Распад. Судьба советского критика: 40—50-е годы — страница 25 из 73

В отличие от Зелинского, Тарасенков сам влезает в истории с публикацией тех или иных любимых поэтов, а потом, когда его застигают врасплох, отказывается от того, что искренне любит.

Но как мы видим по его работе в «Знамени», как только представлялась возможность, он тут же попытался «протащить» Пастернака, за что в конце концов был изгнан из журнала.

Мог ли Тарасенков быть агентом «Февральским»? Могли его взять после поездки на дачу Пастернака и заставить дать показания? Могли. Тогда ничего не стоило взять любого.

Но ведь есть логика жизни. Мы можем не знать, кто на кого писал доносы, можем подозревать всех или никого, но в каждом следствии есть косвенные улики. Они говорят о том, что все последующие мотивы поступков Тарасенкова по отношению к Пастернаку, все мучения и метания в этом случае просто теряют смысл. Если человек работает осведомителем, доносит на любимого поэта, то зачем так нервно и долго противостоять нажиму Вишневского? Опять и опять выступать на писательских секретариатах, и, как дикий зверь, вилять, крутить, обманывать преследователей. Ведь была спокойная и неспешная жизнь людей, которые сделали свой выбор, строчили наверх доносы и жили в соответствии с платежной ведомостью, где было указано, сколько стоит их работа. Зачем Тарасенков увольнялся из «Знамени», отказываясь писать о Пастернаке?

Кроме того, биография Тарасенкова, как мы увидим из этой книги, канва его жизни — сложна, извилиста, противоречива, но абсолютно прозрачна, в ней почти все на поверхности: и любовь к поэту и измены ему.

Иное дело Зелинский — его путь полон тайн, загадок, провалов и вызывает массу неразрешимых вопросов. Его дневниковые записи, хранящиеся в РГАЛИ, представляют собой почти уничтоженную вполовину тетрадь, с массой вырванных страниц. Записи о Пастернаке, которые там попадаются, особенно после войны, носят то ернический, а то и откровенно злой характер. Точно такие же записи, схожие по интонации, я встречала у С. Островской, ленинградской переводчицы, которая была приставлена после войны к Ахматовой. В «жертве» доноса авторы находили что-то неприятное, отталкивающее, видимо, для того, чтобы как-то самооправдаться.

Тарасенковские записи принципиально иные. В 30-х годах у Тарасенкова случился запомнившийся многим свидетелям публичный скандал, а затем и разрыв с Пастернаком. Агенты обычно работают тихо, их хозяева не заинтересованы в публичных скандалах.

Конечно же, невозможно доказать, кто был 2 августа у Пастернака в Переделкине, а 7-го написал агентурное донесение на Лубянку. Разумеется, было сделано все, чтобы уничтожить следы подобной «работы».

От Зелинского во всем, что он делает, что пишет, как живет, остается ощущение, что это циник. А от Тарасенкова — что он слабый, раздвоенный, но все-таки романтик.

Процессы

В августе 1936 года начинается процесс троцкистско-зиновьевского центра. На скамье подсудимых главные обвиняемые — Каменев и Зиновьев. Официально извещение о «процессе 16-ти» появилось 15 августа 1936 года.

21 августа в «Правде» печатается статья Пятакова, в которой он требует «беспощадно уничтожить убийц и врагов народа», в этот же день в ОГИЗе идет собрание, на котором кандидат в члены ЦК, руководитель издательства Томский клеймит убийц, предателей и кается, что сам был когда-то правым уклонистом. А вечером в Доме союзов на заседании, где проходит суд, Вышинский со своей прокурорской трибуны требует привлечь к судебной ответственности как врагов народа и изменников Родины тех самых Пятакова и Томского, а также Бухарина, Рыкова и других! Томский стреляется на своей даче. Этого скрыть нельзя, об этом сообщают газеты, укоряя его в трусости, в том, что он боялся предстать перед судом «народа».

В Союзе писателей идут собрания, все в едином порыве «голосуют за смертную казнь».

20 августа на заседании правления СПП был зачитан текст: «Всем друзьям Сов. Союза и читателям». Работать над ним было поручено Федину, Павленко и Вишневскому.

Федин говорит на собрании: «У меня такое предложение. Группа товарищей, которая живет у нас в Переделкино, написала проект обращения, рассчитанный на очень широкий резонанс. Это обращение должно пойти от имени Союза. Я прочитаю проект этого обращения»[103].

Итак, текст создавался как обращение переделкинских писателей. Видимо, 20-го вечером с ним ходили по главным домам Переделкина. Пастернак свою подпись ставить отказался. Тарасенков записал в дневнике:

По сведениям от Ставского Б<орис> Л<еонидович> сначала отказался подписать обращение Союза писателей с требованием о расстреле этих бандитов. Затем, под давлением, согласился не вычеркивать свою подпись из уже отпечатанного списка[104].

Кому из них лично отказал Пастернак — неизвестно. Текст начинался патетически: «Пуля врагов метила в Сталина. Верный страж социализма НКВД — схватил покушавшегося за руку. Сегодня они перед судом страны». И заканчивался словами: «Мы обращаемся с требованием к суду во благо человечества, применить к врагам народа высшую меру социальной защиты»[105].

Сначала под текстом стояли фамилии всего девяти писателей: Ставский, Федин, Павленко, Вишневский, Киршон, Пастернак, Сейфуллина, Жига, Кирпагин. Но уже 21 августа в «Правде» было напечатано письмо абсолютно с другим названием: «Стереть с лица земли!», хотя на собрании 20 и 21 августа текст с таким названием писатели не принимали. Его уже «сварили» на кухне газеты «Правда». Тогда же к обращению присоединили еще шесть фамилий.

Снежный ком нарастает. О том, что Пастернак отказался подписывать, становится известно участникам собрания московских писателей. 25 августа на заседании президиума они, обрушиваясь на «врагов», не забывают «ударить по Пастернаку».

Выступают Афиногенов и Луговской. Афиногенов на том памятном собрании требует себе пистолет, чтобы самолично расстрелять бандитов. Потом Афиногенова выгонят из партии, он окажется в полной изоляции. А Луговской через два года раскается в своих словах, которые он сказал о Пастернаке.

«Какое доверие к нам? — вопрошает Луговской. — Надо творчески сигнализировать, а у нас, у многих есть либерализм. Это приятное человеколюбие, которым многие красуются. Вокруг слышны разговоры, что можно было бы и не так сказать. Возьмем поступок Пастернака, чем его прикрыть? Тем, что он поставлен у нас в положение какого-то советского юродивого. Это неправильно. Это дико»[106].

Испортил картину Олеша, объяснявший, что Пастернак такой человек, который не может своей рукой подписать кому бы то ни было смертный приговор. Но если будет война, говорил Олеша, Пастернак непременно с оружием будет защищать родину.

На эту реплику писатель Лахути, иранский коммунист, член правления СП, говорит, что как же Пастернак будет стрелять на фронте. «Нам не нужны такие красноармейцы», — восклицает он. Олеша пугается, берет слова назад.

«Нет, я не то хотел сказать. Если так, то я снимаю свое заявление»[107].

Проходит собрание в журнале «Знамя». Тарасенков пишет в клеенчатой тетради:

Выступая на активе «Знамени» 31 августа 1936 года, я резко критиковал Б<ориса> Л<еонидовича> за это. Очевидно, ему передал это присутствовавший на собрании Асмус[108].

Что же сказал Тарасенков на том собрании?

Как ни горько, но хочется сказать о следующем факте в отношении Бориса Пастернака, человека, которого я очень люблю и литературный авторитет которого ставлю очень высоко. Тот факт, который имел место недавно на президиуме Союза, когда он проявил колебания в подписании документа требующего расстрела террористам, заставил меня очень горько и больно подумать о нем.

Мне обидно за всех за нас, которые переоценивали степень приближения Пастернака к нам. Ведь не секрет, что тот же Пастернак окружает себя всякой нечистью, вроде Пильняка, человека, который собирал деньги для Троцкого, писал халтурные вещи в силу того же равнодушия к задачам настоящего искусства[109].

Пастернак узнал о словах Тарасенкова от своего друга философа Валентина Асмуса. А что же говорил на памятном собрании Асмус? Он обрушился на покойного Андрея Белого:

Я раскрыл псевдоним, под которым Белый в журнале «Весы» выступил с остро политическими статьями, направленными против революции[110].

Тарасенков поедет к Пастернаку извиняться за свое выступление, но тот не обиделся на него, нападать на Тарасенкова будет испуганная Зинаида Николаевна. Пастернак, наоборот, вступается за Тарасенкова, объясняя жене, что тот просто не мог поступить иначе.

Андре Жид вернулся на родину как раз с началом процессов. Он пишет книгу о своей поездке. Он по-прежнему восхищен людьми и их делами, и молодежью, и детьми, но его пугает «унификация душ», «нивелировка личности». В СССР не существует свободы слова, все сводится к тому, насколько то или иное произведение совпадает с «генеральной линией, но никому не дозволено критиковать самою эту «генеральную линию». А тот, кто критикует — уклонист, троцкист, буржуазный идеолог и садится на скамью подсудимых. А истинный писатель, как представляет себе Андре Жид, — всегда находится в оппозиции к режиму, он идет впереди, он движет прогресс…

Естественно, печать обрушилась на книгу и на автора, — был, ел, пил, жил и столь неблагодарен!..

Советские люди узнают об этом из газет. В «Правде» 3 декабря выходит статья «Смех и слезы Андре Жида».

Тогда же на банкете писателей в честь принятия новой Конституции у Тарасенкова и Пастернака происходит разговор, окончившийся полным разрывом их отношений. Поводом послужила та самая книга Андре Жида «Возвращение из СССР». А по Москве будут водить нового путешественника Лиона Фейхтвангера. Мария Белкина приводила эпиграмму, гулявшую по Москве в связи с его приездом в 1937 году: