать живьем, чтобы потом продать. Как только подошли они ближе, наш великан закричал им, чтоб остановились, и говорит, что если пятнадцать человек скопом нападут на одного и схватят, это еще не подвиг, что если у них храброе сердце, – пускай станут по одну сторону, а он станет по другую, один, и ежели они одолеют, тогда пусть берут его и уводят.

Лезгины, чтоб себя не уронить, согласились. Миг – и Оваким, как лев, выстрелом из ружья уже свалил одного. Не полагаясь больше на пулю в такую жаркую минуту, он выхватил шашку и бросился прямо на врагов. Те повернули назад, и он четырнадцать из них прикончил – кого пулей убил, кого шашкой в куски искрошил.

Последний, пятнадцатый, как раб, пал перед ним на колени и подставил храбрецу голову. Этого он взял за руку, поднял и говорит ему:

– Дарую тебе жизнь. Ступай в свою страну и расскажи про все своему храброму народу – пускай знают, что не они одни умеют рубить шашкой, что в Лори, в селении Дсех – тысячи таких, как я, и что если они захотят, так вашу страну растопчут и с лица земли сотрут. Но только армяне исповедуют христову веру и считают это за грех, закон наш того не велит.

Когда, бывало, Оваким – этот бог дорийских ущелий, этот горный орел, этот лев лесной – гаркнет из-за скалы или нагрянет невзначай в поле, так у целой сотни врагов сразу душа в пятки уйдет и в глазах потемнеет.

Когда взгляд его из-под почерневших от солнца и дождя, закоптелых бровей падал вдруг на человека, тому казалось, что его поразила молния, что горы и ущелья на него обрушились, земля пошла кругом, – и стоял он перед Овакимом неподвижно, будто в камень превратился.

Сколько раз, бывало, этот великан, забрав с собою таких же, как он, храбрых молодцов, драконом день и ночь кружил по лорийским ущельям и горным вершинам, сбивал птиц в небесах, по конным следам носясь по ущельям, нагонял дичь: с десятью всадниками врежется в сотню верховых, и всех искрошит, – зато, когда проезжал он потом по тюркским кочевьям, никто не осмеливался даже глазом повести.

Таким вырос он сам, такими – и его товарищи. В каждом доме было по пяти, по шести мужчин, не считая стариков и детей. Нагорные зеленые луга, цветы, струящиеся по ущельям ручьи, пещеры – это все было их телом, их душой, их жизнью.

Не в теплой постели и не у бухарика, не в школе и не в церкви выросли они – сердце их не знало страха и слабости. Нередко засыпали они в горах пли на поле, а тут начинался дождь или град, так они даже головы не приподымали, чтобы сон не спугнуть.

Их бухарик, их печь – посреди дома; с утра полыхают в ней два-три огромных наваленных друг на друга дерева, а хозяева, при открытой двери, частенько в одной рубашке и без шапки сидят кружком у огня, скатывают и пекут круглые хлебцы либо жарят мясо, едят и рассказывают всякие истории о своих ущельях, меж тем как сынок, обхватив руками шею отца, брат, обняв сестренку, уже улеглись кругом, как невинные ягнята, и сладко спят.

Когда наступало тревожное время, они укрывали свое имущество и семьи в такие скалы, куда и птица не осмелится подлететь. На высоте в добрых тысячу гязов они так свободно расхаживали по обрывам острых скал, при одном виде которых у человека в глазах темнеет, так прыгали с края одной скалы на другую, что всякий глядевший на них издали приходил в оцепенение, не мог на ногах стоять от страха и садился на землю.

Они загоняли табуны, крупный скот и овец в лес, а сами с ружьем на плече рыскали по горам и ущельям.

Ах, в каких местах они жили! – как было им поступать иначе, как не отличаться такой отвагой!

В самом деле, не в школе же они были, чтобы слушать мертвый, сухой, передаваемый слабым языком рассказ, – о том, мол, что у армян было когда-то свое царство, – ученик либо не верит, либо засыпает под такой бездушный рассказучителя.

Здесь каждый камень для них книга, каждая скала – история, каждая древняя крепость, разрушенная часовня или церковь – живой учитель, – коими полны здесь горы и ущелья! Каждая могила, каждый памятник – живой для них свидетель и летописец. Лорийская неприступная твердыня, стены, храмы, палаты Санаинского и Ахпатского монастыре – для них училище.

Правда, они грамоте не обучены, но в сердцах у них железом вырезано, что это те самые священные земли, те святые поля, где великий Шахиншах, Ашот Багратуни, Смбат5… Захарий-спасалар, предки Аргутинских-Долгоруких, Иоанн Одзнийский-философ, Иоанн Ерзынкаци – взлетали, как орлы, и, как львы, рыкали, как огненные серафимы и херувимы, с мечом в руке одолевали здесь, на этой земле, Омара, гуннов, Чингисхана, Тамерлана и тем на небе стяжали себе туберозу бессмертия, неувядаемый вовеки венец. Колени ныне живущих склоняются над их могилою, лица касаются святого их праха, ноги становятся на лица их, со слезами их смешиваем мы свои слезы, крепость нам дарующее семя из земли их вырастает, в могиле их лежат наши покойники.

Могилы их зрит, кто в сон погружен.

Проснется от сна – и все тот же сон.

Кто клятву дает, – так именем их.

В пути их молитвы уста твердят,

Их имя, их память – ссоры мирят.

Святые места, – Санаин, Ахпат!

Усеяв долины и горный скат,

Там тысячи памятников стоят,

Живым языком они говорят, —

Прохожему скажут – и замолчат:

«Оплачь злосчастные жизни дни.

Оплачь – и руки свои протяни!

Умри, беспомощный армянин!

Куда ж ты идешь, без слез и один?

Вот здесь умри! Пусть кости твои

Спят в лоне этой святой земли,

Пусть хоть останки плоти твоей

Покоятся рядом с прахом царей

Тебе не затем были очи даны,

Чтоб славу узрел ты родной страны.

Да ляжет на лик твой их прах святой,

Их любимый куст зацветет над тобой».

О предки, чья сила гремит в веках,

На лик ваш святой да ляжет мой прах.

Когда я дышу, – огонь изо рта.

Закрою ль глаза, открою ль уста, —

Ах, злоба во мне, как туча, черна,

Слезами мой день затмила она.

Что проку, что в сердце звучит ответ?

Коль не видел взор, утешенья нет.

Под вашим крылом, увы, не рожден,

Дыханья вашего был я лишен.

Когда б Шахиншах иль великий Смбат

Сказали б и мне: «О мой сын и брат,

На этой земле я тебя вскормил,

На этой земле я тебя взрастил

Ты жизнь свою и душу отдай,

Врагам лишь родины не отдавай!

У себя в горах не будь чужаком,

Слугой чужеземца, его рабом!»

Армянин богомольный, лицо закрой.

Горемычна доля земли родной

Всё небо в тучах, грохочет гром,

В горах и ущельях – и плач и стон!

Чего же стоишь ты, руки скрестив.

Совсем смешался, ни мертв, ни жив?

Избавься, скройся, беги со всех ног, —

Не остановишь такой поток!

Как доброе солнце сегодня ты

Взошло и на нас глядишь с высоты?

Как ты не закрыло прекрасных глаз,

Как можешь спокойно взирать на нас,

Свидетелем быть злодейства и бед,

Жестоким сердцам отдавать свой свет,

Несчастных армян лицезреть тела,

Дома их, выжженные дотла,

Так много слышать и видеть зла,

И делать спокойно свои дела?

О небо, ты глухо к людской беде!

Где нынче гром твой и молнии где?

Замолкли, увидя злодейский меч,

Не рушилось ты, чтобы зло пресечь!

Земля, ненасытное чрево насыть, —

Хотела ты кровь невинную пить,

Хотела детей поглощать тела, —

Стенаньем родителей пренебрегла.

Глаза ты закрыла, а пасть – что дверь.

Увы, ненасытный, несчастный зверь!

Не хотела услышать стоны людей,

Огнем покарать худых сыновей,

Любовью согреть благих сыновей,

Тех разорить, кто тебя разорил,

Тех укрепить, кто тебя укрепил,

Тысячу душ мечу не предать,

Ягнят невинных хранить, как мать.

Куда ж, прохожий, уходишь вновь?

Перед тобою – что море – кровь!

Свой шаг, прохожий, останови:

Народ твой несчастный лежит в крови!