Расовый смысл русской идеи. Выпуск 1 — страница 76 из 114

ы не бежали, а сбивались в кучки и продолжали обороняться штыками. «Сами пруссаки говорят, – писал потом русский офицер, – что им легче было их убивать, нежели обращать в бегство» [10]. «Хотя кто уже на земле лежал и ранен был, однако ж еще палил, – подтверждает немецкий участник боя, – и между ста человеками едва один пардону просил» [11].

В конце прошлого века была предпринята любопытная попытка оценить стойкость войск в том или ином сражении при помощи численного коэффициента. Критерием здесь служила величина потерь убитыми и ранеными, при которой войска еще продолжали держаться. Так, при Цорндорфе русские показали коэффициент стойкости, равный 43 %; при Бородине – 38 %. В среднем же для ХVIII–XIX веков коэффициент стойкости наших войск получился равным 30 %, тогда как французских и прусских – 28 %, австрийских – 15 %, а итальянских, испанских, турецких, венгерских и польских – от 2 до 12 % [12].

Но ведь наша армия продолжала оставаться крестьянской и позднее! Именно упорство было той чертой, которую прежде всего выделяли в русском солдате немцы в Первую и Вторую мировые войны. «Он выдерживает потери и держится еще тогда, когда смерть является для него неизбежной», – констатировал, например, немецкий журналист С.Штайнер – свидетель февральских боев 1915 года в Августовских лесах [13]. «Опыт показывает, что русский солдат обладает почти невероятной способностью выдерживать сильнейший артиллерийский огонь и мощные удары авиации, – вторит Штайнеру генерал Ф. фон Меллентин, сражавшийся на Восточном фронте в 1942–1944 годах. – Гораздо полезнее переоценивать упорство русских и никогда нельзя рассчитывать на то, что они не выдержат» [14].

Однако для проявления упорства в бою одной лишь выносливости (т. е. готовности переносить лишения) может оказаться недостаточно. Ведь в бою – в отличие от похода и других солдатских трудов – человек подвергается не только лишениям, но и опасности; здесь вовсю начинает действовать инстинкт самосохранения. Правда, по мнению некоторых военных публицистов конца XIX – начала XX веков, русский крестьянин особенно и не дорожил своей полной лишений жизнью; его отличала «простота взгляда на жизнь и смерть» [15]. Заметим, однако, что помочь преодолеть инстинкт самосохранения может еще и высокоразвитое чувство долга, внутренняя дисциплина. Между тем зависимость от природы, тяжелая борьба с ней за существование как раз и вырабатывали в русском землепашце умение подчиняться установленному свыше порядку вещей. «Без этого нельзя» – таков, как подметил Г.И.Успенский, был взгляд крестьянина на все, из чего состояла его жизнь [16]. Хотел того землепашец или нет, он должен был приноравливаться к природному циклу, к диктовавшему свои условия и сроки климату – хотя бы в силу долга перед семьей. Цена неповиновения могла оказаться для нее слишком высокой – в страду, как известно, день год кормит…

Вообще, то обстоятельство, что труд землепашца кормил его и его семью непосредственно , кормил в прямом смысле слова, – это обстоятельство уже само по себе должно было приучить крестьянина переступать через собственное «не хочу». Не то в городе, где к тому же еще и более высокие заработки: «в Москве недороду хлеба не бывает»; «Москва стоит на болоте, ржи в ней не молотят, а больше деревенского едят»… Это, а также разнообразие способов заработать себе на жизнь предоставляло горожанину больше «возможностей для маневра», т. е. для поблажек себе – прогулов, загулов, очковтирательства и т. п.

Не случайно командиры конца XIX – начала XX века предпочитали новобранцу-рабочему новобранца-землепашца – лучшего в «нравственном отношении» и, значит, более дисциплинированного, более надежного (нравственность предполагает умение ставить себе запреты – а развитое чувство долга, по сути, и является таким умением). Это предпочтение основывалось на результатах многолетних наблюдений! Характерна, например, разница в «нравственном состоянии» двух полков одной и той же дивизии, стоявших в 1870-х годах в Кронштадте. Оказавшийся худшим 147-й пехотный Самарский комплектовался в основном новобранцами из Тверской и Ярославской губерний, тогда как 148-й пехотный Каспийский – уроженцами Вологодской. А среди тверских и ярославских было много «отходников», работавших в Петербурге каменщиками, малярами, печниками, трактирными половыми и т. п. Вологодский хлебопашец уступал этим «питерщикам» в грамотности, в общем развитии, но был «тверд в своих правилах, как и весь наш деревенский люд; он безспорно честнее Ярославна, привыкающего с малолетства к торгашеству и, связанному, по большей части, с этим занятием обману; он основателен, как в своем домашнем быту, так и на службе» [17]. То же отмечали и в Туркестанском саперном полубатальоне: уроженцы промышленной Пермской губернии, которыми стали комплектовать эту часть с конца 1870-х годов, «в нравственном отношении» оказались хуже, чем поступавшие до этого хлебопашцы из Уфимской и Самарской. Схожие выводы сделали к началу XX века и в 179-м пехотном Усть-Двинском полку, и в лейб-гвардии Гродненском гусарском; примеры здесь можно приводить долго…

Умение подчиняться установленному свыше порядку вещей обуславливало, в частности, честное выполнение крестьянином своего долга перед государством – точнее, перед олицетворявшим государство царем. «Без этого нельзя». Нельзя не слушаться главу государства – как нельзя не слушаться главу семьи, который планирует ведение хозяйства, «загадом» которого это хозяйство и держится… «В то время, когда шло всеобщее нытье, один мужик стоял, как дуб, – писал в конце русско-турецкой войны 1877–1878 годов близко наблюдавший смоленского крестьянина публицист А.Н.Энгельгардт. – Требовали лошадей – он вел своих косматых лошаденок в волость, простаивал там сутки, двое, пока конское начальство разберет, что и куда. Приказывали вести лошадок в город к высшему начальству на просмотр, и там опять простаивал сутки, двое, пока не ослобонят. И все это он делал безропотно, хотя и без всяких видимых сочувствий, криков, гимнов, флагов. Требовали бессрочных, мужик снаряжал брата, сына, зятя, вез его в город, награждал последним рублишком. Требовали деньги, холсты, капусты – мужик давал и это. «Что ж теперь делать, надо Державу держать. Кому-нибудь необходимо с «ним» биться», – эти слова старика-крестьянина, потерявшего на германской войне сына, зафиксировал в январе 1915 года генерал-майор Д.Н.Дубенский («Я нарочно, – предупреждает он, – несколько уменьшил слова крестьян в смысле их патриотизма, дабы не подумали, что я больше сказал, чем говорили мне рязанские крестьяне») [18].

То же и солдат из крестьян. Вновь обратимся к рассказу пришедшего домой на побывку пехотинца эпохи Николая I. «И не дай Боже, то родитель, не дай Господи. Уж как этой грозной службы Государевой», – то и дело повторяет он. «Там ведь часто уеданьице – мякинны нам сухарики; упоеньице – нам водушка со ржавушкой». А «ученьице – все мученьице»: приходится «стоять день до вечера» – «тут от ветрышка, родитель-то, не скроешься»; – тут надо «поворотушки держать да поскорешеньку», и, не дай Бог, «ступня с ступней у нас да не сровняется» – «заметят кумандеры-то ведь ротный», щедрые на «затрещенья», «заушенья» и «подтычины»… После «мученьица» – не отдых, а новые заботы:

Штаб мондеры сукон серыих наглажены, И как оружьица ведь были бы начищены [19].

Словом, лучше продать «хоромное строеньице» и «скотинушку» – или хоть на десять лет уйти в батраки, – но скопить денег и откупиться от « злодииной (выделено мной – А.С.) этой службы Государевой»!

Казалось бы, чего ожидать от этих «солдатушек безсчастныих» на войне, кроме как дезертирства? Но вот действительно начинается война – И тут мы скажем-то солдаты новобраныи: «И постоим да за Русию подселенную, И сбережем да мы Царя-то благоверного».

Это говорит солдат, только что живописавший ужасы «злодийной» службы! Он ничего не объясняет – ибо для него тут никакого парадокса нет. «Злодийная» его служба или не «злодийная» – надо защищать «Русию» и «Царя – бога Русийского». «Без этого нельзя». Об этом не забывают даже в самые тяжкие минуты боя, когда уже «с ду-другом солдаты роспростилися», когда утомление дошло до предела —

И уже тут да мы солдатушки не знаем,

И на кого да мы оружья заряжаем;

И сговорим да тут солдатушки безсчастныи:

«И спаси Господи Русию подселенную,

И сохрани да ты

Владыка многомилосливой

И благоверного Царя да ты Русийского;

И как еще да спаси Господи помилуя,

И на страженьице безсчастных нас головушек…» [20]

Заботы о себе отодвигаются, таким образом, на второй план…

Точно таким же предстает «российский солдат» и в воспоминаниях участника Великой Отечественной войны поэта Давида Самойлова. В кругу товарищей, отмечает мемуарист, это «брюзга и ругатель. В этой раздражительности видно, что солдатское житье его тяготит». Но в бою он «умирает спокойно и сосредоточенно. Без рисовки. Он умирает деловито и мужественно, как привык делать артельное дело (т. е. выполнять свой долг – А.С.)» [21].

Было бы, однако, опрометчиво абсолютизировать высказывание Петра Великого: «… Ни единой народ в свете так послушлив, яко российский» [22]. Зерно истины есть и в прямо противоположных суждениях о тяге русского народа к анархии.

В самом деле, авральный по самой своей природе крестьянский труд в зоне рискованного земледелия приучал соблюдать порядок в главном, но не приучал к порядку в мелочах. На них, на эти мелочи, у крестьянина просто не оставалось времени – успеть бы сделать основное… Кроме того, отделка мелочей требует кропотливой, размеренной работы – а русский землепашец, как мы уже видели, приучался мачехой-природой к работе авральной, спешной. Это обстоятельство проявилось, в частности, в пристрастии русского солдата к простым, размашистым, требующим не столько отточенной техники, сколько силы движениям. Оно сохранялось даже у служивых ХVIII – первой половины XIX века, «крестьянская ухватка» из которых выбивалась целенаправленно, беспощадно и не один год.