Пока Далецкий церемонно выговаривал имена и фамилии, пока обменивались рукопожатиями, Долгушин все всматривался в своих новых знакомых. Рогачев и впрямь производил впечатление человека большой физической силы, его широкое в плечах и в груди мощное тело просилось, рвалось наружу из тесного сюртука и крахмальной рубашки, бугры мышц ходили, перекатывались под тонкой тканью сюртука, легко было представить его в свободной мужицкой рубахе с закатанными рукавами, с косой или молотом в руках, настоящий русский добрый молодец! И лицом, открытым и чистым, с выражением немного простодушным, немного лукавым и насмешливым, обрамленным молодой русой бородкой, вызывал он представление о добром молодце. Под стать ему была его юная подруга, крепкая, здоровая свежая девушка, круглолицая и румяная, с отчетливыми правильными чертами лица, с пристальным и жгучим взглядом глубоко посаженных глаз. Она обещала расцвесть в величавую красавицу, а пока держалась не очень уверенно и все поглядывала на своего освободителя — с обожанием и преданностью старательной ученицы, напомнив Долгушину Эрмиону Федоровну Берви. С улыбкой глядя на нее, любуясь ею, Долгушин чувствовал невольную зависть к Рогачеву: из такой девушки могла выйти жена-соратница, единомышленница.
— Я почему назначил встретиться здесь? Хочу показать вам Москву с такой точки, с какой вы ее еще не видели, с колокольни Ивана Великого, — продолжал объясняться Далецкий. — Но я выпустил из виду приезд Государя. Правда, если подождать, когда схлынет народ...
— Нет, не будем ждать, — перебил его Долгушин. — Давайте уйдем отсюда. Здесь неудобно говорить, а нам с Дмитрием Михайловичем надобно переговорить о деле. Спустимся к Москве-реке. Или, может быть, мы с Дмитрием Михайловичем удалимся на полчаса, а вы останетесь здесь?
— Нет, пойдем все! — решительно заявила Вера Павловна, вызвав у всех невольные улыбки. — И мы пойдем к Москве-реке.
И она первая повернулась и направилась вниз, с правой стороны собора.
— Так вы шли по Ильинке, — сказал Долгушин, обращаясь к Далецкому. — Вы должны были встретить...
— Любецкого? — вскричал в возбуждении Даленкий. — Как же! Он промчался мимо нас, как будто за ним гнались собаки, мы окликнули его, он даже не оглянулся. Так это он, что же, после разговора с вами?..
— Нет, на мой оклик он тоже не отозвался.
— Странно. У нас он почему-то перестал бывать...
Разговаривая, они спустились к Москве-реке и пошли по набережной вдоль кремлевской стены, здесь было пустынно, можно было спокойно беседовать, и Долгушин с Рогачевым, немного отстав от компании, заговорили о деле.
— Я ваши прокламации читал, — сказал Рогачев. — Разумеется, сделаю все, чтобы листки, которые вы мне передадите для распространения, разошлись возможно более широко и производительно.
— Стало быть, возражений они у вас не вызвали?
— Возражений не вызвали. Но у меня есть к вам вопрос.
— Какой?
— Вы призываете народ к революции. А он готов к ней?
— А вы сомневаетесь? Вы толкались среди народа и в этом не убедились?
— Не знаю, может быть, действительно те факты, с которыми я сталкивался, означают лишь, как говорится в вашем обращении к интеллигентным людям, неумение действовать с моей стороны, но готовности народа восстать теперь же или хотя бы в ближайшей перспективе я не заметил.
— А кто зовет его восстать теперь же? Разве наши призывы означают призывы к немедленному восстанию?
— Да вы же пишете: «Восстаньте, братья...»
— И что же, мы пишем: восстаньте теперь же?
— Ну, таких слов нет...
— Вот именно, что нет. А есть призыв сговариваться и соглашаться для дружного действия.
— То есть как в прокламации Чернышевского — готовиться и готовиться?
— Готовиться восстать не бестолково, а с ясным пониманием цели и ясной программой.
— Но вы допускаете восстание в ближайшей перспективе?
— А почему его не допускать? Кто знает, когда оно будет? Может, завтра. Народ поднимется, когда припрут обстоятельства. Смирение и кротость народа — факт, но факт и то, что в известных обстоятельствах он все-таки может за себя постоять. Иначе бы в нашей истории не было ни Разина, ни Пугачева. Другое дело — как он будет действовать, поднявшись. До сих пор всегда действовал во вред себе. Вот тут мы можем и должны сказать свое слово. Над обстоятельствами мы не властны, но в нашей власти воздействовать на дух народа... Пойдемте с нами, Дмитрий Михайлович!
— Вы приглашаете меня распространять прокламации среди крестьян?
— Да. Сегодня мы, несколько человек, выезжаем из Москвы с этой целью. Если вы согласны, можете присоединиться к нам сегодня же. Или через несколько дней, как угодно. Свяжемся через Далецкого.
— Предложение заманчивое. Но я должен прежде побывать в Петербурге. Отправляюсь завтра или послезавтра, а Вера останется здесь. Вот она может оказаться вам полезной, рвется в дело, привлеките ее. А в Петербурге тоже дело, связанное с пропагандой. Мои товарищи, как и я, бывшие военные, ведут пропаганду среди фабричных на Выборгской стороне и за Невской заставой, готовят из них пропагандистов для деревни. Съезжу, посмотрю, серьезное ли дело. И если почувствую, что дело не по мне, приеду к вам.
— Ну, что ж...
— Мне, Александр Васильевич, еще многое непонятно. Хочу разобраться. Пока я твердо знаю одно: народ настоящим своим положением не доволен и нуждается в помощи. Но как ему помочь? Вот вопрос. И до чего же трудно решиться выбрать какой-то один путь. Вот я вам завидую: вы определились, тверды в своем выборе. А я на распутье... Была у меня как-то этой весной полоса отчаяния, думал, а не лучше ли всего террор? Ножичком чиркнул — и гром на всю Европу! Я даже выбрал себе жертву — шефа жандармов Шувалова и стал высматривать его, примеривался, смогу ли, нет ли? Однажды сильно его напугал, — усмехнулся Рогачев. — Дело было ночью, возле его дома, он подъехал, а я подобрался к окну кареты и заглянул в окно. И нос к носу. Он застыл, помертвел. И тут я понял: нет, не по мне это. В карете сидел беззащитный человек, а не всесильный временщик. Измажешься в беззащитной крови, потом всю жизнь не отмоешься... Всего лучше для меня уйти в народ без определенной цели. Моя мечта: пройти Волгу сверху донизу поденным рабочим — бурлаком, косарем, грузчиком. Пожалуй, так и сделаю. А уж тогда и решать... Но я вас заговорил. Вам неинтересно слушать откровения такой невыработанной личности?
— Вы мне интересны, Дмитрий Михайлович, и я повторяю вам свое предложение: присоединяйтесь к нам.
— Спасибо на добром слове. Давайте-ка, однако, ваши листки.
Далецкий и дамы поворачивали направо в аллею Александровского сада, но не пошли дальше, остановились, поджидая Рогачева с Долгушиным.
Идти в Кремль Долгушин отказался, попрощался со всеми, пообещав появиться в Москве недели через две, и пошел к себе в Замоскворечье.
Ему понравился Рогачев, понравился основательностью поиска своего пути, стремлением непременно охватить умом всю многосложную картину общественного движения и уже на основании такого полного знания сделать свой выбор. Страшно трудно это сделать, не имея за плечами специальной теоретической выучки, которая дается годами отрешенных книжных штудий, мучительных попыток ухватить истину с пером в руке. Он, Долгушин, это знает по себе. Но знает и то, что этот славный добрый молодец теперь не успокоится, покуда не одолеет всех препятствий, которые встанут на его пути, такой открытой и честной натуре не может быть иной судьбы...
Перейдя Москву-реку по Большому Каменному мосту, заметил Долгушин впереди, перед Малым Каменным, внушительную толпу на обочине шоссе, развороченного в том месте несколько дней назад рабочими, как говорили, железнодорожной компании графа Уварова. Компания еще в июне получила от городской думы разрешение построить линию конной железной дороги в Замоскворечье, но почему-то до сих пор не начинала работу. В толпе, в центре ее, были важные господа, должно быть, представители думы и компании, чуть поодаль от них стояли кучкой инженеры и чиновники разных ведомств, еще дальше — мастеровые люди в кафтанах и высоких картузах и тут же несколько человек дорожных рабочих в лаптях и холщовых рубахах, на время совещания начальства оставивших свои кирки и лопаты, они-то и ковыряли тут мостовую, и уже за ними широким полукругом располагались зеваки, обтрепанные обитатели лачуг по ту и эту стороны Водоотводного канала. Толпа пребывала в почтительном ожидании: не изволят ли объявить чего важные господа, обсуждавшие, судя по характерным жестам одного из них, в малиновом фраке, варианты направлений линии.
Долгушин обошел толпу со стороны зевак, за их спинами, и показалось ему, когда уж он поворачивал к мосту через Канаву[1], что проводил его из толпы знакомый упорный взгляд; не оглядываясь, не ускоряя шага, прошел он по мосту, но за мостом, выйдя на Большую Якиманку, бросился бегом вперед, свернул в ближайший проулок и забежал в раскрытые ворота нежилой лачуги, встал за воротами, отсюда можно было в щель наблюдать за проулком, стал ждать, не пройдет ли мимо ворот унтер-шпион. Простояв с четверть часа, за это время мимо ворот прошли две бабы с бельевыми корзинами и толпа цыган, решил, что можно отправиться дальше, но испытывать судьбу не следовало, пошел не прежним путем, перелез за лачугой через забор и двинулся к Шаболовке кружным путем, по набережной, кривыми улочками...
Уезжали из Москвы с чувством облегчения, весело, с шутками, хотели петь и запели, как только проехали заставу и легла во все стороны ширь и благодать еще не убитой камнем земли и грянули ароматы скошенных трав и близкого леса. «Ни кола ни двора, зипун — весь пожиток», — живо и весело запел Долгушин, голосом приятным, мелодичным, хотя и не сильным, и тут же песню мощно подхватил Папин голосом вышколенным, гибким, легко бравшим самые низкие и самые высокие ноты, уверенно повел мелодию. Пел негромко музыкальный Плотников. Пел своим скрипучим голосом вовсе не умевший петь Дмоховский, сильно фальшивил. И даже Татьяна, не знавшая слов озорной песни, пела и улыбалась, не забывая, однако, оберегать от не