ЗНАМЕНИ», в ССП…
На скрытые и явные упреки Тарасенков отвечает на следующий день, 21 апреля 1946 года:
Привет, Всеволод! В который раз мы пишем письма друг другу и объясняемся?.. Ну, давай объяснимся еще раз. <…> Я очень ценю твою роль в литературе нашей и в «Знамени». Тысячи раз говорил об этом и с писателями, и в ЦК. В ответ на бесчисленные вопросы на протяжении многих месяцев: — Ну, вы, конечно, делаете журнал один?.. Всеволод ведь занят другим… — я отвечал так, как считал: «Нет, Всеволод очень много работает в журнале, без него не идет ни одна рукопись, он много работает с авторами». <…> Никакого стремления отодвинуть тебя от руководства журналом, отнять у тебя что-то у меня нет и в помине. Я люблю журнал наш бесконечно, в нем проведены лучшие годы жизни, реализованы лучшие лит<ературные> мечты. Абсолютно согласен, — да, все в «Знамени» плод коллективного труда, коллективных усилий. В том числе и общелитературное значение победы над Поликарповым, над жандармскими методами «руководства» литературой. <…>
Я всегда видел в тебе самого близкого друга. Да и в литературной дискуссии 37 года, когда она склонна была перерасти в политическую расправу. И в Таллинне в 41 г. — И в блокаду Ленинграда. И на заседании 3-го апреля. Все это я очень хорошо помню. Именно потому меня удивляет такая крайняя непоследовательность в тебе. Никакая самая горячая привязанность моя к тебе не заставит меня вносить в отношение к тебе хотя бы оттенок холуйства, «личного секретарства». Ты — мой старший товарищ. Только так я понимаю наши отношения, которые нельзя уложить в служебную схему. Да, старший и по возрасту, и по партийности, и по литературе, и по войне. Но товарищ. Это святое слово[42].
Тарасенков снова и снова повторяет ему, что не мог иначе, так как тот почти год отсутствовал то в Нюрнберге, то в Прибалтике, то на курорте, и кому-то надо было брать ответственность за все происходящее на себя.
Тарасенков любил журнал. Виктор Некрасов вспоминал, как в «Знамени» воспринимался Тарасенков и Вишневский. «Люди они по складу характера были разные. С легкой руки Тарасенкова — в основном он вел работу с авторами — атмосфера в редакции была на редкость неофициальная, приходило много народу, все смеялись, хохотали, Толя принимал, как всегда, сидя на столе, — в общем, было весело. В те дни, когда приходил Всеволод Витальевич, все немного подбирались, пытались сосредоточиться, листали рукописи. И не то чтоб Вишневский был строг или как-нибудь по-особенному требователен, просто он был главным редактором и приходил не ежедневно, на два-три часа, не больше, и это создавало другую атмосферу — более деловую, во всяком случае внешне»[43].
Но Тарасенков прекрасно понимал, что никто бы не дал ему возглавить «Знамя». Вишневский был локомотивом, который мог помочь осуществить его замыслы. В том числе напечатать Пастернака. Он умел уговаривать Вишневского. Освобождал его от текучки. К тому они были идейно очень близки. Пафос Вишневского — борца за коммунизм, Тарасенков вполне разделял, пока он не мешал ему любить литературу.
Вот тут и начинались внутренние противоречия. В этом смысле Вишневский был более последователен. И наверху чувствовали его абсолютную преданность. Но к 1946 году Тарасенков поверил в себя. Всю войну он пытался писать стихи и даже выпустил несколько сборников, но все-таки сумел понять, что это не его дело. Он служил журналу, который любил больше всего на свете, пытаясь печатать, то, что ему интересно.
А тем временем в Москве в течение двух месяцев проходят поэтические вечера. Ахматова с группой ленинградских поэтов выступает в Колонном зале Дома союзов, в вечере участвует и Пастернак. Их прекрасно принимают, выступления имеют огромный резонанс, и поэтому даже у таких чутких партийных деятелей, как Вишневский, не возникает предчувствия опасности.
В дневнике от 19 мая Вишневский записывает, что к нему пришли Крон, Тарасенков с женами. Видимо, много читали. «Строки Ахматовой и Цветаевой… Стихийная мощь Цветаевой. Ее стихов на смерть Маяковского. Вечер, тихо пьем вино. Мне как-то смутно грустно…». Затем 23 мая: «Читаю из "Шести книг" Ахматовой…»[44].
Отношение к Ахматовой такое, словно ее поэзию только что открыли. В это же время проходит вечер Пастернака, и Тарасенков пишет восторженный материал для Совинформбюро, то есть для западного читателя. А затем большую статью для журнала под названием «Мозаика», где подтверждает свое восхищение перед Пастернаком и другими полуразрешенными поэтами.
Пастернак и Ахматова накануне постановления
В конце марта 1946 году в Москву выехала группа ленинградских поэтов. В «Литературной газете» писали, что 3 апреля Николай Тихонов будет вести вечер в Колонном зале Дома союзов. Выступать должны были Анна Ахматова, Ольга Берггольц, Николай Браун, Михаил Дудин, Александр Прокофьев и Виссарион Саянов. Ленинградцы выступят также в Центральном офицерском доме летчиков, в Доме актера и в других аудиториях столицы.
О тех встречах осталось много восторженных записей.
Из воспоминаний В.И. Виленкина: «Мы с Вадимом Шверубовичем попали на самый парадный, первый вечер — в Колонном зале Дома союзов. Какое же это было торжество, какой незабываемый светлый праздник русской поэзии! Сколько здесь собралось в этот вечер военной и студенческой молодежи, какие славные мелькали лица, как забиты были все входы в зал, как ломились хоры и ложи от наплыва этой толпы юношей и девушек с горящими глазами, с пылающими щеками. Каким единством дышал этот зал, хором подсказывая Пастернаку, то и дело, забываемые им от волнения слова, вымаливая у Ахматовой еще, еще и еще стихи военных лет, стихи о Ленинграде, стихи о любви. Она и здесь, в Колонном зале, читала негромко, без жестов, чуть-чуть напевно, стоя в своем простом черном платье и белой шали у края эстрады»[45].
Эренбург запомнил слова Ахматовой, которая предчувствовала, что эти торжества могут для нее кончиться плохо: «Два дня спустя Анна Андреевна была у меня, и когда я упомянул о вечере, покачала головой: "Я этого не люблю… А главное, у нас этого не любят"»[46].
Л.В. Горнунг писал в дневнике о встрече публикой Ахматовой: «…когда она вышла на эстраду, публика, поднявшись со своих мест, встретила ее громом аплодисментов и в течение 15 минут не давала ей начать свое выступление. Концерт прошел с исключительным успехом. Второй концерт был отменен, и кассы Дома союзов возвращали деньги»[47].
Очень любопытен в этой связи рассказ Марии Белкиной, который она привела в книге «Скрещенье судеб», о том, как происходил вечер в гостях у Пастернака в эти самые дни.
«Это произошло в 1946 году весной; тогда в Колонном зале состоялся знаменитый вечер поэзии, на котором выступали Ахматова и Пастернак, и их тогда не отпускали со сцены, требуя еще и еще стихов, а выступавших был длинный список. Зал был так набит, что и проходы все были заполнены людьми. Анна Андреевна выступала в черном платье и белой шали с длинной бахромой. Потом в этой же белой шали на плечах она сидела за столом у Бориса Леонидовича в Лаврушинском переулке. После обеда — а может быть, ужина — накрывали к чаю. Анна Андреевна сидела на тахте, и рядом с ней Олечка Берггольц, она тогда была очаровательна, остра, весела, поминутно вскидывая льняное крыло волос, которое падало ей на глаза, рассказывала что-то смешное, и Анна Андреевна ей ласково улыбалась. Там же, на тахте, рядом с Олечкой уселся Тарасенков, он был еще в форме офицера Балтийского флота. Были и еще гости, но кто именно — не помню. Борис Леонидович то появлялся в комнате, то исчезал. Где-то там, в коридоре или в другой комнате, зазвонил телефон, и Борис Леонидович снял трубку. Потом он появился в дверях и, несколько смущаясь, стал объяснять, что это звонит Вертинский.
…Вертинскому кто-то сказал, он от кого-то услышал, словом, он знает, что здесь сейчас Ахматова… Это становится просто невыносимым, все всё знают, все всё слышат, что делается у тебя за стеной, за запертой дверью! Ты живешь, как под стеклянным колпаком, так невозможно больше, так немыслимо жить… Я не скрываю, что у меня Ахматова, я горжусь тем, что у меня Ахматова… Но зачем же об этом надо говорить… И при чем тут Вертинский? А может быть, Ахматова не хочет видеть Вертинского, и это надо будет ему объяснять… Он преклоняется перед Ахматовой, он просит, нет, он умоляет разрешить ему приехать и поцеловать руку Ахматовой…
Гости шумели, смеялись, говорили все разом, а Во-рис Леонидович терпеливо ждал у дверей.
— Ну, так как же быть, как же мы поступим, Анна Андреевна, пускать его или не пускать?
— Пускать, — сказала Анна Андреевна, — пускать, мы поглядим на него, это даже интересно.
— Но, может быть, кому-то это неприятно?.. Может быть, кто-то не хочет видеть Вертинского? Вы скажите, — говорил Борис Леонидович.
— Пускать, пускать! — отвечали все хором.
Пили чай, когда пришли Вертинские, она тоненькая, с каким-то странным, загадочным птичьим лицом — огромные холодные глаза и широкие разлетающиеся брови. Она потом играла в одном фильме птицу Феникс, и лицо ее, казалось, было создано специально для этой роли. Он высокий, статный, с мучнисто бледным большим лицом, с залысинами надо лбом, за которыми не видно волос, безбровый, безресничный, с припухшими веками, из-под которых глядели недобрые студенистые глаза, и тонкий прорез рта без губ. Он поставил бутылку коньяка на стол и попросил разрешения поцеловать руку Анны Андреевны. И Анна Андреевна театральным жестом протянула ему руку, и он склонился над ней. Все это походило на спектакль, где я, сидевшая в стороне от всех, за другим концом стола, была, как в зрительном зале. Гостям, видно, не понравился Вертинский, не понравилось и то, что он приехал со своей бутылкой коньяка, а теперь, откупорив бутылку, хотел всем разлить коньяк. Все отказались и наполнили бокалы вином. И он, налив коньяк себе и жене, произнес выспренний и долгий тост за Анну Андреевну, и его длинные тонкие руки взлетали и замирали, и из рюмки не распл