Распад. Судьба советского критика: 40—50-е годы — страница 18 из 73

о ты читаешь этот апологетический обзор уже в открытую…

У коммунистов должна быть единая линия в вопросах эстетики. — Ты придерживаешься, — к сожалению, «особых» взглядов на Пастернака и подобных. Невыполнение указаний о статье (о Пастернаке) я НЕ МОГУ принять, — ни как член парт<ийной> организации СП, ни как гл<авный> редактор, ни как один из секретарей ССП. Ты глух к товарищеским, братским призывам, звонкам, письмам… Ты упрямствуешь… —

Я обязан сделать выводы, политические и деловые…[77].

Тарасенков ушел из «Знамени», но на прощание, понимая, что могут с ним сделать, используя письма Вишневского, копии которых были отосланы в ЦК, как человек, не первый раз попадающий в скользкие ситуации, сделал для себя копии отзывов членов редколлегии «Знамени» на стихи теперь уже запрещенной Ахматовой, гонимого Пастернака, на Гроссмана и на ряд других поэтов и писателей, на тот момент кажущихся партийным чиновникам — сомнительными. Тарасенков знает, что эти внутренние рецензии в нужный момент можно будет достать из рукава.

Тарасенков уходил со скандалом. Вишневский записал в дневнике:

Секретариат (закрытый), разбирали дело Ан. Тарасенкова… Он говорил неубедительно, умалчивал о существенных фактах (сводил дело к «непонятным» ему действиям). Единодушный отпор. Фадеев, Горбатов, Субоцкий, затем я. — Разъяснили Тарасенкову, что он попал на неверный путь, Пастернак — явная литературная оппозиция… Молчит в ответ на английские статьи о нем самом («борец за права индивида» и пр.) Игнорирует общественность <…>

Он бледный встал и сказал: — Я выступлю по вопросу о Пастернаке. — От поста зам<естителя> гл<авного> редактора я прошу меня освободить. Я семнадцать лет работал и хочу поработать свободным критиком <…>. На этом и закончил[78].

Инвалид литературной проработки

От Вишневского, входившего в секретариат Союза писателей, зависела и бытовая жизнь Пастернака, который пытался в это время получить аванс за свой сборник от издательства «Советский писатель». Пастернак жаловался в письме к Симонову:

…потребовалась виза Союза, Горбатов согласился, Вишневский сказал, что нет, «так» мне денег дать нельзя, надо вызвать меня на секретариат для объяснений. Чудак Вишневский. Если ему требуется моя кровь для поднятия жизни в собственных произведениях, я бы ему дал ее просто, донорским путем, зачем убивать меня для этого, вероятно, технически это не так просто.

Ну, так вот, вот просьба, эти тысячи. Устройте мне их как-нибудь[79].

Симонов, который в это время был главный редактором «Нового мира», в течение второй половины 1946 года вел изнуряющие переговоры о возможном авансе Пастернаку в счет будущей прозы. Аванс выдали, и в декабре 1946-го Пастернак передал в «Новый мир» несколько стихотворений из «Доктора Живаго», но заместитель Симонова Кривицкий отказался печатать эту подборку, и Симонов с ним согласился. Пастернак, узнав о таком повороте дела, насмешливо отозвался о главном редакторе, которому мешают делать то, что он считает нужным. Отношения испортились, но после того, как из поездки в Англию Симонов привез Пастернаку приветы от сестер и посылку, они вернулись в привычное русло. И все же перед встречей Пастернак отправил Симонову жесткое письмо, в котором вновь говорил о том, что не понимает, почему ему не могут оставить его места в литературе. Пастернак обращался к Симонову как к высокому начальнику: в то время тот был заместителем генерального секретаря Союза писателей — Фадеева.

Я далее не понимаю, отчего десятки заслуживающих этого пожилых беспартийных сделали «нашими», премировав их без допроса и таким образом признав за ними это звание, а я из-под взведенного на меня телескопа сам должен составлять свою рентгеноскопию и покупать это нашенство отречением от тех, кто относится ко мне по-человечески, в пользу тех, кто ко мне относится враждебно, и от тех остатков христианства и толстовства, которые при известном возрасте неизбежны у всякого, кто проходит и заходит достаточно далеко, вступив на поприще русской литературы. Всё это чистый бред и абсурд, на который при краткости человеческой жизни нельзя тратить времени. Тем более, что я ничего не боюсь. Моя жизнь так пряма, что любой ее оборот приемлем[80].

Конечно же, вопрос о своем месте в советской литературе Пастернака тревожил по вполне земным соображениям, от этого зависела возможность как-то прокормить семью. И поэтому он вновь возвращается к необходимости получать гонорар за свою работу.

14 мая Пастернак рассказал Лидии Корнеевне Чуковской о своей встрече с Симоновым: «Б<орис> Л<еонидович>:

— Я ему говорю: "Неужели вы не понимаете, что я беспартийный не случайно? Что же вы думаете, у меня ума не хватает, чтобы подать заявление в партию? Или рука правая отсохла? Неужели вы меня хотите заставить на пленуме это объяснять? Ну что же, я объясню, потом меня сотрут в пыль, и вы будете иметь удовольствие при этом присутствовать…" Единственные были в нашем разговоре человеческие слова — это о встрече Симонова с моей сестрой в Англии. Она пришла к ним, когда их принимали в Оксфорде. Вошла женщина, и с нею два мальчика. Симонов сказал: "Два красивых мальчика". И они говорят по-русски. Вот это меня потрясло… Значит, она их научила по-русски… Они родились и выросли там»[81].

Лето 1947 года. Данин

Тарасенков ушел из журнала и в июне с женой и сыном уехал отдыхать в Дубулты, на Рижское взморье. С этого момента он — свободный художник. Но ничего не заканчивается. Его друг Даниил Данин, который продолжал писать для журнала, вместе с женой Тусей Разумовской (редактором «Знамени») едут в Переделкино в гости к Эммануилу Казакевичу. Данин подробно рассказывает Тарасенкову в письме от 15 июня 1947 года историю воскресного посещения Вишневского: у Данина была готова большая статья о Симонове, которую должен был прочесть Вишневский. Все вместе направились к нему.

Софья Касьяновна пригласила нас ужинать. Мы выпили остатки чьей-то водки и сидели, трепались. Шеф вдруг сказал, что он перечитал всего Пастернака и понял еще раз то, что понимал и раньше: Пастернак — подлец, который 30 лет презирает всё и всех, и т. д. и т. п.

Вишневский уже который раз за последние два года перечитывает Пастернака, казалось, он должен уже выучить его наизусть. Но, напротив, поэзия Пастернака становится для него все более недоступной. Вишневский нападал. Данин отвечал.

Я начал очень вежливо возражать, говорил, что трагические судьбы настоящих художников «не разоблачаются» пустыми и прямолинейными «выводами». Говорил ему, как Маяковский заставил, любя и ругаясь, написать П<астернака> «1905 год» и «Л<ейтенанта> Ш<мидта>», и многое другое выкладывал довольно спокойно и слишком убедительно, чтобы это не задело В. В<ишневского>. Дело в том, что он сам собирался писать в «Знамени» статью о П<астернаке>. Я вспомнил статью Суркова и сказал, что вот наглядный пример нашего низкопоклонства перед западной критикой, которая забирает П<астернака> к себе. А мы соглашаемся со всей аргументацией и со всеми точками зрения Шиманского и др., но только говорим: — «Это все верно, но плохо, а не хорошо, как думает вы, господин Шиманский!» И еще прибавил, что статья против П<астернака> должна быть ударом не по морде, а железной, протянутой рукой[82].

Ну конечно же Вишневский просто хотел сам сделать то, чего добивался от Тарасенкова, — выступить с «истинным» изобличением Пастернака, он чувствовал, какие огромные дивиденды это может принести ему и журналу.

Но ведь невозможно было писать в каждой строчке, что Пастернак — негодяй. Затем он и перечитывал статьи-отречения Тарасенкова, чтобы обновить их и подать в новом виде. Но статья явно не получалась.

По доводам, которые Данин приводит Вишневскому в ответ на его брань в адрес поэта, видна «иезуитская» логика советского интеллигента, суть которой в том, что большого художника нельзя отталкивать от партии и народа, а надо его «приручать». Эта логика надолго врастет в дух и плоть лучших из лучших. И, наверное, такого рода слова, часто произносимые в то время, и заставили Данина спустя годы назвать свою книгу о Пастернаке «Бремя стыда».

Продолжим.

В. В<ишневский> вспоминал непримиримые письма Ленина к Горькому, а я ему советовал, кроме того, припомнить, что в этих письмах, в самих обращениях к Горькому, Ленин разговаривал с ним как с заблуждающимся другом, гений которого ему важен и нужен, дорог…

Короче говоря, все пересказать я тебе не могу, но кончилось это задыханиями, истерическими криками, зубовным скрежетанием, взвизгиванием и такой чудовищной демагогией, что листья осыпались в лесу, где «заканчивался» этот глупый и ненужный спор. Эмик мудро молчал, только помогал мне цитировать Б<ориса> Л<еонидовича>, а Туся исщипала мне всю руку… В темноте мы ушли напропалую через лес и вышли к какой-то даче. Горело большое окно. Чье бы это могло быть окно? — гадали мы. — Федина — решил переделкинец Эмик. По тропинке осторожно пробрались мимо окна и заглянули. За столом, обхватив голову руками, сидел в очках Пастернак и Бог его знает, что думал! Сон в руку! Вот и все[83].

Эта история не просто символична; она стержень происходящего тогда. Ведь Пастернак даже и не подозревал, что вокруг него кипят такие страсти. Только что в нескольких шагах от него люди кричали, ненавидели друг друга, и все это было с его именем на устах. Может быть, он писал в то время «про сумрак ночи с тысячью биноклей на оси»?