Расчет с прошлым. Нацизм, война и литература — страница 31 из 67

И впервые я понимаю, почему не возвращаются в эту вторую немецкую республику, которая снова стала такой порядочной и приличной, многие евреи. Страх, абсолютно приватный страх: водитель трамвая, почтовый служащий или железнодорожник, аптекарь или этот усердный санитар из Западного Берлина – все они, конечно, могут оказаться теми самыми… И разве тот, кто скорбит об убитых в нашей стране, разве он не может, не должен испытывать свой маленький приватный смертельный страх перед нами, немцами?», – с горечью замечает Крюгер.

Не о том ли писала и Ханна Арендт, не о том ли слова о «банальности зла», думаю я, пишущая эти строки спустя много-много десятилетий после того страшного времени. Через несколько лет после Освенцимского процесса я была впервые в ФРГ, беседовала о «непреодоленном прошлом» с политиками и писателями. Многие литераторы были тогда под большим впечатлением от этого процесса. Упомяну, к примеру, Мартина Вальзера, написавшего эссе «Наш Освенцим», где он говорил о том, что преступления нацистской Германии очень надолго останутся тяжким бременем, которое должны будут нести все немцы.

Пользовавшийся широкой известностью в последней трети прошлого века писатель Петер Вайс, чьи документальные драмы ставились в театрах едва ли не всего мира, в пьесе «Дознание» воспроизводил некоторые показания обвиняемых на Освенцимском процессе, из которых было абсолютно ясно, как они пытались оправдаться словом «приказ», силой тогдашних обстоятельств и «объективных причин». Позиция автора заключалась в абсолютном несогласии с подобными оправдательными резонами. Ведь и тогда были люди, которые, по словам Вайса, «не поддались нажиму, не позволили себя согнуть, а стойко сопротивлялись и давали отпор» нацистам. Он считал необходимым напоминать своим читателям и зрителям, что и тогда были люди, которые сопротивлялись в то время, когда другие молча и покорно подчинялись…

Но вернемся к репортажу Хорста Крюгера. Он упоминает некоего доктора Волькена, венского врача, седого пожилого человека, инвалида, чудом оставшегося в живых в концлагере и выступающего свидетелем обвинения. Выжившие и преступники встречаются в зале суда. «Их разделяет психология воспоминаний и механизм забвения. Одни хотят забыть, но не могут. Другие должны бы помнить, но не хотят. Они забыли все, они только сажали редиску и создавали детские садики и занимались спортом. Я не знаю, что мстительнее: вспомнить или забыть. Фрейд учил, что забыть вину невозможно, ее можно только вытеснить и что вытеснение ведет к неврозам…»

Но прав ли Фрейд, если речь идет о Мульке и сотоварищах? Какие тут неврозы?

Автор слышит голос, заявляющий по сути рассматриваемого дела следующее: «Прибыла группа из девяноста детей, несколько дней их выдерживали в карантинном лагере, потом приехали грузовики, на которых их погрузили, чтобы отвезти к газовым камерам. И там был один мальчик, чуть постарше других, и он крикнул детям, когда они пытались вырваться: «Залезайте на машины, не орите. Вы же видели, как отправляют в газовые камеры ваших родителей и дедушек с бабушками. Там на небе мы их и увидим». И потом мальчик обратился к эсэсовцам: «А вы не думайте, что вам все сойдет. Вы будете подыхать, как заставляете подохнуть нас!» И после паузы голос в громкоговорителе в зале суда произнес: «Это был смелый мальчик. Он сказал то, что должен был в тот момент сказать».

Казалось, что в зале остановилось время, пишет автор. «Это один из тех моментов, когда вершится суд, когда раскрываются стены и все превращается в трибунал века». И дело уже не в этих ничтожных злодеях, всех этих мульках, богерах и кадуках. Свидетелем здесь становится история, здесь пишется история, подводятся итоги, дается свидетельство о пляске смерти XX века. Актеры этого страшного спектакля собраны здесь, преступники и жертвы, они должны увидеть друг друга, должны засвидетельствовать, что было, должны сказать миру, что тогда произошло. А произошло, в частности, еще и вот что: «Там было много голых женщин, которых после селекции с избиениями загнали на грузовики и повезли в газовые камеры. А мы стояли, выстроившись перед бараками, и они что-то кричали нам, мужчинам, они надеялись на нашу помощь… мы же были их естественные защитники. Но мы стояли на месте, дрожа от страха, мы не могли им помочь. И грузовики двигались дальше, и в конце каждой колонны ехал автомобиль с красным крестом. Но там были не больные, там был ядовитый газ».

Я оглядываю зал, – продолжает Хорст Крюгер, – всюду растерянные лица, потрясенное молчание, «немецкая потрясенность». Он видит журналистов, которые «строчат, как заколдованные». Видит публику, которая каждое утро выстраивается в очередь за билетами. «Кто эти люди? Кто из немцев добровольно приходит сюда? У них хорошие, внушающие надежду лица, много молодежи, студенты и школьники, которые растерянно и удивленно присутствуют на спектакле, устроенном их родителями. Но, конечно, это не их родители, наверняка совсем другие родители. Присутствуют здесь и несколько стариков… Чего здесь нет, это моего поколения, среднего поколения… которое тогда как раз и действовало. Но они не хотят больше ничего знать, они уже знают все… они должны работать, зарабатывать, поддерживать экономическое чудо. Кто оглянется назад, тот пропал…»

Но сюда будут приходить и приходить люди, пишет Крюгер, сотни людей из Америки и Израиля, Канады и Англии, все разбросанные по миру дети этого мертвого города… они откроют лабиринт вины, от которой никто не сможет уйти…

Да, об Освенцимском процессе писали очень много. Приведем коротко выдержки из высказываний писателя Жана Амери, который родился в 1912 году в Вене, в 1938-м, когда был аншлюс Австрии, эмигрировал в Бельгию, а в 1943-м арестован гестапо и пробыл до конца войны в концлагере. Когда в 1963-м начался Освенцимский процесс, он, после 20 лет молчания, написал первую статью о пережитом в Третьем рейхе. Так возникла его книга «По ту сторону вины и искупления».

Жан Амери пишет: «…Поколение уничтожателей, конструкторов газовых камер, готовых в любой момент поставить свою подпись, где надо, преданных своему фюреру… стареет… Пока немецкий народ, включая молодое и самое молодое поколение, пытается жить как бы вне истории, …он должен будет нести ответственность за те двенадцать лет, с которыми он покончил не сам. Немецкая молодежь не может ссылаться на Гёте, исключая при этом Гиммлера. Нельзя пользоваться для своего блага национальной традицией, которая была почетной, и отрицать ее, когда она как воплощение утраченной чести выталкивала из человеческого сообщества воображаемого и, конечно, беззащитного противника».

Амери напоминает, что к немецкой традиции и немецкой истории относится и Гитлер, и его преступления. Он напоминает также высказывание одного из своих коллег по писательскому цеху, что Освенцим является прошлым, настоящим и будущим Германии, что преступления прошлого не пройдут бесследно. Он говорит о необходимости перестать «вытеснять, затушевывать те двенадцать лет, которые для нас были тысячью лет. Необходимо понять эти двенадцать лет как самоотрицание…»

Он ссылается на Томаса Манна, который в одном из писем высказывался более чем определенно о том периоде: «…В моих глазах книги, которые издавались в Германии с 1933 по 1945 год, не просто лишены какой-либо ценности, их не следует даже брать в руки, от них исходит запах крови и позора, они все должны пойти на макулатуру». Жан Амери добавляет: духовная переработка в макулатуру не только книг, но и всего, что было сделано за те двенадцать лет, была бы отрицанием отрицания, т. е. в высшей степени позитивным, спасительным актом…

Взгляд Амери на будущее весьма пессимистичен. Он полагает, что «…рейх Гитлера будет по-прежнему считаться «производственной аварией», превратится просто «в часть истории». «Происходившее в Германии с 1933 по 1945 год, как будут учить в школе, могло бы при сходных обстоятельствах произойти везде, и никто не будет настаивать на такой мелочи, как то, что это произошло все-таки именно в Германии…»

Западногерманская литература начинается

О том, что произошло «именно в Германии» в годы нацизма, писала, собственно, вся немецкоязычная литература после 1945 года. Она складывалась из самых различных пластов. Осознание вины и ответственности за преступления нацизма, за войну было трудной работой, и не все были к ней готовы. Процесс вытеснения прошлого из памяти скорее превосходил по масштабам противоположный процесс – осмысления и анализа. Выжившие растерянно озирались вокруг: предстояло начинать новую жизнь на разрушенном основании, в призрачном, почти ирреальном, сюрреалистическом мире развалин и хаоса. Прозрение, утеря иллюзий, смутное ощущение своей причастности к произошедшему, попытки связать воедино причины и следствия катастрофы – вот лишь некоторые штрихи тогдашнего самоощущения немцев. Те, кто шел на войну, вооруженный горючей смесью демагогических лозунгов нацизма и юнгеровско-романтических представлений о привлекательности «опасной жизни» и героизма во имя фюрера и рейха, были в трудном положении. Очень многие из них, твердо решив начать с новой строки и покончить с заблуждениями недавнего прошлого, осознавали всю иллюзорность мечтаний о «военных приключениях» и на новых, трезвых основаниях начинали трудный процесс осмысления. Но были и те, кто оказался неспособен, не мог или не хотел занять принципиально новую жизненную позицию. Это не были убежденные нацисты, но все то, что вошло в понятие «преодоление прошлого», давалось им с трудом или не давалось вовсе.

Культ войны, героизма, фронтовой «опасной жизни», возникший еще в кайзеровском рейхе и всячески утверждавшийся во времена нацизма, был патетическим противопоставлением неприемлемой мирной будничной жизни, неприязнь к которой испытывали не только неисправимые фанатики и откровенные милитаристы, но и часть консервативно настроенной публики, в том числе и некоторые писатели. Война была внедрена в общественное сознание как некое идеальное состояние, способное избавить Германию от сотрясающих ее бед. Эта патологическая структура сознания общества, видевшего в разрушительной войне единственный выход из всех трудностей, вела, как показывает история, к самым губительным последствиям. И тем не менее для многих – и после чудовищного краха фашистской Германии – война оставалась символом высшей доблести нации. Тяга к созданию героических культов вообще характерна для тоталитарных режимов. И множество людей продолжали исповедовать эту скомпрометированную самой историей веру, несмотря на разрушительные итоги Второй мировой войны.