Раны. Земля монстров — страница 41 из 63

Он спустился ниже, спиной вперед, – разматывая веревку по мере движения. Мир отдалялся от него. Ниже и ниже, и вот он стоит на коленях у самого края выступа, и его окутывает жаркая, резкая вонь псины. Гарнер стянул перчатку зубами. Работая быстро, чтобы не поддаться нападению ледяной стихии, он неловко вытащил из чехла нож и прижал лезвие к первому из ремней. Он резал, пока кожа, затрещав, не лопнула.

В темноте под ним закачался и скорбно завыл Атка. Гарнер принялся за следующий ремень, почувствовал, как тот подается, как все – сани, перепуганные собаки – соскальзывает в пропасть. На мгновение ему показалось, что сейчас свалится вся упряжка. Но она удержалась. Он взялся за третий ремень, уже ослабший из-за какой-то причуды натяжения. Тот также распался надвое под его ножом, и Гарнер снова ощутил, как в темном колодце под ним раскачивается Атка.

Гарнер вгляделся в черноту. Увидел смутный, размазанный силуэт пса, чувствовал, как немой ужас животного передается и ему, и когда он поднес лезвие к последнему ремню, у него в голове прорвало тщательно выстроенную плотину. Память захлестнула его: ощущение изорванной плоти под пальцами, далекое громыхание артиллерии, осунувшееся и мрачное лицо Элизабет.

Пальцы подвели его. Слезы ослепили. Атка утягивал сани вниз, трепыхаясь в своей шлейке. И все равно Гарнер медлил.

Веревка заскрипела под дополнительным весом. Вокруг него посыпался лед. Гарнер взглянул наверх и увидел Коннелли, постепенно спускающегося по веревке.

– Давай, – буркнул тот; глаза его были словно куски кремня. – Режь.

Пальцы Гарнера, сжимавшие рукоять ножа, ослабли. Он почувствовал, как тьма тянет его за ноги, услышал визг Атки.

– Дай сюда чертов нож, – рявкнул Коннелли, вырывая его из руки Гарнера, и они вместе повисли на единственной тонкой нити серой веревки – двое мужчин, нож и бескрайняя бездна неба над их головами – пока Коннелли яростно резал последний ремень. Сначала тот держался, а потом неожиданно лопнул, и концы его, закручиваясь, разлетелись в стороны от лезвия.

Атка, завывая, рухнул во тьму.


Они разбили лагерь.

Нужно было распутать и починить упряжь передних саней, позаботиться о собаках, перераспределить груз с учетом потери Атки. Пока Коннелли занимался этим, Гарнер ухаживал за Фейбером – в импровизированной шине, наложенной им после вчерашнего несчастного случая, черной коркой замерзла кровь – и бинтовал лодыжку Бишопа. Действия были автоматическими. Когда Гарнер служил во Франции, он выучил свое тело работать, пока разум блуждает где-то еще; это было необходимо, чтобы не сойти с ума на войне, когда к нему приносили солдат, расстрелянных немецкими пулеметами или обожженных и покрывшихся язвами от горчичного газа. Он работал, чтобы спасти этих людей, хотя работа была безнадежной. Человечество выработало аппетит к смерти; доктора были только провожатыми на этом пути. В окружении криков и лившейся крови он держался за воспоминания о своей жене, Элизабет: о тепле ее кухни в бостонском доме, и о тепле ее тела тоже.

Но всего этого больше не было.

Теперь, когда он позволял своему разуму блуждать, тот забредал в темные места, и Гарнер обнаружил, что вместо этого сосредотачивается на мельчайших деталях заученных действий, как студент-первогодок медицинского университета. Он отрезал кусок бинта и туго, аккуратно замотал «восьмеркой» голые лодыжку и ступню Бишопа. Он не отвлекался ни на какие мысли, прислушиваясь к напряженной работе легких на морозном воздухе, к тому, как Коннелли, обуздывая свой гнев, трудится над упряжью, к приглушенным звукам собак, зарывавшихся в снег, чтобы отдохнуть.

И еще он прислушивался к далеким крикам Атки, которыми расщелина истекала, точно кровью.

– Не могу поверить, что пес до сих пор жив, – сказал Бишоп, для пробы перенося вес на лодыжку. Он сморщился и сел на ящик. – Крепок, ублюдок старый.

Гарнер представил себе лицо Элизабет, ставшее жестким от боли и упрямства, пока он воевал далеко за океаном. Боялась ли она, повиснув над собственной темной пропастью? Звала ли его?

– Помоги мне с палаткой, – сказал он.

Они оторвались от основной части экспедиции, чтобы отвезти Фейбера к одному из складов с продуктами на леднике Росса, где Гарнер мог бы о нем позаботиться. Там им предстояло ожидать прочих членов экспедиции, что вполне устраивало Гарнера, но не слишком нравилось Бишопу и Коннелли, у которых были большие планы на этот поход.

До ночи оставался еще месяц, но, если они собирались встать здесь лагерем для ремонта упряжки, им нужны были палатки, чтобы сберечь тепло. Коннелли подошел, когда они вгоняли колышки в вечную мерзлоту, безразличными глазами мазнул по Фейберу, все еще привязанному к саням, плененному морфиновыми снами. Он взглянул на лодыжку Бишопа и спросил, как она.

– Справится, – ответил тот. – Ей придется. А как собаки?

– Нужно решить, без чего мы можем обойтись, – сказал Коннелли. – Какие-то вещи придется бросить.

– Мы лишились только одной собаки, – сказал Бишоп. – Не так уж сложно будет справиться.

– Мы лишились двух. Одна из направляющих переднюю лапу сломала. – Коннели открыл одну из сумок, привязанных к задним саням, и достал армейский револьвер. – Так что идите, разбирайтесь, что нам не нужно. А я займусь ей. – Он бросил презрительный взгляд на Гарнера. – Не бойся, тебя просить не буду.

Гарнер смотрел, как Коннелли подходит к раненой собаке, лежащей в снегу вдали от остальных. Она одержимо вылизывала сломанную лапу. Когда подошел Коннелли, собака посмотрела на него и вяло замахала хвостом. Он прицелился и прострелил ей голову. Выстрел сопровождался глухим, незначительным звуком, поглощенным просторами открытой равнины.

Гарнер отвернулся, эмоции сотрясали его с поразительной, головокружительной силой. Бишоп поймал его взгляд и невесело улыбнулся.

– Не лучший выдался денек, – заметил он.


Атка все скулил.

Гарнер лежал без сна, глядя на брезент, натянутый над ним, гладкий, как внутренняя поверхность яичной скорлупы. Фейбер стонал, взывая к какому-то горячечному фантому. Гарнер ему почти завидовал. Не травме – чудовищному открытому перелому бедра, следствию неудачного шага на лед, когда Фейбер вышел из круга палаток, чтобы помочиться, – но сладостному морфинному забвению.

Во Франции, во время войны, он знал множество докторов, которые пользовались морфином, чтобы отогнать ночные страхи. А также видел лихорадочную агонию абстинентного состояния. Гарнер не желал этого испытывать, но все равно чувствовал искус опиата. Чувствовал тогда, когда его поддерживали мысли об Элизабет. И чувствовал сейчас – еще сильнее, – когда этой поддержки больше не было.

Элизабет пала жертвой величайшей вселенской шутки всех времен, гриппа, захлестнувшего мир весной и летом 1918 года, как будто кровавая бойня в траншеях не была достаточным доказательством того, что человечество впало в немилость у божественных сил. Так Элизабет назвала это в последнем письме, которое он от нее получил: Божьим судом над обезумевшим миром. Гарнер к тому времени отвернулся от Бога: он убрал навязанную Элизабет Библию в сумку после недели в полевом госпитале, зная, что это жалкое вранье не принесет ему утешения перед лицом подобного кошмара – и оно не принесло. Ни тогда, ни позже, когда он вернулся домой, чтобы увидеть немую и голую могилу Элизабет. Вскоре Гарнер принял предложение Макриди присоединиться к экспедиции, но, хоть и взял Библию с собой перед отъездом, не открывал ее до сих пор и не собирался открывать теперь, лежа без сна рядом с человеком, который, возможно, умрет из-за того, что захотел отлить – еще одна знатная шутка вселенной – в месте столь адском и заброшенном, что даже Бог Элизабет не способен был здесь удержаться.

В таком месте Бога быть не могло.

Только непрестанный визг ветра, трепавшего непрочный брезент, и смертный вой агонизирующей собаки. Только пустота и неизменный фарфоровый купол полярного неба.

Гарнер сел, тяжело дыша.

Фейбер неслышно бормотал. Гарнер склонился над раненым, вдохнул жаркую вонь горячки. Убрал со лба Фейбера волосы и осмотрел ногу, распухшую как сосиска, оболочкой которой служил гетр из тюленьей кожи. Гарнеру не хотелось думать о том, что он увидит, если разрежет эту оболочку и обнажит скрытую под ней кожу: липкую яму раны, алые линии сепсиса, обвивающие ногу Фейбера зловещим вьюном, неотвратимо подбирающиеся к его сердцу.

Атка издал долгий, нарастающий вой, который оборвался жалким тявканьем, стих и начался вновь, похожий на визги сирен на французском фронте.

– Иисусе, – прошептал Гарнер.

Он откопал в своем рюкзаке фляжку и позволил себе сделать единственный глоток виски. И остался сидеть в темноте, слушая скорбные жалобы пса; сознание его заполняли образы госпиталя: красные брызги от падавших на стальной поднос тканей, воспаленная рана на ампутируемой конечности, ладонь, стиснувшаяся в гневный кулак, когда рука отделилась от тела. Он думал и об Элизабет тоже, в первую очередь об Элизабет, похороненной за несколько месяцев до того, как Гарнер вернулся из Европы. И еще он думал о Коннелли, об оскорбленном выражении его лица, когда он уходил, чтобы разобраться с раненой направляющей собакой.

«Не бойся, тебя просить не буду».

Сгорбившись из-за низкого потолка палатки, Гарнер оделся. Засунул в куртку фонарь, отпихнул плечом полог и высунулся под ветер, мчавшийся по пустынной земле. Расщелина лежала перед ним, и веревка все еще была продета через крючья и свешивалась в пропасть.

Гарнер слышал зов темноты. И Атку, кричащего.

– Хорошо, – пробормотал он. – Ладно, иду.

Он снова обвил веревку вокруг своей талии. На этот раз он не колебался, двигаясь спиной вперед к краю трещавшего льда. Перебирая руками, Гарнер шел назад и вниз, шаркал ботинками, пока не шагнул в пустоту и не повис над колодцем теней.

Его охватила паника, черная уверенность в том, что под ним ничего нет. Расщелина зевала под его ногами, похожая на вбитый в сердце планеты клин пустоты. Внизу – в десяти футах? в двадцати? – захныкал Атка, жалобно, как недавно родившийся щенок, зажмуривший глаза от яркого света. Гарнер подумал о псе, корчившемся в агонии на каком-нибудь выступе подземного льда, и начал спускаться в пропасть, навстречу тьме, поднимавшейся, чтобы его объять.