И они не изменят себе, нет! Напротив, там, в Сибири, на родине, они смогут быть еще более полезными народу, она своим акушерским искусством, он — словом и примером достойной жизни. Он сможет наконец осуществить свою заветную мечту — писать для журналов, он владеет пером, она об этом может судить по его наброскам рассказов из народной жизни. У него есть талант — и этот талант употребить так непроизводительно на прокламации...
В тот день, тот ужасный октябрьский день, когда все это ей открылось в душевном озарении, она вызвала Дудкина в тюрьму, заявив о желании дать дополнительные показания. Ох, как она тогда ждала Дудкина — боялась, что передумает, не решится быть откровенной... Решилась — выложила все. Выговорила себе освобождение от суда, от заключения — возможность (пока в обещании) уехать к сыну.
И только когда вернулась к себе в камеру — показания давала в жандармском управлении, — с ужасом поняла: ведь она погубила не только Александра, погубила и себя, он никогда не простит ей ее предательства... Но поздно было бы пытаться поправить дело.
Еще несколько раз после того ее возили в жандармское управление для уточнения отдельных пунктов показаний, но вот уже недели две никто к ней в камеру не заходил, никуда ее не возили. Сосредоточенная на одном, скорее бы выйти из тюрьмы и увидеть сына, она недоумевала, тревожилась, почему ее не выпускают. Неужели Слезкин и Дудкин ее обманули? Пообещав ходатайствовать о ее освобождении, на самом деле не стали об этом хлопотать? Или их ходатайство отклонено? Но если так, почему не сообщают ей об этом?.. Теряясь в догадках, думала о том, а что, если и вправду ее обманули? Что тогда? О, тогда — она мгновенно закипала от этой мысли — тогда она отомстит за все. Она откажется на суде от уличающих показаний. И потом всю последующую жизнь будет мстить им, мстить... В ее воспаленном воображении мелькали неопределенные картины этой будущей страшной жизни, когда она будет мстить врагам, своим врагам и врагам мужа, и, углубляясь в эту мысль, все больше разжигая в себе мстительное чувство, получала странное удовлетворение от этого...
Накануне, не выдержав неизвестности, Аграфена решила снова вызвать Дудкина, написала, что имеет сообщить нечто важное, боялась, что иначе он не поторопится прийти; вчера он не мог появиться, было воскресенье, теперь же она ждала его с минуты на минуту. Но он как будто не думал торопиться...
Когда она услышала скрежет отодвигаемой двери женского отделения и затем звон шпор и шарканье нескольких пар сапог в коридоре, то отскочила от двери на середину камеры, всеми силами стараясь принять возможно более независимый вид.
Дудкин, худощавый господин с неопределенными чертами лица, похожий этой неопределенностью черт на своего начальника Слезкина, вошел в сопровождении трех или четырех чинов тюремного персонала и надзирательницы женского отделения. На лице Дудкина было смешанное выражение скуки и ожидания. Ясно было, что этот визит был для него докукой, сообщить Аграфене ему было нечего и от Аграфены услышать что-либо для себя полезное он не надеялся, не очень-то, должно быть, поверив ее записке, и если явился теперь, то главным образом для того, чтобы сделать внушение впредь не беспокоить его зря, и лишь в ничтожной степени в расчете на случай: вдруг и выявится что-нибудь еще по делу? Но это в самой ничтожной степени...
— Что именно вы имеете сообщить? Слушаю вас, — подчеркнуто снисходительным тоном сказал Дудкин, выдвинувшись несколько из толпы тюремщиков.
— Прежде всего, милостивый государь, потрудитесь объяснить, почему меня до сих пор здесь держат? Вы утвердительно говорили, и генерал Слезкин это говорил, будто из Петербурга едет какой-то следователь и после его беседы со мной меня отпустят. Где этот следователь? Или он миф? Как и поездка генерала Слезкина в Петербург? — звонким голосом, стремительно проговорила Аграфена; боялась, что не выдержит напористого тона, очень хорошо понимая, что так и не иначе надо с ними говорить.
— Успокойтесь. Не миф. Генерал Слезкин действительно ездил в Петербург и ходатайствовал об вас. И следователь из Петербурга — не миф, а член судебной палаты господин Гераков. Его беседу с вами поставил условием вашего освобождения не генерал Слезкин и тем более не я, это условие его сиятельства графа Шувалова. Вы должны подтвердить господину Геракову ваши показания. Почему его до сих пор нет? Его держат в Петербурге неотложные дела. Но он готовится к отъезду и в скором времени отправится в Москву. Это ответили нам из Петербурга на наш запрос. Потерпите немного. Вас не забыли. Это вас беспокоит? Уверяю вас, оснований для беспокойства у вас нет. Не все так скоро делается, как бы нам хотелось. И вы сами больше повинны в том, что до сих пор находитесь здесь. Охота была вам так долго запираться, — не удержался от назидательного упрека Дудкин. — Полагаю, у вас нет иных заявлений? — с нажимом на «полагаю» произнес он, как бы с благодушной иронией, как бы давая ей понять, что понимает, для чего она его вызвала, и давая понять, что благодушно извиняет ее, и тем самым призывая и ее быть столь же великодушной и терпеливой, верить ему и спокойно ждать.
— Нет, — ответила Аграфена.
— Жалоб нет?
— Нет. Впрочем, есть. Холодно здесь.
— Теперь везде холодно. Но я распоряжусь, чтоб лучше топили.
Поклонился и вышел.
3
Выйдя из камеры Долгушиной, Дудкин направился к камере Татьяны Сахаровой, сидевшей здесь же, только в противоположном конце коридора, у самого выхода. Никакого дела к ней не было, и заходить к ней не собирался, хотел лишь взглянуть на нее в глазок, просто взглянуть на красивую женщину, посмотреть, что делает. Сахарова держалась на допросах с твердостью ее образованных друзей-мужчин, спокойная, величавая, только улыбалась ослепительно в ответ на призывы к откровенности, факты печатания и пропаганды отрицала: ничего такого не видела, не знала. Уговорить ее дать откровенные показания удалось лишь после того, как все открыла в своих признаниях Долгушина. Сахарова вынуждена была подтвердить эти признания, чтобы облегчить положение Долгушиной, которая в противном случае оказывалась как бы в положении лжесвидетельницы. Но и эти показания она дала с величавым спокойствием.
Сахаровой, однако, в ее камере не было, накануне ее перевели в лазарет, в связи с каким-то осложнением ее беременности, объяснила надзирательница. Дудкин направился в мужское отделение тюрьмы.
Была у него на руках еще одна записка из этой тюрьмы с заявлением о желании сообщить нечто важное, но это заявление было иного рода, чем лукавое от начала и до конца заявление Долгушиной, к нему следовало отнестись серьезно, возможно, тут в руки шло долгожданное откровение одного из деятельных участников пропаганды. Записка была от Анания Васильева.
С некоторых пор стал как будто поддаваться этот дерзкий крестьянский парень, державшийся на допросах с непонятной заносчивостью. Сидевший первое время довольно спокойно, дни напролет читавший Евангелие, вдруг начал проявлять нервозность, забросил чтение, стал часто осенять себя крестным знамением, прежде вовсе не крестился, явно в нем назревал душевный перелом. Этого от него ждали. Если и было от кого из участников долгушинского кружка ждать признаний, то, конечно, от него. Его образованные товарищи были люди отпетые, убежденные социалисты и народники, начитанные, самостоятельно выработавшие свои убеждения, они видели положительный резон в своем самоотвержении, в бескорыстном служении народу. И их можно было понять. Представители привилегированного сословия, получившие образование на счет народа, своим самоотвержением они как бы возвращали долг народу. А какой резон в самоотвержении мог видеть крестьянский юноша, едва освоивший грамоту? Набравшийся от студентов вредных идей, не мог он быть убежденным пропагандистом. Его следовало выдержать в строгой изоляции несколько месяцев, воздействовать на него внушением истинных принципов, дать ощутить мощь и нерушимость законного порядка, на который он вздумал поднять руку, при этом успокаивая и обещая облечение его положения в случае его сознания, и рано или поздно он заговорил бы, не мог не заговорить.
Бунтарю из народа не из чего упираться. Бывают, конечно, исключения. Не все крестьяне из выявленных, с которыми имели дело пропагандисты, охотно свидетельствовали против них, иные, чувствовалось, были прямо замешаны в преступном содействии пропагандистам, но ухватить их было не за что и запирательство их было особенным, мрачным и мстительным, такими были братья Курдаевы, Максим и Кирилл Кондратьевы, которых пришлось арестовать и содержать в отдельных помещениях. Но Ананий Васильев был не из безнадежных, молодой, горячий, он жадно хотел жить, был сообразителен, с ним можно было вести игру. Нужно было только время. Этого не понимали или не хотели понять в Петербурге, оттуда раздавался один призыв: скорее, скорее...
Воздействуя на Васильева, пошли на то, что разрешили ему свидание с матерью, в расчете, что она постарается убедить его быть откровенным, она со слезами умоляла его об этом, и он плакал, но все-таки не поддавался. Сообщили ему откровенные показания Долгушиной и Сахаровой, в которых говорилось и о нем как участнике преступных замыслов долгушинского кружка, он и после этого еще держался. И вот только теперь, похоже, стал ломаться. Время брало свое.
Но и теперь еще не следовало спешить. Дудкин отнюдь не собирался теперь же явиться к Васильеву. Тот ждет его именно теперь, в обычный час посещения тюрьмы начальством. Ждет и готовится к его появлению. Мало ли что у парня на уме? Возможно, готовится хитрить, в расчете не все выложить. Нет, надо захватить его врасплох, в ту минуту, когда он уже потеряет надежду дождаться следователя, будет в ужасе от перспективы предстоящей пустой ночи. Дудкин не пожалеет времени, приедет сюда сегодня еще раз, вечером. А пока только посмотрит на него.
Мужское отделение тюрьмы было этажом выше, такая же железная дверь, каменный пол, камеры с обеих сторон. Проходя мимо камеры Долгушина, заглянул в глазок, получилось нескладно, закрывавшая глазок круглая чугунная заслонка вырвалась из пальцев и звонко брякнула о железо, которым была обита дверь, но, похоже, обитатель номера не услышал или не обратил внимания на стук, он сидел за столом и с увлечением писал, то низко наклоняясь к листу бумаги, то резко откидываясь назад, лицо было оживленное, выражение его менялось быстро, Долгушин улыбался, хмурился, снова улыбался.