Распад. Судьба советского критика: 40—50-е годы — страница 10 из 73

Вишневский ушел на флагманском корабле, но в последнюю минуту успел передать распоряжение, чтобы Тарасенкова, оставшегося оборонять порт, срочно направили на корабль «Верония». В корабль попала немецкая бомба, сброшенная с самолета, и Тарасенкова выбросило в море. Некоторое время он плыл в холодной воде, среди мин, сверху по барахтающимся людям били с самолетов. Все море было полно тонущими и замерзающими. Тарасенкова, уже погибающего от холода, втащили на буксир, лавировавший между минами. Придя в себя, он первым делом побежал в котельную сушить письма жены. С размытыми чернилами, покоробившейся бумагой — такими они и сохранились в архиве Марии Белкиной. Тогда он не знал, что в тот день, когда он чуть не погиб, у него родился сын.

Буксир доставил его на корабль, управляемый молодым капитаном Омельченко, вспоминала Мария Иосифовна, который, сумел вывести его под непрерывными бомбежками в Кронштадт.

Затем был Ленинград. Блокада. Работа в Оперативной группе писателей при Политуправлении Балтфлота, организованной Вишневским. В эту группу входили Николай Чуковский, Александр Яшин, Александр Крон, Вера Инбер, Лев Успенский и др.

Для Вишневского была создана воинская часть из писателей, которой он руководил. Под нее он получил штаты, помещение, пайки и др. Писатели работали на казарменном положении, сочиняли патриотические книги, а Вишневский удовлетворялся амбициями командира. Лев Успенский вспоминал, что ему «не приходилось слышать о других таких военно-писательских объединениях»[33]. Николай Чуковский мечтал вырваться из писательской казармы на фронт, ведь все чувствовали необходимость находиться в частях, а не под началом Вишневского. Прослужив в Пубалте всего полгода, как только выпала возможность, Чуковский ушел в газету авиации Балтийского флота… В группе в Пубалте он подружился с Тарасенковым, но еще ближе с Успенским.

Чуковский пишет, что Успенский ему однажды сказал: «Вишневский похож на двухлетнего ребенка, увеличенного до размера взрослого человека. Я удивился точности этого наблюдения»[34]. Далее Чуковский приводит рассказ Успенского о поездке с Вишневским на какую-то батарею. «На батарее было тихо и скучно, немецкая артиллерия вяло постреливала, где-то раза три что-то разорвалось… <…> Вишневский вернулся в Пубалт и доложил начальству, что был на передовой, в пылу битвы, это был пламенный рассказ о невиданных героях. Но в батарее он ничего не заметил. Не заметил даже того, что от нее до передовой, по крайней мере, семь километров и что на участке фронта, где она расположена, больше года вообще ничего не происходило. Реальную батарею он не увидел и полностью заменил ее в своем воображении другой батареей, нисколько не похожей на настоящую»[35].

Однако тяжелее приходилось Тарасенкову. Чуковский вспоминал, как не раз бывал свидетелем мелочной, несправедливой критики или прямых оскорблений Вишневского в адрес Тарасенкова. «Личные внеслужебные отношения их носили отпечаток служебных: несмотря на соединявшую их дружбу, между ними и в личных отношениях не было равенства — Вишневский всегда оставался начальником, а Тарасенков его секретарем, Вишневский покровительствовал, Тарасенков принимал покровительство <…>. Это была одна из тех дружб, которые напоминают трудный роман, полный измен, охлаждений, уходов и возвратов, подозрений и ревности. Вообще в характере Тарасенкова было много женственного — и доброта, и тонкость чувств, и капризность, и исключительное непостоянство»[36]. Думаю, что Чуковский писал о характере Тарасенкова гораздо шире, имея в виду не только военный период.

В своем военном дневнике Тарасенков редко, скорее всего под влиянием все усиливающегося голода, запечатлевает откровенные картины блокадного быта:

Был в госпитале у Всеволода. Он в прекрасных условиях (отдельная палата, диетический изысканный стол, колоссальное внимание врачей, радио, газеты, тепло)…[37]<…>

…безумство — за проезд в машине от аэродрома до «Астории» уплачено батоном белого хлеба! На столе — пир: курица, шоколад, какой-то заграничный ликер, печенье, колбаса, сыр. Наедаюсь до отвала. Ощущение счастья. Засыпаю на диванчике под шинелью. Всеволод и Софья Касьяновна — на роскошных двуспальных, сдвинутых вместе «асторийских» кроватях…

Там же встречаются отдельные характеристики командира: «…болезненные сцены с донельзя раздраженным Вишневским», «…истерики Всеволода…»[38].

Не все писатели вынесли пребывание в Ленинграде до конца, изнемогая от тяжелой дистрофии, под разными предлогами они улетали в Москву. В феврале 1942 года в Ленинграде проходило совещание писателей-фронтовиков, которое организовал Тарасенков. После его окончания Тарасенков упал в обморок: у него был тяжелый приступ дистрофии, и его отвезли в госпиталь. Он прошел курс лечения, а когда выписался, перед больницей увидел штабеля трупов.

Вишневский был человеком, любящим театральные жесты, громкие фразы, демонстративные поступки. Однажды во время войны они с Тарасенковым шли по Дворцовой набережной Ленинграда, началась тревога, а вслед за ней — обстрел. Вишневский остановился и, опираясь на перила, что-то долго объяснял, не оглядываясь на разрывы падающих снарядов. Тарасенков ничего не мог делать, уйти одному было нельзя, показать, что страшно, было неловко.

Капитан подводной лодки Грищенко вспоминал, что в блокадном Ленинграде Вишневского звали Плаксой. «Он любил выступать перед народом. Приезжает на завод, сгоняют на митинг истощенных рабочих. Выходит перед ними на помост, в шинели, в ремнях, сытый, толстый, румяный капитан первого ранга и начинает кричать о необходимости победы над врагом. Истерик, он себя заводил своей речью. Его прошибала слеза. Начинались рыдания. Рыдания душили его. Он ударял барашковой шапкой о помост и, сотрясаемый рыданиями, уходил с помоста в заводоуправление получать за выступление паек. Приставленный к нему пожилой краснофлотец подбирал шапку и убегал следом. Изможденные рабочие, шаркая неподъемными ногами, разбредались к станкам. И если кто спрашивал о происшедшем за день, ему отвечали: "А-а, Плакса приезжал…"»[39].

Вера Панова, относившаяся к Вишневскому с симпатией, писала: «…при своей пламенной непосредственности он не был лишен и своеобразного артистического кокетства, даже склонности к позированию. Он любил поразить слушателей парадоксальностью своей речи. Любил показываться в орденах. Любил напоминать о том, что он моряк.

Когда я передала ему рукопись "Кружилихи", он сказал мне:

— За ответом приходите в пятницу. — И тотчас поправился: — Нет, в четверг: моряки ничего не назначают на пятницу.

И я своими глазами видела, как он плакал (настоящими крупными слезами) от идейного расхождения с автором (ему поначалу очень не понравится мой Листопад из романа "Кружилиха"). Он плакал, вытирая глаза платком и отвернувшись от меня к окну (но не забыв задернуть занавеску на окне, чтоб с улицы, из переулка им. Станиславского, не увидели, что он плачет)»[40].

О Тарасенкове, которой непосредственно отстаивал все ее повести и романы, отзывалась с огромной нежностью. «Тарасенков был довольно известным критиком, был внимателен к начинающим, любил литературу так, как все мы должны ее любить, — самоотверженно и беспредельно. Он был мягче и доступней Вишневского, вероятно — поэтому начинающие с ним дружили больше»[41].

Славился Вишневский графоманией, которая в чем-то оказалась полезной; он писал огромные простыни-письма и вел столь подробные дневники, что в них помещались и сводки всех внешнеполитических событий; пламенные рассказы о встречах со Сталиным, посредственные мысли о литературе, диалоги с писателями, режиссерами и сложные любовные отношения с женой писателя Ленча. Страсти в его личной жизни кипели нешуточные, и порой Софья Касьяновна Вишневецкая, строго проверявшая записи в дневнике, возникала сама и размашистым почерком комментировала любовные переживания мужа.

Вишневский и Тарасенков: дружба и вражда

В конце войны и уже после ее окончания Вишневского месяцами не было в Москве. Он отвык сидеть в журнале, на «хозяйстве» был Тарасенков. Но когда все военно-политические проблемы улеглись, когда ему некуда больше было ездить, он решил взять управление журналом в свои руки. И тут увидел, что в журнале многое изменилось. И даже победа над Поликарповым, которую он сначала считал своей, при ближайшем рассмотрении оказалась подозрительной. Вот и письмо наверх Тарасенков написал сам, и выступил против без согласований, а как же Вишневский, а коллектив? Вишневский почувствовал угрозу своей журнальной власти.

Он любил выяснять отношения в письмах, непомерно больших, шумных. Уже через две недели после снятия Поликарпова, 20 апреля 1946 года, он с нескрываемой обидой в голосе писал Тарасенкову:

<…> Помнишь, после беседы в Клубе (числа 6-го апреля) я взял тебя за руку и хотел с тобой поговорить?.. Ты пошел домой с кем-то. А я как раз хотел сказать тебе существенные вещи о дальнейшем, и в частности о наших, порой вспыхивающих личных разногласиях. Хотел напомнить, что во все моменты — боевые, острые, политические (в дни когда, тебя громили в «Правде» и др., в дни Таллинна, в Ленинграде и пр., в дни когда снова возрождалось «ЗНАМЯ», и в канун 3-го апр<еля> с.г.) — я ясно — во имя большого нашего дела — я думал о тебе. Психологические моменты мне тоже понятны: ты вырос, тебе хочется своего простора, своего хозяйства и пр. Придет такой день, — и я буду, не сомневайся, — первым, кто поддержит… — Но вносить постоянно нотки раздражения, допускать хотя бы тень «двоевластия», полузатушеванного «спора» о месте, правах, функциях — совсем не надо… — У каждого из нас свои силы, свои обязанности, свое место в литературе, в Армии и т. п. — Простора хватит. А главное, на отчетливо понимать наши, твои и мои обязанности в «