Раскройте ваши сердца... Повесть об Александре Долгушине — страница 18 из 49

— А вот это тебе уже знать необязательно, — отрезала она.

— Как так? Что же, ты решила вовсе уехать? А как Сашок...

— Сашок! О сыне вспомнил, — перебила она его с нервным смехом. — Да зачем тебе Сашок, скажи? Зачем тебе мы оба, зачем?

— Грета!..

— Нет, ты скажи, зачем? Ну ладно, я тебе еще, положим, нужна, обед приготовить, рубаху заштопать и что еще. А Сашок тебе зачем? Видишь ты его? Поиграл с ребенком полчаса в неделю и думаешь, на этом твои родительские обязанности кончились? Живем вместе, под одной крышей, а ребенок его забывать стал! Называет, — ведь это кому сказать, не поверят! — отца называет по имени-отчеству. «Александр Васильевич еще занят? Александр Васильевич еще долго будет занят?..»

— Не говори так, Грета. Мне больно это слышать...

— Тебе больно? Ах, тебе больно... — она задохнулась от гнева, от обиды. — Тебе больно! А мне — не больно? Ты же ничего не знаешь, ничего не видишь, не замечаешь! Ты не знаешь, что это значит — не иметь ни гроша, чтобы накормить ребенка! Что ты знаешь?.. Ты обманул нас. Если бы ты не обманул, я, по крайней мере, знала бы, как мне быть. Но теперь хватит... А ты сиди! — остановила она вставшую было со своей скамьи Татьяну, попытавшуюся незаметно удалиться. — Сиди и слушай. Тебя это очень касается. И делай выводы, пока не поздно. Знаешь, кто ты? — снова обратилась она к Александру. — Теперь я тебя поняла. Долго не могла понять. Ты — эгоист! Ради своих интересов ты не посчитаешься ни с чем и ни с кем.

— Своих интересов?..

— Ах, оставь, пожалуйста! — раздраженно остановила она его. — Я знаю, что ты скажешь. Ты скажешь, что твои интересы — это не твои интересы, ты не о себе думаешь, а о других. Да мне-то что от этого?.. Словом, я уезжаю. И, пожалуйста, не говори ничего. Не надо. Оставим разговор.

Он и не говорил. Что тут было говорить? Некоторое время сидели молча, слушали, как билась муха о стекло закрытого окошка. Потом он все же решился сказать:

— Хорошо, оставим разговор. Но вот что я хочу предложить. Давай не будем пока принимать окончательных решений. Не будем спешить. Уехать вам с Татьяной отсюда, пожалуй, нужно. По крайней мере, на время. Но не сию же минуту ехать? Сделаем так. Завтра Лев поедет в Москву, найдет вам квартиру и перевезет вас. Ну куда вы поедете сейчас одни, с ребенком? Подумай о Татьяне, каково ей будет, в ее положении? И как же ты бросишь своих здешних женщин? Или у тебя сейчас нет никого на попечении? Останьтесь хотя бы на несколько дней. За это время покончишь свои дела...

Аграфена молчала. Он обратился к Татьяне:

— Вы что скажете, Татьяна?

— Как Аграфена Дмитриевна скажут, — нерешительно улыбнулась Татьяна.

— Хорошо, — сказала наконец Аграфена. — Останемся на несколько дней. Только ради Татьяны.


5


В самом начале июля Дмоховский перевез Аграфену с Сашком и Татьяну в Москву на квартиру, нанятую для них на Шаболовке, близко от мастерской Кирилла Курдаева, и сам остался в Москве, получив-таки место на клееваренном заводе Платонова в Кожевниках; жил при заводе, в Сареево ездить теперь мог только два раза в неделю, на день, не больше.

Да особенной надобности ему оставаться в Сарееве уже и не было, станок действовал исправно, с работой вполне могли справиться три человека: один вынимал из-под катка свежеотпечатанный лист и вешал его для просушки на гвоздик на потолке, загнутый крючком, укладывал чистый лист на печатную форму, другой типографщик прокатывал по листу тяжелый каток, предварительно нанеся на форму свежую краску. Третий же выполнял всякую подсобную работу, да когда накапливались листы, пропечатанные с обеих сторон, складывал их в определенном порядке, чтобы потом, по завершении печатания, получилась книжечка, — набирали прокламацию так, чтобы составить книжечку в двадцать одну страницу небольшого формата.

И еще была у третьего обязанность — принимать гостей и по возможности скорее их выпроваживать, стараясь не пускать в дом дальше прихожей. Каждый день кто-нибудь да заходил на дачу из местных крестьян или из крестьян недальних деревень, наслышанных о приветливом барине-крестьянине и его жене-«кушерке», говорили об урожае, о ценах на сено и всегда спрашивали об Аграфене, скоро ли вернется, жалели о том, что она уехала. Поневоле третьим стал Долгушин.

На станке работали Папин и Плотников. Рослый, цветущий сангвиник Папин поначалу взял на себя более тяжелую работу — двигать каток, но, как выяснилось в первый же день работы, он с трудом мог выносить ее монотонность, страдал от ограниченности движений, напротив, хилому телом меланхолическому его другу эта работа пришлась больше по душе, чем метанье по подполью с листами бумаги, друзья поменялись местами и так все время работали — Плотников катал тяжелый вал по набору, это не мешало ему думать его лингвистические думы, вечно он был сосредоточен на разгадывании темных семантических ребусов, Папин вволю двигался, сгибался и разгибался, занимаясь отпечатанными листами. Все же за несколько дней работы они порядком выматывались, и, когда приезжал Дмоховский, друзьям давали передышку, Дмоховский с Долгушиным становились к станку, а им поручали брошюровку листов.

Рассчитывали заниматься печатанием не более месяца, напечатать тысячи по полторы экземпляров долгушинской прокламации и прокламации Берви (решили перепечатать ее у себя, самовольно сократив, не было времени ехать к Берви в Финляндию, где он жил в ту пору) да напечатать несколько сот экземпляров обращения к интеллигенции, которое Долгушин еще не написал, но содержание которого обсудили всей компанией. Решили, что, покончив с этим, не будут рассыпать набор, с отпечатанными прокламациями отправятся в народ, если прокламации пойдут хорошо, всегда можно будет вернуться в Сареево и допечатать необходимое количество экземпляров. До середины июля работали спокойно, кончали уже «Русскому народу». Получалось недурно, правда, не без ошибок, однако не важных, главное — текст читался, читался с обеих сторон листа, несмотря на то что тонкая бумага просвечивала. Натиск листов был ровный, будто печатались они на скоропечатной машине, а не на ручном станке, — заслуга Дмоховского с Тихоцким, купили хороший станок. Думали через день-два начать уж набирать прокламацию Берви, но тут случились два происшествия, которые заставили несколько изменить планы. И оба происшествия были связаны с Максимом Курдаевым.

Непросто складывались отношения с этим мужиком. После отъезда Анания Максим снова прилепился к долгушинскому хозяйству, обхаживал меринка, вывез на пустошь несколько подвод навозу с Авдоихина двора, за три рубля, сам назначил цену, обкосил всю луговую часть пустоши, сена вышло пудов триста, не меньше. Он тянулся к Долгушину и его друзьям, пожалуй, был бы не прочь вполне заместить собою Анания в их маленькой коммуне, пригласи его Долгушин, с готовностью переселился бы на пустошь, но Долгушин не приглашал, услугами его пользовался, однако держал на расстоянии, дальше порога в дом не пускал, — не мог, не решался доверить ему тайну станка.

В пятницу тринадцатого числа, несчастливое число, ездил Долгушин в Москву по делу. Собственно, «дело» было предлогом поездки. «Делом» было повидать Николая Васильевича Верещагина, который, как Долгушин знал от Дмоховского, в этот день должен был быть в Москве, и напомнить ему о его долге Дмоховскому, сотне рублей, невыплаченной части вознаграждения за привезенные Дмоховским из-за границы сведения о способах холодной штамповки жести, сделать это собирался сам Дмоховский, об этом говорили в последний его приезд в Сареево, но Долгушину непременно нужно было съездить в Москву, и он взял на себя переговоры с Верещагиным.

Ему страстно, мучительно хотелось повидать своих. Желание это было нестерпимо, терзало его с того самого дня, как увез их Дмоховский с дачи, да все не было основательного повода оставить типографию и уехать. Когда Аграфена и Сашок были рядом, он мог не думать о них, мог не замечать их, даже тяготился ими, они отвлекали его от дела. Стоило им уехать — и затосковал. Особенно не хватало ему сына. Хотелось прижать его к себе, вдохнуть в себя родной запах, коснуться щекой его щеки. Все эти дни каждую ночь ему снилось, как он играл с сыном и все прижимал его к себе, прижимал, с этим просыпался и до слез делалось обидно, что это лишь сон. Права была Аграфена, упрекая его в том, что он в последнее время не занимался сыном, слишком увлекся делом, не читал ему ничего, бросил рассказывать, не досказав, сказку о паровой тележке. Конечно, надо было бы больше отдавать ему времени. Да откуда было его взять?

Поехал в Москву верхом, меринок шел мелкой рысью; пускал его в галоп, но конек быстро начинал задыхаться, спотыкался, приходилось опять переводить его на рысь. Должно быть, в его дурном галопе и заключался изъян, из-за которого он был списан из строя.

Аграфена встретила спокойно, не удивилась, как будто ждала, на столе стоял горячий самовар, сразу же сели пить чай, Александр посадил сына к себе на колени, но мальчик тут же сполз на пол, перешел на другую сторону стола, к матери, молча смотрел на отца оттуда, из-за самовара.

— Ну как ты? — спросил Александр, подняв глаза на Аграфену.

— Ничего. Ищу место акушерки. Пока не нашла.

— А вы, Татьяна?

— Шью-с, — ответила Татьяна. — Вместе с Аграфеной Дмитриевной шьем белье для военного госпиталя, знакомые Аграфены Дмитриевны достали заказ.

— Кто это?

— Далецкие.

Увидел у окна раскрытую ножную машину Аграфены, привезенную из Петербурга еще весной, простоявшую с тех пор без надобности у Кирилла Курдаева. Теперь понадобилась.

Посидел час, легче стало. Прощаясь, сказал, что скоро снова приедет, будет теперь приезжать часто, и потому, что дела в Москве, и потому, что скучает по ним, не может без них. Она промолчала. И еще сказал, что о ней спрашивают в деревне, ее там ждут, надеются, что она вернется. Может быть, следует подумать об этом? Она и на это ничего не сказала. Обнял ее на прощание, прижал к себе, она не ответила на ласку, но и не оттолкнула.