Распад. Судьба советского критика: 40—50-е годы — страница 14 из 73

шка Союза писателей. Мало того, Зощенко 20 июля 1944 года вызывался на беседы-допросы к агенту НКВД, но его не арестовывали, а критиковали наряду с другими поэтами и писателями.

Интересно, что и Ахматова никак не фигурировала среди критикуемых, что и позволило ей спокойно публиковаться в «Знамени» и выступать в Колонном зале. Ее присутствие в постановлении могло быть вызвано тем, что она «слишком тепло», по мнению власти, была принята публикой, а ей давно уже сопутствовала репутация наверху «старой, забытой поэтессы». Второе, что явно вызвало раздражение Сталина, — встречи Ахматовой с Исайей Берлином. В своем исследовании «Тайная политика Сталина», посвященном послевоенной жизни СССР и оснащенном большим архивным материалом, Г. Костырченко пишет: «Еще в конце 1945 года Сталину донесли, что Ахматова без санкции сверху принимает в своей ленинградской квартире важных иностранцев. Дело в том, что в ноябре ее трижды посетил специально приехавший из Москвы второй секретарь английского посольства Исайя Берлин. Причем нес он эти визиты не по долгу службы, а движимый большим интересом к русской литературе, переросшим потом в профессиональную научную деятельность и принесшим ему в итоге широкую известность в ученом мире и рыцарский титул.

Согласно сводкам наружного наблюдения, на первую встречу с Ахматовой Берлин прибыл в сопровождении ленинградского литературоведа В.Н. Орлова. Будучи представленным поэтессе, английский гость прямо с порога несколько высокопарно заявил: "Я приехал в Ленинград специально приветствовать вас, единственного и последнего европейского поэта, не только от своего имени, но и от имени всей старой английской культуры. В Оксфорде вас считают самой легендарной женщиной. Вас в Англии переводят с таким уважением, как Сафо". И хотя Сталину, скорее всего, докладывали о литературоведческом характере этих встреч, однако он предпочитал рассматривать их как замаскированную шпионскую деятельность английского дипломата. В этом убеждении он наверняка укрепился после того, как с Лубянки ему сообщили о том, что Берлин пытался договориться с Ахматовой об установлении "нелегальной связи", а потом был замечен у дома поэтессы в обществе Рэндольфа Черчилля, сына бывшего премьер-министра Великобритании, гостившего в Ленинграде. По городу поползли тогда слухи о том, что англичане хотят выманить Ахматову за границу и даже тайно прислали для этой цели самолет. Есть свидетельства, что, узнав об этом, Сталин, еле сдерживая ярость, произнес: "А, так нашу монашку теперь навещают иностранные шпионы…"»[55].


Сама интрига состояла в том, что Жданов, на основании записки начальника управления агитации и пропаганды Александрова и его заместителя Еголина от 7 августа 1946 года о неудовлетворительном состоянии журналов «Звезда» и «Ленинград» (повторим, такие записки были обычной рутинной практикой), подготовил заседание Оргбюро, на котором решил со всей мощью обрушиться на представителей старой интеллигенции Зощенко и Ахматову. Сталину был показан рассказ Зощенко «Приключение обезьяны», который привел его в ярость.

Сталин позволил Жданову воспользоваться задуманным планом и в полной мере подвергнуть остракизму Зощенко и Ахматову и иже с ними, но Жданов не мог и представить, что сам попадет в расставленные сети. Maленков в полной мере воспользовался своим правом вести Оргбюро ЦК и с удовольствием перевел разговор с Союза писателей, недосмотревшего за Зощенко и Ахматовой, на ленинградскую партийную организацию, которая курировала журналы, в которых они печатались.

Получилось так, что, когда Жданов закончил произнесение гневных обличений в адрес Зощенко и Ахматовой, Маленков обратил внимание ЦК и Сталина на то, что Зощенко был введен в состав редколлегии журнала «Звезда» ленинградским горкомом партии. «Бдительность Маленкова, получившая одобрение у Сталина, способствовала тому, что в окончательный вариант постановления о журналах был внесен пункт о грубой политической ошибке ленинградского горкома. Для руководителей Ленинграда и их московских покровителей — Жданова и Кузнецова это был, конечно, удар, хотя они попытались сделать все для того, чтобы смягчить его. Характерная сцена произошла в перерыве заседания оргбюро 9 августа. По воспоминаниям П.И. Капицы, «к Саянову подошел секретарь ЦК по кадрам Алексей Кузнецов. Он начал уверять Виссариона, что сказанное Сталиным надо принять как похвалу. При этом пожал ему руку и произнес:

— Поздравляю, держи голову выше!

К нам подошли секретари ленинградского горкома, а потом присоединился и Жданов, решивший, видимо, нас подбодрить:

— Не теряйтесь, держитесь по-ленинградски, мы не такое выдержали <…>

В дверях показался Сталин. Видя толпящихся ленинградцев, шутливо удивился:

— Чего это ленинградцы жмутся друг к дружке? Я ведь тоже питерский. Жданов отошел от нас»[56].

Виссариона Саянова, в то время главного редактора журнала «Звезда», все подбадривают, хотя, если следовать логике, критика была направлена именно против него и его журнала.

Видимо, именно Маленкову история обязана той странной формулировкой, с которой навсегда связали многострадальных Ахматову и Зощенко с деятельностью журналов «Звезда» и «Ленинград».

Сталин, верный себе, почувствовал заговор. Он увидел в Жданове неискренность. Может быть, именно в этот день и была открыта дорога к уничтожению ленинградской партийной организации. Но Сталин всегда расставлял свои ловушки незаметно, тихо, чтоб не вспугнуть жертву. А в воображении вождя уже возникал образ ленинградской «оппозиции», которая «жмется друг к дружке».

Заседание оргбюро ЦК ВКП(б) проходило 9 августа 1946 года. А 14 августа вышло знаменитое постановление, круто изменившее жизнь советской интеллигенции.

Последствия

Одно мне стало предельно ясно, все надежды, переполнявшие меня в связи с нашей великой победой, оказались иллюзиями.

М. Алигер. «Воспоминания об Ахматовой».

Послевоенное движение культуры с робкими попытками самостоятельности было грубо остановлено. Теперь надо было выступать, и выступать с поддержкой постановления.

Маргарита Алигер, верная линии партии, но при этом страстно любящая Ахматову и ее поэзию, спустя годы на страницах, не вошедших в основной корпус воспоминаний об Ахматовой, писала: «Весной 1946 года я некоторое время прожила в Ленинграде, — репетировалась моя пьеса. Жила я в "Астории", где неизменно встречались знакомые москвичи, ежевечерне приходили друзья-ленинградцы и было интересно и весело. У Ахматовой я бывала часто и чувствовала себя с ней все свободнее и проще. Она охотно читала свои новые стихи, — они у нее в ту весну писались и печатались, готовя большую книгу, была деятельна и бодра. Лев Николаевич вернулся с войны здоровым и невредимым, жил с матерью. Жизнь, наконец, пошла нормально.

Бывая у Ахматовой днем, я несколько раз заставала ее за работой, — большой стол посреди комнаты и скорее обеденный, чем рабочий, был завален тонкими тетрадными бумагами. Разбирая бумаги, Анна Андреевна иногда протягивала мне какие-нибудь фотографию или страницу, на которой подчас было записано всего несколько слов, а то читала вслух отдельную выписку или заметку. Помню поразившие меня строки о полной обнаженности и незащищенности лирического поэта, о том, что в этой-то обнаженности и заключена суть лирического, что лирик сам представляет самое личное и сокровенное. Мне запомнились эти слова. Их мудрость помогла мне пережить равнодушно-холодную критику моих собственных стихов.

А то, бывало, взяв какую-нибудь книгу, читала вслух строки, показавшиеся ей замечательными. Словно брала за руку и вводила в мир, где жила.

Раз она протянула мне старую фотографию прелестной, совсем юной девушки, почти девочки.

— Это я в Царском, — сказала она, — еще в гимназии.

<…> Лето 1946 года я проводила с детьми на Рижском взморье, много работала. Писала пьесу и решила, закончив ее, не возвращаться в Москву. Соседи мои поразъехались, а я не спешила. Уж очень хорошо было после дня работы бродить по берегу моря, по песчаной кромке, утрамбованной прибоем почти до твердости асфальта. Там и застало постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград". Трудно сейчас, пережив последние 25 лет со всеми их потрясениями, в полной мере восстановить себя тогдашнюю, свое восприятие жизни. И не хочу я сейчас стараться выглядеть умнее и прозорливее, чем была на самом деле. Нет, было бы сильным преувеличением, если бы я утверждала сейчас, что в полной мере понимала тогда, сколь противоположно искусству любое административное вмешательство, сколь бесполезно и бессмысленно оно.

Я считала, что самое главное для литературы, продолжающей жить в мире, где столько лет бесчинствовал фашизм, самое главное для нее — высокая идейность, духовно укрепляющая людей, но зачем при этом изничтожать Зощенко и Ахматову? Зощенко я знала только как писателя, и этого было совершенно достаточно, что же до Ахматовой, — по-моему, все написанное мной выше освобождает меня от необходимости что-то добавить. Одно мне стало предельно ясно, все надежды, переполнявшие меня в связи с нашей великой победой, оказались иллюзиями.

Хотелось зажмуриться, забыться и потом очнуться, и чтобы все это оказалось лишь тяжелым сном. Но реальность оставалась реальностью. И почти физически я ощутила: в мире, где я живу и надеюсь еще долго жить, в литературе случилось нечто непоправимое. Но едва ли я тогда понимала меру той непоправимости.

В Москву я вернулась в начале октября. Там царило невеселое оживление, без конца созывались собрания, всячески раздвигались рамки действия постановления, применяемого к местному материалу. Шла упоенная пустая деятельность, на которой литература наша (увы) потеряла много лет и немало драгоценных сил»[57].

Вишневский 18 сентября записывает в дневнике: