Блядь, из-за нее мы пропустили этот блядский ленч.
Книжная лавка, Глазго. Обычный «Горизонт». Последний номер!
«Сейчас в Садах Запада время закрытия. С этого момента о писателе будут судить по резонансу его молчания и качеству его отчаяния».
Отлично — у тебя никогда не было тиража больше восьмидесяти тысяч. У тебя кончились деньги. Но, подонок, говори за себя. Исписывай «Горизонт» и самого себя. Не исписывай меня. Меня будут судить по моей музыке, а не по моему молчанию, по качеству каких-то жалких клочков веры, надежды и милосердия, что все еще держатся на мне.
АМЕРИКАНСКИЙ МОРЯК (глазговской красотке): Детка, я дам тебе кое-что, чего у тебя никогда не было.
ГЛАЗГОВСКАЯ КРАСОТКА (подружке): Слышь, Мэгги. Тут у одного парня проказа.
Пятьдесят трупов положили на столы. Прежде чем мы дойдем до ручки, каждый из нас должен близко узнать один из них.
В конце семестра, — внезапно, как кажется, — никто не понял, как это началось: куски кожи, мышц, пенисов, кусочки печени, легких, сердца, языка и т. д. и т. п. залетали вокруг… Вопли… крики… Кто с кем сражается? Бог знает.
Профессор некоторое время стоит в дверях, пока его присутствие не начинает проникать в аудиторию. Молчание.
— Вам должно быть стыдно, — громыхает он, — как, по-вашему, они соберут самих себя в день Страшного Суда?
Ему было десять лет, и у него была гидроцефалия из-за неоперабельной опухоли размером с горошину как раз в таком месте, чтобы не выпускать спинномозговую жидкость из головы, у него, так сказать, в мозгу была вода, которая разрывала его голову, так что мозг стал вытягиваться в узенький ободок, и кости черепа — тоже. Он мучился от ужасной, неотпускающей боли.
Одной из моих обязанностей было вводить иглу в эту все увеличивающуюся опухоль и выпускать жидкость наружу. Я должен был делать это дважды в день, и эта прозрачная жидкость, убивающая его, вырывалась на меня из его объемистой десятилетней головы, поднимаясь столбом на несколько футов, порой ударяя мне в лицо.
Случаи вроде этого обычно менее мучительны, чем могут показаться, так как больным часто и помногу дают наркотики; они частично теряют некоторые способности, иногда помогает операция. Ему сделали несколько, но новый канал не работал.
Положение может быть порой на неопределенный срок стабилизироваться на уровне существования хронического растения — так что личность, по-видимому, в конце концов не страдает. (Не отчаивайтесь, душа умирает даже раньше тела.)
Но этот мальчик, без сомнения, продолжал мучиться. Он тихо плакал от боли. Если бы он только закричал или застонал… И он знал, что умрет.
Он начал читать «Записки Пиквикского клуба». Единственное, о чем он просил Бога, сказал он мне, чтобы ему было позволено закончить книжку, а уж потом умереть.
Он умер, не прочитав и половины.
Я знаю столько анекдотов! По крайней мере, я их не придумываю.
Джимми Маккензи был бичом психбольницы, потому что слонялся повсюду, громогласно отвечая своим внутренним голосам. Мы могли слышать, конечно, лишь одну сторону, другая могла подразумеваться, по крайней мере в общих чертах:
— Идите в задницу, полоумные подонки…
Было решено облегчить одновременно и его мучения, и наши, не отказав ему в праве на лейкотомию.
Было отмечено улучшение его состояния. После операции он слонялся повсюду, уже больше не ругаясь с голосами, а крича:
— Что? Повтори еще раз! Говори громче, сволочь, я тебя не слышу!
Мы принимали роды, и они тянулись уже шестнадцать часов. Наконец оно начало выходить — серое, скользкое, холодное; оно вылезло — большая человекообразная лягушка, аненцефалическое чудовище, без шеи, без головы, с тазами, лягушачьим ртом, длиннющими руками.
Это существо родилось в 9:10 ясным августовским утром.
Возможно, отчасти оно было живым. Мы не хотели этого знать. Мы завернули его в газету — и с этим свертком под мышкой, чтобы зайти в лабораторию патологии, которая, кажется, давала ответы на все вопросы, которые я когда-либо задавал, я через два часа шел по улице 0'Коннел.
Нужно было выпить. Я зашел в пивную, положил сверток на стойку. Внезапно — желание развернуть его, показать всем эту ужасную голову Горгоны, обратить мир в камень.
До сего дня я мог бы показать вам ту точку на мостовой.
Кончики пальцев, ноги, легкие, гениталии, все мыслящее.
Эти люди там на улице, я их вижу. Нам сказали, что они являются чем-то внешним, что пересекает пространство, лезет в глаза, доходит до мозга, затем происходит событие, посредством чего это событие переживается мной в моем мозгу как те люди там в пространстве.
То «Я», которым я являюсь, — не то, которое я знаю, но то, посредством чего и с помощью чего это «Я» известно. Но если это «Я», которое является посредством чего-то, не есть что-то, что я знаю, то это ничто. Щелк — ворота шлюза открыты — тело опустошается вовне.
Голова с ногами весело распевает на улицах, ведомая нищим. Голова — это яйцо. Глупая старуха разбивает голову-яйцо. Плод. Его пение — крик невыразимой боли. Старуха поджигает плод. Он крутится внутри головы-яйца, словно на сковородке. Смятение. Его боль и беспомощность неописуемы.
Я горю, я не могу выбежать. И крики: «Он мертв!» Но врач заявляет, что он еще жив, и велит отвести в больницу.
Два человека сидят лицом к лицу, и оба из них — это я. Спокойно, щепетильно, тщательно они выпускают друг другу мозги, стреляя из пистолетов. С виду же они совершенно невредимы. Внугренее опустошение.
Я брожу по Новому городу. Что за жалкое зрелище те внутренности и выкидыши, порождающие новых щегольских подонков. Этот с виду похож на сердце. Он пульсирует. Он начинает двигаться на четырех ножках. Он отвратителен и нелеп. Собакоподобный уродец из сырой красной плоти, но, однако, живой. Глупая, освежеванная, уродливая собака все еще упорно продолжает жить. Однако все, что она просит после всего, это чтобы я позволил ей любить меня.
Изумленное сердце, любящее нелюбимое сердце, сердце бессердечного мира, безумное сердце умирающего мира.
Играя в игру реальности без реальных карт в руке.
Тело искромсано, разорвано на куски, растерто в порошок, члены болят, сердце потеряно, кости измельчены, пустая тошнота в прахе. Желание блеванутъ легкими. Кругом кровь, ткани, мышцы, кости — дикие, неистовые. Внешне же все тихо, спокойно, как всегда. Сон. Смерть. Я выгляжу отлично.
Тот дикий безмолвный крик в ночи. И что, если бы я начал рвать на себе волосы, бегать нагим и орать в пригородную ночь. Я бы разбудил несколько уставших людей, а себя бы отправил в психбольницу. С какой целью?
5 часов утра: стервятники парят за моим окном.
Величественный лес, жаркий летний день. Гордые деревья, глубоко пустившие корни в землю, цепляющиеся за небо, высокие, могучие. Лес во всем своем великолепии.
Пришли лесорубы. Срубили и спилили деревья. Которые терпеливо переносили боль от их топоров и пил. Деревья повержены — обработаны на лесопилке, распилены на бревна и бревнышки, расколоты на поленья и полешки, все меньше, и меньше, и меньше, в конце концов до опилок, исчезая в хламе этого мира.
Лотос открывается. Движение из земли, сквозь воду, из огня к воздуху. Теперь наружу и внутрь за пределы жизни и смерти, за пределы внутреннего и внешнего, смысла и бессмыслицы, значения и тщеты, мужского и женского, бытия и небытия, света и тьмы, пустоты и полноты. За пределы любой двойственности или недвойственности, за-пределы и запределы. Развоплощение. Я снова дышу.
Дальше внутрь, большой или малый, более или менее есть, все более и более ничто, дальше в атом, дальше в открытый космос, ничто. Врата со Страшным Судом в Отене и центра атома тождественны. Прыгающий Иисус. Экстаз. Космическая пена и пузыри вечного движения Творения Спасения Воскресения Суда Страшного Последнего и Первого и Высшего Начала и Конца суть Единая Мандала Атомного Цветка Христа. Игольное ушко здесь и сейчас. Два удара сердца обвивают бесконечность. То, что мы знаем, это пена и пузыри.
Свет. Свет Мира, что озаряет меня и горит в моих глазах. Внутреннее солнце, что славит меня, ярче тысячи солнц.
Ужас быть ослепленным, поджаренным, уничтоженным. Хватаюсь за самого себя. Падаю. Падение из Света во Тьму, из Царства в изгнание, из Вечности во время, с Небес на землю. Прочь, прочь, прочь и наружу, вниз и наружу, сквозь ветра и мимо ветров иных миров, звезд, красок, самоцветов, сквозь начала и мимо начал соперничества. Пальцы одной руки начинают бороться друг с другом. Начала богов — каждый уровень бытия, стремящийся ньше к низшему, — боги, сражающиеся и сношающиеся друг с другом, — воплощение. Полубоги, герои, смертные. Резня. Бойня духа в окончательном ужасе воплощения. Кровь. Боль. Изнеможение духа. Борьба между смертью и перерождением, обессиливанием и возрождением.
Космическая блевотина, сперма, смегма, понос, пот — при любых обстоятельствах, незначительная частичка на пути наружу…
Видение кончилось, я снова начинаю грезить. Сотрясенный. Оторванные лоскутки памяти. Бедная, сырая, разбитая Голова-Яйцо. Кровотечение времени в теле Вечности.
Вновь начиная думать — ухватить, связать, соединить, запомнить…
Лишь запомнить запомнить, или по крайней мере запомнить, что ты забыл…
Каждое забывание расчленения.
Я не должен снова забыть. Все те поиски и изыскания тех ложных указательных столбов, ужасная опасность забыть, что забыл. Это слишком страшно.
За и над человеком, вне и внутри человека свирепствует война. Человек, я и ты, — это не единственное место битвы, но он является одним из ее участков. Разум и тело разорваны, изрезаны, искромсаны, опустошены, истощены этими Силами и Властями при их космическом конфликте, который мы даже не можем опознать.
Мы — расколотые, разбитые, сумасшедшие остатки некогда славной армии. Среди нас есть Князья, Полководцы, Военачальники, с амнезией, афазией, атаксией, судорожно пытающиеся припомнить, что это была за битва, звуки которой все еще раздаются у нас в ушах, — идет ли все еще битва? Если мы только смогли бы наладить связь со Штабом, найти путь, чтобы соедини