Хозяйка поставила на стол чугунок с вареной картошкой и круглый хлеб, деревянную чашку с серой крупной солью, принесла пучок зеленого лука, Егорша нарезал хлеб крупными ломтями. Квас черпали ковшиком из бадейки, стоявшей в бабьем куту.
Только поели, в избу стали собираться мужики, созванные Егоршей, переступив порог, кланялись, крестились, рассаживались по лавкам. Вскоре в избу набилось десятка полтора мужиков.
— Так что же у вас тут случилось, Егорша Филиппович? — громко спросил Долгушин, обращаясь к Егорше, но обводя взглядом собравшихся мужиков, как бы приглашая всех к разговору. И мужики, сидевшие недвижно, скромно смотревшие в землю перед собой, зашевелились, задвигались, стали поднимать головы, переглядываться.
— Демьянушко, — ласково обратился Егорша к одному из них, пришедшему из первых, пожилому крестьянину с густыми и длинными, смазанными жиром и аккуратно расчесанными на прямой пробор волосами. Расскажи-тко, брат, Василичу, в чем наша печаль, а Василич присоветует, как дальше нам, куда, значит, стучаться али как.
Демьян степенно и толково стал излагать историю тяжбы покровских мужиков со своей помещицей, точнее, с опекуном над имением помещицы (саму помещицу покровские ни разу не видели), каким-то ее родственником отставным генерал-майором, история была в чем-то похожа на историю вожжевских мужиков, да и начали тяжбу покровские, поощряемые примером вожжевских. Суть дела, как понял Долгушин, заключалась в том, что во время составления уставных грамот двенадцать лет тому назад опекун с ведома мирового посредника незаконно включил в крестьянский надел большой клин песчаной бесплодной земли, за который крестьянам пришлось выплачивать повинности, как за плодородную землю. По Положению 19 февраля 1861 года нельзя было отводить в крестьянский надел угодья, непригодные под пашню или сенокосы или иной вид возделывания, и опекун назвал эту неудобь в бумаге и на плане лесным покосом и кустарником. Составленная за спиной крестьян, уставная грамота была засвидетельствована мировым посредником, как составленная по добровольному соглашению с ними, копии с нее крестьянам не выдали, лишь поставили перед фактом, какие им отведены угодья и какие с них следуют платежи и повинности. И только теперь уже, совсем недавно, весной, открылся крестьянам этот обман, узнали они о том, что́ записано в уставной грамоте, и о своих правах, — что могли не соглашаться с включением в их надел песчаного клина. Открылся обман, когда опекун потребовал перевести крестьян на обязательный выкуп, рассчитывая покончить всякие отношения с ними и получить от государства выкупную ссуду, 30 тысяч рублей. А помог крестьянам разобраться в этом один студент, в то время, весной, домогавшийся места учителя фабричной школы при Реутовской мануфактуре, где работали покровские, и ныне, как слышали мужики, получивший это место. Они познакомили студента-учителя с положением в их деревне, и он побудил их последовать примеру вожжевских и протестовать, а для начала обжаловать действия опекуна, написал за них две жалобы по этому делу, в волостное правление и в губернское крестьянское присутствие. («Как звать учителя?» — с живостью спросил Долгушин. «Дмитрий Иванов...» — «Гамов!» — обрадовался Долгушин. «Точно, по фамилии Гамов», — подтвердили мужики. Поразительно, думал Долгушин, волнуясь, как причудливо переплелись пути с этим лично ему незнакомым пропагандистом, распространителем его, Долгушина, прокламаций. Попросил молодого мужика, который сказал о Гамове и собирался вскоре снова уйти в Реутово, передать Гамову от него, Долгушина, поклон.)
— Что же последовало на ваши жалобы? — спросил Долгушин.
— А ничего, — ответил Демьян. — Последовало оставить без последствий.
— Но нарушение закона было установлено? Что без вашего участия была составлена уставная грамота? Что вам даже не выдали ее копии?
— Начальство решило, что копия выдана.
— Как так?
— А так. В протоколе мирового посредника написано, что пятого декабря одна тыща восемьсот шестьдесят первого года копия с оной выдана покровскому сельскому старосте.
— А староста что говорит?
— Староста энту бумагу в глаза не видал.
— Кто был старостой тогда?
— Я.
— А нынче кто?
— И нынче староста я, — ответил Демьян. — Да уж теперь, должно, последний срок староста.
— Ну а негодность этого вашего клина признали? Разве никто из чиновников не приезжал по вашей жалобе?
— Приезжал один, смотрел, качал головой: да, негодная земля. А ответ — вот он: оставить без последствий.
Демьян вытащил из-за пазухи свернутые трубкой несколько листов казенной бумаги и подал Долгушину.
— Прочти, Василич, для всех. Послушаем, — попросили мужики.
Долгушин достал из своей сумки свечку, после Грибанова пришлось купить в сельской лавчонке полдюжины свечей и зажигать по вечерам, когда читал в крестьянских домах, зажег и теперь и стал читать бумагу. Это был ответ крестьянского присутствия на жалобу покровских. В бумаге говорилось, что при рассмотрении жалобы мировой посредник не согласился с утверждением крестьян о недоброкачественности отведенного им земельного надела и о нарушении порядка составления уставной грамоты, и потому требование крестьян о выплате им убытков, понесенных ими в результате оплаты в течение двенадцати лет бесплодного клина, а также их просьба дозволить им перейти в разряд крестьян-дарственников, вернув помещику полный надел и получив даровой четвертной, ходатайствовать о чем они имели право по закону, эти требования и просьба оставлены без последствий.
— И что же вы теперь намерены делать? — спросил Долгушин, возвращая бумагу Демьяну.
— А ты что присоветуешь?
— Что я присоветую? То есть вы хотели бы знать, куда вам теперь следовало бы обратиться с жалобой, по какому адресу?
— Ну да, куда, значит, стучаться?..
— А если я вам скажу, что не верю в подобные обращения к начальству? Толку не вижу в том, чтоб беспокоить его жалобами, ходатайствами, — все равно по-вашему никто и никогда не решит. От вас всегда отмахнутся, как теперь отмахнулись.
— Куды ж обращаться?
— А почему вы не хотите следовать примеру вожжевских до конца? Взяли бы да и перестали платить повинности, как они. Небось начальство скорее обратит внимание на ваши заботы, глядишь, и разберет.
Мужики задвигались, завздыхали, стали переглядываться. Потом один из них, сидевший в темном углу, невидимый, рассудительно заметил:
— То ли разберет, то ли нет. И еще так разберет, что без портков останисси. В Ильяшине, говорят, было перед пасхой...
— Вожжевские же не боятся этого?
— Че им бояться? — выскочил один из реутовских, мужик в летах, с худым голодным лицом. — Че с их взять? Голяк на голяке и голяком погоняет...
— Ну это ты не говори, — осадил его, придавил своим грохочущим голосом доселе молчавший Егорша, — у всякого есть что терять, а вот что жаловаться проку никакого — оно так, Василич, и до нас никому дела нет.
— Так, так! Никому дела нет, — дружно согласились мужики.
Долгушин почувствовал, что теперь самое время прочесть прокламацию, и полез за ней в свою сумку. Решил, что прочтет только «Русскому народу», эта прокламация больше подходила к настроению мужиков.
— Вместо ответа я вам прочту книжку, которая сейчас ходит в народе, а вы слушайте и соображайте, с чем согласны, а с чем нет, годится ли вам то, что в ней предлагается.
И он стал читать, без пропусков, в первый раз читая прокламацию перед таким большим собранием крестьян...
Когда кончилось чтение, мужики не сразу заговорили, кряхтели, переглядывались, не зная, как отнестись к прочитанному. Слушали чтение как будто одобрительно, а вот прямо сказать, что, мол, согласны или не согласны, не решались. Пожалуй, только Егорша и Демьян могли без колебаний сказать, что согласны, но и они не решались заговорить.
Первым прервал молчание опять тот, который сидел в темном углу, кашлянув, осторожно осведомился:
— Значит, ты советуешь нам бунтовать?
— А у вас есть выбор?
— Как сказать? Примерно, можно в Петербург послать кого. Разве порядок — омманывать мир? И обратно: мы не согласны на выкуп, из каких доходов сорок девять лет платить за воображаемый надел? — слово «воображаемый» он произнес старательно и с удовольствием, должно быть, взял его из жалобы, писавшейся Гамовым.
— Да опять же, кто вас там будет слушать?
— Оно, конечно, а все ж законное требование — не бунт, начальство может прислушаться.
— Вот чтобы прислушалось — и надо для начала перестать платить повинности. И при этом лучше бы вам требовать замены неудобного клина помимо выплаты убытков за него, и уж никак не переходить на четвертной надел. Вы, должно быть, не знаете, что это такое. Это — петля. Если с полного надела невозможно прокормиться, с четвертного пойдете по миру. То, что он даровой, вас не спасет. Придется за Христа ради батрачить на того же опекуна...
— Ниче! Все уйдем в город, на фабрики.
— Куда уйдете? Фабрики переполнены. Что, у вас в Реутове нужны рабочие? — обратился Долгушин к реутовским.
— Не нужны...
— А с бунта — прокормисси? Примерно, все подымутся разом. Царь войско пошлет — против войска пойдешь ли? Что дальше? — спрашивал все тот же невидимый.
— А дальше... — начал было объяснять Долгушин, обрадованный вопросом, конкретным вопросом, на который и должно было ответить конкретно, но тут и остановил себя, подумав, что, пожалуй, не следовало теперь же, с ходу пускаться в объяснения, которые едва ли что-либо теперь объяснят покровским, пусть прежде освоятся с тем, что услышали. И еще подумал, что не следовало теперь слишком далеко заходить в пропаганде, не выяснив прежде, как обстоят дела у других пропагандистов. Словом, пора была возвращаться в Сареево. — Нет, не будем теперь говорить об этом, нужен особый разговор. Мне завтра надо вернуться домой, а через несколько дней я снова буду в Покровском и тогда, если у вас не пропадет охота, снова увидимся и продолжим беседу. Кстати, прочту вам тогда еще одну книжку. Впрочем, могу и теперь оставить ее вам, сами прочтете. Кто возьмется? — спрашивал Долгушин, смотря на Демьяна, уверенный, что этот мужик грамоте знает.