регламентированные предписаниями врачей. В прошлом остались и неудержимый бет времени, и — бесконечная смена картин.
А то мгновение, когда все кругом словно остановилось и мы, посмотрев друг на друга, пожелали, чтобы замерли даже стрелки часов? Это случилось на званом вечере у твоего профессора, помнишь? В самом конце вечера. У того профессора с безупречным пробором. Но ведь не это же главное в человеке! Конечно, нет! А о чем мне вспомнить, когда я пытаюсь его себе представить? Вспомни-ка его жену. Эту стройную блондинку много моложе своего супруга, которая бурно восторгалась им всегда и везде? Ах боже мой, все это я как-то позабыла…
Из-за этого вечера мы остались на рождество в городе. А я мечтала уехать в деревню. Может, вовсе и не существует огромных сверкающих зимних звезд? Может, я их никогда и не видела? Но в мечтах мне грезилось, что они каждую ночь между рождеством и Новым годом стоят над моей деревней и над лесом.
Воспоминания обманчивы, они не очень-то годятся в беспристрастные свидетели. Но что наверняка было, так это зловещий ветер перед рождеством, атаковавший город со всех сторон. Он рвал его, словно голодный пес свою добычу, он вламывался в дома. А потом где-то обрел покой… Эта тишина в дни праздников, эта скука, разлившаяся по улицам вместе с нарядно одетыми людьми! Неужели это и есть то, к чему готовятся задолго, — праздник? Им едва удавалось скрыть друг от друга разочарование.
Ехать к профессору на машине никак нельзя, во всяком случае на такой, как у Манфреда. Невозможно даже представить ее себе рядом с блестящими автомобилями других гостей перед профессорским домом. Уж лучше идти пешком. Пожалуйста, я согласна. Но откуда у других новые машины при вашей зарплате? Они больше заботятся о внешнем лоске, вот и все.
Возьми, к примеру, жен доктора Зейферта и доктора Мюллера. Сколько внимания к мелочам! Ну, этому я никогда не выучусь…
Первые полчаса все болтали только о машинах. Профессор был выдающейся фигурой, однако это вовсе не значит, что он и человеком был выдающимся. Попросту говоря, он был тщеславен. Крупный химик. Манфред описывал ей минуты, когда он с гениальным вдохновением обобщал их совместные усилия. Но больше всего на свете любил он самого себя. Свой успех. Свою славу. А разве не уверен он, что успех обеспечит ему и всеобщее восхищение?
— Да, да, вот уже тридцать лет я вожу собственную машину. Вы и представить себе не можете, господа, на что способна моя малолитражка!
Его супруга, златокудрая лисичка, подхватила: он, как всегда, слишком скромен, он забыл упомянуть о премиях, полученных на гонках, когда мы еще были только помолвлены.
Тут все разом заговорили о скромности профессора, а он стоял, подняв обе руки, словно капитулируя перед превосходящими силами, впрочем, не безоговорочно.
Но разве дело в профессоре?
Рита впервые видела Манфреда среди его коллег — собралось больше десятка гостей, — и если спросить у нее, внимательно ли пригляделась она к этому обществу, она должна будет честно ответить: нет. Время ярче осветило картину того вечера, оно позволило разглядеть ее в разных измерениях. Тогда Рита была лишь удивлена, и только последующие события придали ее удивлению гневную окраску, и гнев ее, говоря откровенно, был несколько даже преувеличен.
Присмотрись она внимательнее, она заметила бы, что порой в отрешенном взгляде профессора, когда он останавливался на том или ином из его учеников, сквозила печаль, хотя он тут же, сделав видимое усилие, брал себя в руки. Возможно, он говорил себе, что ученики у тебя такие, каких ты заслужил. Он дружелюбно поглядывал на Манфреда, чаще, чем это могло бы понравиться доктору Зейферту и доктору Мюллеру. Рита обратила на это внимание Манфреда, но тот сделал вид, что ничег-о не слышит, — он чокался с супругой профессора. Ни разу не пожал он Рите тайком руку под туго накрахмаленной белой скатертью. Ни разу не улыбнулся только ей, ни разу не глянул только на нее.
Рита вынуждена была поддерживать разговор с Мартином Юнгом. Он случайно в этот день оказался в городе, и хоть не принадлежал к «узкому кругу», но ради Манфреда был приглашен к профессору. С знаменитым ученым у него ничего, кроме работы, не было общего. Наблюдать его в обществе, скованном тысячью условностей, — истинное удовольствие! Мартин так и искрился насмешкой.
— Идолопоклонство! — шепнул он Рите.
Что он имеет в виду? Что они — Манфред, и этот Мюллер, и этот Зейферт — поклоняются идолу? Неужели Мартин рискнул так резко критиковать своего друга? Или просто хотел намекнуть: все они поклоняются высшему авторитету? Но какому? Науке?
Слово «наука» особенно часто слетало с уст Зейферта. Ему, правда, не раз напоминали, чтобы он не забывал условия: нынче вечером никаких деловых разговоров! Но о чем же, в конце концов, и говорить доктору Зейферту?
Это был долговязый, костлявый человек с тщательно сделанным пробором в неопределенного цвета волосах и тщательно выбранной супругой. Что касается самой супруги, то она, казалось, страдала хроническим дурным настроением и не в состоянии была это скрыть. Но ведь замуж за Зейферта она вышла по собственной воле и никого не имела права винить в этом.
Зейферт принадлежал к тому поколению, которое с самого начала было втянуто в войну и сильно поредело: оставшиеся в живых вынуждены были приложить огромные усилия, чтобы обрести под ногами твердую почву. На этого рода усилия способны далеко не все.
Известно было, что Зейферт необычайно трудолюбив и тщеславен, и профессор не то чтобы к нему благоволил, но не в состоянии был противиться такому натиску исполнительности и усердия. Зейферт, старший по званию среди сотрудников, был уже тем самым ближе других к креслу профессора. Ближе других был он и на тот, надо надеяться, еще не близкий случай, когда кресло это опустеет… Можно об этом думать что угодно, но таковы факты. Сотни подобных фактов окружали Манфреда изо дня в день. Нет, лучше сказать, подстерегали его.
Неужели я тогда об этом подумала? Вовсе нет. Тогда меня больше других озадачили Руди Швабе и невеста доктора Мюллера. Девица эта, низкорослая и худющая, с башней иссиня-черных волос на голове, редко открывала рот. Было более чем ясно, что от будущей супруги кругленького розового господина Мюллера вовсе и не требуется красноречия. Нет, господин доктор Зейферт не мог скрыть своего презрения к вкусу приятеля. Разумеется, всякое бывает. Чувственный мир мужчины подвержен внезапным и необъяснимым порывам. Речь не о них. Но зачем же немедля обручаться и, сияя эдакой примитивной гордостью собственника, тащить девчонку к профессору? Непростительная бестактность!
Понятно, за столом об этом не произнесли ни слова. Кстати говоря, еду подавали отличную, хотя и несколько стандартную, ибо ужин, равно как посуда и официанты, были из государственного ресторана.
Ах, Манфред! Среди гостей были еще совсем зеленые юнцы, только что приступившие к работе у профессора. Они сидели на дальнем конце стола и не переставая хихикали и подсмеивались над всеми. Меня так и тянуло к ним, а тебя — нет.
И был среди гостей еще Руди Швабе. Тот самый, которого они встретили в Гарце. Верно, верно, теперь и он принадлежал к «узкому кругу». Профессор был деканом факультета, Руди — его представителем в общеуниверситетском деканате. Руди по доброй воле ни за что не явился бы в это общество, где он был в безнадежном меньшинстве, и теперь хотел лишь одного — не бросаться в глаза. Это удалось бы ему только с молчаливого согласия остальных. Но они отказали ему в таком согласии. Они воспользовались своим численным превосходством.
Не помню уж, когда началась эта игра. Я наблюдала за Манфредом, который ушел с Мартином Юнгом в соседнюю комнату. Они стояли у бара, наливая себе коньяк. Потом поговорили, правда недолго, о чем-то очень для них важном.
— Keep smiling[1], маэстро. Наш проект отклонили.
Отклонили? Нашу «Дженяи-пряху» с усовершенствованным прибором для отсоса газов? Просто-напросто отклонили? Работу многих месяцев. Да разве дело только в работе! Неожиданно Манфреду стало ясно, как прикипел он душой к этой машине. Начиная работу, он мысленно обратился к оракулу: удастся проект — значит, во всем повезет, не удастся — ни в чем мне не будет счастья. Оракул был к нему расположен, пока в успехе не было сомнения. Но вот он скинул маску и показал ему свой жестокий лик.
Манфред не сказал ни слова, только посмотрел на Мартина. Зрачки его сузились, он выпил свою рюмку, словно ничего не случилось. Мартин, который уже прежде намекал, что их ждут трудности, впервые заговорил совсем откровенно: предпочтение отдано другому проекту, предложенному самой фабрикой, но явно незрелому. Диковинные вещи творятся на свете!
— Нам необходимо съездить туда, Манфред. Но скандала не избежать.
Манфред не желал больше ничего слушать.
— Вот как, — сдержанно, словно вся эта история его совсем не интересовала, сказал он и вернулся к остальным гостям.
Много месяцев спустя Мартин рассказал Рите, что в ту минуту еле сдержался, чтобы не схватить Манфреда и не встряхнуть его как следует, а потом долго повторял про себя: «Тебе-то я докажу… Да, тебе я докажу!»
Но Манфреду это уже было ни к чему! Он считал окончательно доказанным: в нем не нуждаются. Существуют люди, которые росчерком пера могут уничтожить твои самые заветные мечты. Все разговоры о справедливости — не более как разговоры. Этот Зейферт уже злорадно поглядывает на него? Нет, он занят Руди Швабе. Бедняга, кажется, увеселяет публику, хотя открыто никто не смеется. Но он, Манфред, их знает. Они такие же, какими были пять минут назад, и такими же отвратительными останутся всегда.
Только его они больше не интересуют.
С каким-то злобным удовлетворением Манфред почувствовал себя свободно и легко. Теперь он отчетливо понял: нынешний вечер, когда он взглянул на них и на себя глазами Риты (Рита была права, но какое это может иметь значение, если варишься в их котле?), предыдущие месяцы, когда он всю волю, все силы сосредоточил на своем проекте (как иначе мог бы он догнать всяких Зейфертов и Мюллеров и одновременно освободиться от них?); и наконец, долгие годы сознательной жизни — все это подготовило его к нынешнему решающему мгновению. В глубине души он раз и навсегда освободил себя от какой-либо ответственности. Он чуть было не попался. Вот позор так позор, но больше с ним этого н