Мы скатились вниз и выскочили на улицу.
Помню, как с Борисом Заксом мы бегали на спектакли Мейерхольда. Мы оставляли пальто у знакомых, которые жили неподалеку от площади Маяковского, и в трескучий мороз раздетые бежали в театр. Делая вид, что мы только что вышли из фойе покурить, мы проскальзывали мимо билетерши. Билетов, конечно, у нас не было. Забившись где-нибудь на галерке, мы с замиранием сердца следили за тем, что происходило на сцене. Мы смотрели по нескольку раз одни и те же спектакли и потом допоздна, до хрипоты обсуждали их. Мы жили втроем — Борис Закс, Женя Крекшин и я, в комнате Закса. Дома я не жил потому, что не хотел подвергаться "мелкобуржуазному" влиянию семьи, не хотел, чтобы меня воспитывали. Ходил в черной Косоворотке, которую сестра называла "смерть прачкам", курил, не стригся, сидел, заложив ногу на ногу и вообще во всем проявлял самостоятельность. Но маму, хотя она и была "мелкобуржуазной" и увлекалась Бальмонтом и Надсоном, и сестер и няню Машу любил. Просто я уже привык жить сам по себе. Когда я окончил шестую группу, матери пришлось отдать меня в детдом. Она не могла нас всех прокормить. Она была учительницей, давала уроки немецкого языка. Она делала всё, чтобы заработать деньги, но денег не хватало. Я помню, как она в двадцатых годах ездила за солью во время каникул. Соль нельзя было провозить открыто, и она обвязывалась мешочками соли под платьем. Она ехала долго, в теплушке было тесно и жарко. И когда мы снимали с нее эти мешочки с солью, под ними была разъеденная кожа. Раны долго не заживали… Отец умер в 1919 году. Мы тогда жили в деревне Подовражное, недалеко от Смоленска. Отец был из смоленских мужиков. Их было четыре брата. Когда они подрастали, дед давал им деньги на дорогу и отправлял в Москву — пусть сами выбиваются в люди. И больше он им не помогал. Только Иван остался в деревне: ему в детстве телега переехала ногу, и он хромал. Дед завещал ему дом и хозяйство. По Ивану вся деревня равнялась: — Иван косит — все косят. Иван сеет, все сеют. К Ивану отец и приехал в 1918 году из Москвы. Отец умер в волости на собрании, он организовывал комитеты бедноты. В избе было душно, накурено. Он почувствовал себя плохо, он уже во время империалистической войны страдал болезнью сердца. Он попросил, чтобы за него пока вели собрание, и вышел на воздух… и упал. "Кузьме плохо!" — крикнул кто-то. Из избы повыскакивали люди, решили, что он угорел. Стали качать его, делать искусственное дыхание… У него был инфаркт, или, как тогда говорили, — разрыв сердца.
Его привезли на розвальнях завернутого в тулуп. У нашей хаты стояли бабы и голосили. И когда его внесли в избу, длинного и неподвижного, засыпанного снегом, и положили на пол, — я забился под кровать в угол и ничего не хотел видеть и слышать.
Потом мать перебралась с нами ближе к Москве в деревню Юдино около станции Перхушково. Она там преподавала в железнодорожной школе. Теперь я часто проезжаю на машине мимо этой школы, когда еду на дачу на Николину Гору. Там за Перхушковом есть чудесная березовая роща, — там я собирал в детстве грибы и заставлял собирать сестер. Мать была в тифу, и няня Маша лежала в больнице, и я должен был кормить девчонок. Я научился жарить грибы без масла и из жмыхов делать лепешки… Но самым мучительным было топить русскую печь. Мне приходилось влезать в нее и укладывать в печи дрова. Я всегда ходил в саже, как трубочист, и мальчишки меня дразнили. А отмыть сажу было трудно — не было воды. Почему-то в колодце пропала вода, и населению выдавали по полведерка на день…Но все тяжелое, трудное ушло вместе с годами, и в памяти застрял один сказочный день. Это тоже было в этой березовой роще в Перхушково. Я получил по почте посылку и нес ее со станции домой. И на посылке было написано: Анатолию Кузьмичу Тарасенкову. Это мой дядя командир Красной Армии, который сражался где-то вместе с Ворошиловым, — прислал мне книги. Я просил его прислать книги. Мне было велено сразу с почты идти домой, но я не утерпел — отбил камнем крышку фанерного ящика. Вначале я просто пересмотрел все книги и сложил их обратно, но у следующего дерева я снова присел и снова открыл свой "ларец". И теперь я уже не мог удержаться и стал читать. И читал до тех пор, пока было видно, пока мог читать. Домой я пришел, когда уже совсем было темно, и мне влетело. Но я все равно был счастлив. Я тогда, наверное, впервые понял, что такое книга и сколько радости она может дать».
«Тарасенков начал печататься рано, в 1925 году, когда ему от роду было всего шестнадцать лет, появляются его первые заметки, а к 1930 году он уже успевает написать чуть ли не обо всех действующих поэтах: Безыменском, Жарове, Алтаузене, Луговском, Суркове, Светлове, Асееве, Голодном и о прочих, прочих других. Рецензии, заметки, обзорные статьи. Литературу он, конечно, рассматривает с классовых позиций, что привито ему детдомом, комсомолом, университетом. У него рано умер отец, мать была очень неприспособленной к жизни, без профессии, она знала немецкий язык, но в двадцатые годы этим было не прокормиться. Семья буквально голодала, и мать решила двух девочек, они были младшие, оставить при себе, а сына отдать в детдом, где он будет хотя бы сыт.
Он был участником всех диспутов, дискуссий, литературных битв. Он даже на каком-то вечере вступил в спор с самим Луначарским! И тот, должно быть, удивленный нахальством и напористостью мальчишки, сажает его рядом с собой в президиум, и Тарасенков, вконец обольщенный и завороженный Луначарским, начинает так же, как и тот, положив ногу на ногу, дергать ногой и всю жизнь не может отделаться от этой привычки. Тарасенков идейный комсомолец, и если он не успел делать революцию, то продолжает дело революции. Он ревностный последователь марксистко-ленинской теории и приучен к тому, что литература и искусство должны прежде всего служить делу революции, делу рабочего класса. Писатель своими произведениями должен помогать строительству социализма, должен воспитывать народ соответственно требованиям коммунистической партии! Так он и пишет.
Но в 1927 году к нему попадают только что вышедшие книги Пастернака. В архиве Тарасенкова был обнаружен листок, вырванный из записной книжки. На нем было написано:
16. IX.27
Решил писать нечто вроде дневника. Получил на днях от Б. Пастернака "1905 год" и "Две книги". Какой, какой изумительной синтаксис! Какое богатство языка! Какое мастерство пресловутого "показа" в рассказе! Особенно подействовал "1905 год", прочитанный целиком, конечно, впервые.
"Лейтенант Шмидт" что-то не особенно понятен; окончательно в нем еще не разобрался…
А в конце листка была записана частушка:
Раньше были времена,
А теперь моменты.
Кошка требует с кота
Нынче алименты…
В 1929 году появляется его первая заметка о Пастернаке в Малой Советской энциклопедии.
В этом же году происходит его первый разговор с Борисом Леонидовичем по телефону. Тарасенкову надо было что-то уточнить, а в это время закипает самовар, Пастернаку необходимо скорей снять трубу с самовара, он подробно это объясняет, потом отлучается, потом, справившись с самоваром, снова берет телефонную трубку и дает все нужные сведения. Очно они знакомятся в журнале "Красная новь" в 1930-м летом.
Затем встречаются на литературных вечерах в редакциях. В 1931 году появляются две статьи Тарасенкова о Пастернаке, одна в журнале "Звезда" — "Борис Пастернак", другая в Литгазете — "Охранная грамота идеализма". Не буду касаться качества статей, скажу только, что он пишет о Пастернаке как о выдающемся поэте современности, критикуя его за субъективизм и усложненность формы. Впоследствии, принося покаяние, он будет писать об этих своих статьях, что их смысл заключался "в стремлении повернуть Пастернака в сторону нашей революционной действительности…". Ну а затем, затем Тарасенков влюбляется в Пастернака, он открывает для себя Пастернака. И открытие это одновременно и благостно, и пагубно… подобно молнии, ударившей в дерево, расщепляет его или, как говорила Аля Эфрон, "рассекает надвое".
В 1933 году он начинает писать о Пастернаке взахлеб, Вишневский потом обвинял его:
Ты писал «бурно "пьяно"», писал апологетику ГХИЛ, потом ты пел гимн грузинским переводам Пастернака, писал во французскую московскую газету о нем же. Пастернака ты защищал от всякой критики — "рубился" за впервые тобой познанную "буржуазную культуру", "старую философию"…
"Апологетика в ГИХЛ" — это предисловие в книге "Избранные стихи".
Борис Леонидович позвонил Тарасенкову и поблагодарил его за предисловие. В том же 1934 году появляется книга Важа Пшавелы "Змееед", и Борис Леонидович дарит этот свой перевод Тарасенкову с надписью: "Дорогому Анатолию Тарасенкову, с которым я дружить хочу. Б<орис> Л<еонидович> 28.10.34".
В ноябре 1934 года Тарасенков заводит тетрадь в черном клеенчатом переплете, куда начинает вписывать все свои встречи и разговоры с Борисом Леонидовичем, вспоминая начало их знакомства. Из этой тетради мы узнаем, что встречается Тарасенков с Борисом Леонидовичем то на совещании, созванном по инициативе Тарасенкова после смерти А. Белого, в кабинете Каменева, директора издательства "Академiя" по поводу издания полного собрания стихов поэта. Тарасенков делает сообщение о предполагаемом им плане этого издания. То опять же по инициативе Тарасенкова устраивается читка поэмы Твардовского "Путь социализма", о которой Борис Леонидович высказывается восторженно, и Тарасенков тут же просит его дать отзыв в издательство, куда он устраивает эту поэму, и Пастернак, хотя говорит, что его отзыв может создать лишнюю отрицательную ситуацию, но охотно этот отзыв дает. То Борис Леонидович просто заходит в редакцию "Знамени" поговорить, он только что вернулся из Парижа с конгресса писателей. Он рассказывает о своей болезни, о дурном самочувствии там, в Париже, о том, как было там худо и неуютно. То заходит, чтобы попросить папиросу, так как он старается бросить ку