Внутри почти никого нет, прихожане еще не собрались на проповедь. Тихо переговариваются между собой двое мужчин. На скамье видны маленькие фигурки людей, сгрудившихся под высоким окном: сосредоточие света, прозрачности и изящества. Солнечные лучи переплетаются со светом, льющимся из другого окна. Но чудеснее всего на картине пестрый силуэт снаружи – дерево или что-то похожее. Как будто нам явилось некое небесное существо, подернутое туманом, призрачное и такое далекое. Цвета передают всю красоту слабого вечернего тепла постепенно замедляющегося мира, все глубже погружающегося в тишину. Причем художник использует только несколько оттенков серого, лишь изредка проводя золотистые линии, чтобы обозначить сияние канделябра или отблески, упавшие на сиденья для певчих наверху. Как меня тянет оказаться там, где послеполуденные лучи скользят по полу, а мир снаружи нежен, как сон. Де Витте постиг тайны природы. Его труды теперь окончены.
Как неприкаянный и несчастливый человек, столь далекий от первозданного покоя этого места, сумел воссоздать такое ясное и возвышенное видение, причем не единожды? Полагаю, в этом и заключается чудо искусства и благородство тех, кто его создает, переступая собственные страдания.
На первый взгляд «Щегол» – картина простая и строгая. Птичка вдруг появляется на своем насесте, быстрая и встревоженная, отбрасывая на стену парящую тень. Она смотрит на вас в профиль, и ее глазик поблескивает. Ни в коем случае вы не должны потревожить то мгновение, пока это крылатое существо рассматривает вас, хотя, конечно, оно никуда не сможет улететь. Ведь в следующий миг вы замечаете цепь на ее лапе. И пусть она такая тонкая, что ее почти не видно, она все равно жестоко сковывает птицу. Картина настолько же красива, насколько пронизана невероятным напряжением: загадочная птица, смертное существо, выставленное напоказ в вечном плену цепи (и картинной рамы). Это произведение – единственное в своем роде.
Щегол Фабрициуса – взрослый самец с красновато-коричневой головкой, блестящим глазом и желтым отблеском на крыле, напоминающем молнию. Он как можно теснее жмется к правому краю выступа (и картины). Поняв, что заметил что-то и его самого заметили тоже, он оборачивается, чтобы взглянуть на вас. Это не просто какая-то птичка из тех, что тогда держали в качестве домашних питомцев и изображали на якобы забавных рисунках, на которых они черпали воду из собственных маленьких колодцев с помощью крошечной чаши на цепочке. Эта птица – самостоятельная личность. Одинокое и печальное живое существо смотрит на другое живое существо из своей настенной тюрьмы. На самом деле перед нами портрет. Приспособление, на котором сидит щегол, похоже на оперную ложу с медными перилами балкона, за тем исключением, что птица – не зритель, а само зрелище. При этом она не дает никакие представления. Щегол не щебечет, не колдует над цепью в попытках избавиться от нее. Он навсегда закован в кандалы. Какое-то чудовище, недоступное нашему взору, лишило птицу свободы ради собственного удовольствия. Мне на ум приходит скворец из «Сентиментального путешествия» Лоренса Стерна, который постоянно причитал в своей клетке: «Не могу выйти, не могу выйти». Рассказчик, преподобный Йорик, пытается открыть клетку (все это время птица бьется грудью о решетки), но у него ничего не выходит. Так он осознает, что стал свидетелем рабства.
Кто хоть раз наблюдал, как щеглы порхают, щебечут, выклевывают семена из цветка или пытаются выбраться из зарослей так любимого ими чертополоха, тот сразу поймет, почему стаю щеглов называют «очарование» (англ. charm). Парящие в сумерках, пикирующие на рассвете, весело поющие в летних зарослях, щеглы действительно само очарование. В полете желтая полоска превращается в золотую накидку. Они поразительно прелестны, а эта вспышка на крыльях кажется воплощением их активного ума. Хромистый, кадмиевый, цвета нарцисса или аурелиона (последний еще называют кобальтово-желтым и использовали раньше, чтобы рисовать нимбы ангелов) – каждый описывает это по-своему, в зависимости от своего восприятия. В галерее, где на фоне белой стены тень птицы будто трепещет, желтая полоска заметна издалека. Она была исполнена утраченным сейчас цветом – свинцово-оловянно-желтым, приглушенный и насыщенный блеск которого создавался с помощью особенной окиси. Его часто использовали дельфтские художники, чтобы передать лимонную кожуру или женскую бархатную кофту, но он был достаточно ядовитым, если его проглотить. Сегодня его уже не производят. Он исчез с картин и из человеческой памяти.
Одинокий и несвободный щегол с невыразимо нежной картины Фабрициуса сейчас выставлен в Маурицхёйсе, но появился на свет в скромном жилище художника на Доленстраат. Внизу мы видим его подпись с датой: К. Фабрициус, 1654 год. Они начертаны со свойственной ему утонченностью. Под картиной на латунной табличке, заключенной в тяжелую рамку, повторяется та же дата – 1654 год. Дата создания картины. Дата смерти создателя.
«Щегол» написан на деревянной панели, уже бывшей в употреблении, над которой Фабрициус потрудился с помощью скоб и гвоздей. Это все описано в историко-искусствоведческих исследованиях. Ученые выдвигали предположения, что эта панель должна была стать дверцей шкафа, оконным откосом или задней частью птичьей клетки (совсем уж удручающая гипотеза). Сама мысль, что Фабрициус запечатлел печального пленника, а затем заключил его в настоящую клетку, напрямую противоречит духу картины. Но ученых снова волнует лишь то, для чего было предназначено изображение и где оно располагалось. По их мнению, картина, висевшая на дверце шкафа, должна была приковывать взгляд человека при входе в комнату так же, как окно, выходящее на улицу, привлекает прохожего. Голландцы изобрели spionnetje («маленький шпион») – устанавливали зеркало на окне снаружи, и оно позволяло им наблюдать, что происходит на улице. Там же они крепили насесты для своих щеглов, так что если картина задумывалась как правдоподобная иллюзия, то человек на улице точно посмотрел бы на нее пристальнее, завидев щегленка. Целое представление в окне голландского дома.
Все эти теории основаны на том, что при создании картины Фабрициус использовал такой прием, как тромплей, чтобы добиться наиболее полной иллюзии, будто нарисованная стена со всеми ее мазками и тенями полностью сливается с настоящей. Обман зрения усиливается за счет более размытых по краю теней и выступающей всего на пару дюймов кормушки. Безусловно, именно так и создавали тромплеи, к тому же многое зависело от ракурса: скорее всего, картина висела примерно на той же высоте, что и клетки с настоящими домашними птичками. Рентгеновское исследование показало, что Фабрициус работал над картиной в два этапа, спустя какое-то время добавив вторую жердочку, немного изменив положение птицы и переделав стену, возможно, чтобы придать ей больше сходства с настоящей побеленной штукатуркой. Скорее всего, изначальная «обманка» была недостаточно правдоподобна для его требовательного глаза.
Картина – это изображение в каких-то пределах. Даже набросок, ограниченный рамками холста или бумажного листа, а может, «плывущий, как цветок вишни» на японском свитке, подходит под это определение. Марка – тоже своего рода картина, даже если она состоит просто из цифры, нанесенной на цветной фон. В Нидерландах «Щегла» печатают на марках и на открытках.
Вот только они (особенно марки, поскольку их обрезают ровно по краям) убивают весь тщеславный замысел картины – равно как и черная рамка, в которой «Щегол» сегодня выставлен в Маурицхёйсе. Размытая тень птички больше не сливается со старой штукатуркой на реальной стене. Рамка полностью вырвала картину из контекста. Фокус испорчен.
Но «Щегол» – не фокус. Картина выходит далеко за границы оптической иллюзии, хотя традиционно принято считать, что этим она наиболее ценна. Цель тромплея заключается в том, что вы не должны догадаться, что щегол нарисован, по крайней мере не в тот же миг, когда увидите картину. Но в своем шедевре Фабрициус этого совсем не скрывает, наоборот, только подчеркивает. Птица создана из пигментов и мазков, их даже можно пересчитать – каждое перо в крыльях выписано отдельным штрихом, как пятно у клюва и как желтая вспышка, которую Фабрициус исполнил самым кончиком кисти.
Но хотя все эти мазки заметны, в глаза не бросаются ни кричащие цвета, ни излишняя орнитологическая точность – картина так же нежна, как сам щегол. Стена – театр теней, а прутья насеста, птичьи коготки и отдельные звенья золотой цепи прорисованы тончайшими слоями краски. Кончик кисти, за которым тянется свинцово-оловянно-желтый пигмент, странным образом отбрасывает тень посреди влажного крыла. Щегол удивительно правдоподобен, и в то же время иллюзия безупречна. Но Фабрициус, едва создав ее, сразу уничтожает, оставляя заметную подпись на плоской поверхности картины. Щегол предстает как наяву, но воплощает собой дух живописи.
Француз, который заново открыл Фабрициуса, был поражен, увидев «Щегла» в Брюсселе в 1859 году, и восхвалял его совершенную простоту. Восхищение сменилось одержимостью, и Торе-Бюргер неоднократно пытался приобрести картину. «И помни, – писал он общему другу, когда ее владелец находился при смерти. – Я заполучу его “Щегла” любой ценой». Спустя шесть лет наследник подарил ему картину в качестве вознаграждения за оказанные услуги.
«Очаровательная птица спела для него много песен, но, как мы знаем, всему приходит конец». Так выразился друг в предисловии к каталогу коллекции Торе-Бюргера, выставленной на продажу в Париже после его смерти. «Щегол» был ее жемчужиной. Картина много лет висела на стене квартиры критика в Латинском квартале. Он умирал, глядя на нее. Его первое произведение Фабрициуса стало для него последним же.
Воспоминания парят в нашем разуме, подобно птицам или лепесткам цветов вишни, если повезет, не встречая преград. Суетливые события настоящего вечно грозят развеять их. Ранние воспоминания о том, что мы когда-то увидели, представляются мне самыми сильными, поскольку тогда на нас еще не повлияли знания, что случилось до или после, где мы были и с кем, как туда попали. Каждый день, отправляясь в школу на автобусе в Маунд, я проезжала мимо Эдинбургского замка, но помню его (или по крайней мере могу представить) только по фотографии, сделанной на борту самолета в 1920 году, на которой он, окруженный яркими облаками, похож на величественный Камелот. С ним не связаны никакие текущие события, даты, истории, происшествия в автобусе, мысли об уроке истории, звуки волынок или пушечные залпы ровно в час дня. В моей голове он существует сам по себе.