своего прошлого. Да и вообще о собственном прошлом, а тем более своих родителей говорить было не принято, это была самая огнеопасная тема. И все-таки письмо было продиктовано тем, что она очень хотела его уважать, и хотела, чтобы ей было не стыдно за него в будущем.
И вот осенью 1939 года в клеенчатой тетради снова появилась запись.
В октябре месяце 1939 года я, Евгеньев, Данин и Алигер разговаривали о Пастернаке. Я вспомнил перевод, сделанный Пастернаком несколько лет тому назад (Клейст «Принц Гомбургский»). Евгеньев сказал, что он редактирует для издательства сборник переводов Пастернака, и спросил меня — не думаю ли я, что можно в этот сборник включить «Принца Гомбургского». Я ответил утвердительно. Здесь же возникла идея напечатать «Принца Гомбургского» и в «Знамени». Евгеньев через несколько дней добыл у Пастернака рукопись перевода, принес ее в «Знамя» для перепечатки и сказал, что Б<орис> Л<еонидович> просил перепечатать несколько экземпляров перевода, но не читать, пока он не поправит текст после машинки. Через несколько дней Б<орис> Л<еонидович> позвонил мне. Его разговор был очень приветлив и сводился к тому, что у него, Пастернака, ничего нет против меня, что надо все, происшедшее три года тому назад, предать забвению, и т. п.
— Вы мыслили всегда даже гораздо более самостоятельно, чем многие другие, и не ваша вина, что вы сдали кое в чем перед натиском времени. Когда весной Усиевич начала кричать о вас в связи со мной — я звонил ей и очень просил ее прекратить это делать. Я хочу вас видеть и обо всем поговорить.
Записи в тетради заканчивались следующим пассажем:
Б<орис> Л<еонидович> просил меня уговорить Вишневского напечатать «Принца Гомбургского».
Ну, пусть «попадет». Все равно попадет. Но дайте же ответить мне самому за это. Так и передайте Вишневскому. И пусть он не боится….
Вишневский на это ответил Пастернаку с той же коммунистической простотой:
Драму фон Клейста «Принц Фридрих Гомбургский» печатать не можем, «прусская» пьеса, прославляющая прусскую военщину. Буду рад, если ты дашь нам новые переводы типа тех, которые печатаешь в «Литературной газете[118].
1 ноября 1939 года Тарасенков пришел к Пастернаку. И снова у них возник очень доверительный, откровенный разговор.
Мы пережили тягостные и страшные годы. Нет Тициана Табидзе среди нас. Ведь все мы живем преувеличенными восторгами и восклицательными знаками. Пресса наша самовосхваляет страну и делает это глупо. Можно было бы гораздо умней. На восклицательном знаке живет Асеев. Он каждый раз разлетается с объятиями и вскриками и тем вызывает на какую-то резкость с моей стороны. Все мы живем на два профиля — общественный, радостный, восторженный, — и внутренний, трагический. Мне так было радостно когда-то, что Грузию я мог воспринять с ее поэзией искренне, от сердца — и под восклицательным знаком, что совпадало с тоном времени. И вот когда в разгар страшных наших лет, когда лилась повсюду в стране кровь, — мне Ставский предложил ехать на Руставелевский пленум в Тбилиси. Да как же я мог тогда ехать в Грузию, когда там уже не было Тициана? Я так любил его. <…> Даже Вс. Иванов, честнейший художник, делал в эти годы подлости, делал черт знает что, подписывал всякие гнусности, чтобы сохранить в неприкосновенности свою берлогу — искусство. Его, как медведя, выволакивали за губу, продев в нее железное кольцо, его, как дятла, заставляли, как и всех нас, повторять сказки о заговорах. Он делал это, а потом снова лез в свою берлогу — в искусство. Я прощаю ему. Но есть люди, которым понравилось быть медведями, кольцо из губы у них вынули, а они все еще, довольные, бродят по бульвару и пляшут на потеху публике.
Говорили они очень долго. Затем Пастернак вышел проводить Тарасенкова на трамвай. По дороге он ему сказал:
Под строгим секретом я вам сообщу, что в Москве живет Марина Цветаева. Ее впустили в СССР за то, что ее близкие искупали свои грехи в Испании, сражаясь, во Франции — работая в Народном фронте. Она приехала сюда накануне советско-германского пакта. Ее подобрали, исходя из принципа «в дороге и веревочка пригодится». Но сейчас дорога пройдена, Испания и Франция нас больше не интересуют. Поэтому не только веревочку, могут бросить и карету, и даже ямщика изрубить на солонину. Судьба Цветаевой поэтому сейчас на волоске. Ей велели жить в строжайшем инкогнито. Она и у меня была всего раз — оставила мне книгу замечательных стихов и записей. Там есть стихи, написанные во время оккупации Чехословакии Германией. Цветаева ведь жила в Чехии и прижилась там. Эти стихи — такие антифашистские, что могли бы и у нас в свое время печататься. Несмотря на то, что Цветаева — германофилка, она нашла мужество с гневом обратиться в этих стихах с призывом к Германии не бороться с чехами. Цветаева настоящий большой человек, она прошла страшную жизнь солдатской жены, жизнь, полную лишений. Она терпела голод, холод, ужас, ибо и в эмиграции она была бунтаркой, настроенной против своих же, белых. Она там не прижилась.
В ее записной книжке, что лежит у меня дома, — стихи, выписки из писем ко мне, к Вильдраку. Она серьезно относится к написанному ею — как к факту, как к документу. В этом совсем нет нашего литераторского зазнайства…
Когда-то советский эстет Павленко сказал, что зря привезли в СССР Куприна, надо было бы Бунина и Цветаеву. Этим он обнаружил тонкий вкус. Но Куприна встречали цветами и почетом, а Цветаеву держат инкогнито. В сущности, кому она нужна? Она, как и я, интересует узкий круг, она одинока…[119].
Теперь Тарасенков, который хранил в ситцевых переплетах книги Цветаевой, делал рукописные сборнички сам, мог дотянуться до самого поэта. Летом 1940 года благодаря Пастернаку Цветаева оказалась в старом доме под тополем на Конюшках. И спустя некоторое время принесла туда чемоданчик с архивом. Это значит, что Пастернак представил ей Тарасенкова.
Конец лета, осень 1940-го, весна 1941-го прошли в доме Тарасенкова и Белкиной под знаком Цветаевой. Встречи, разговоры, прогулки. Но Тарасенков в это время вынужден был еще учиться на курсах военных корреспондентов, которые в случае войны должны были работать на кораблях военно-морского флота.
А ранней весной 1941 года Тарасенкова и Гроссмана командировали в Прибалтику писать об участниках боев с белофиннами. Тарасенков вернулся в Москву почти к самому началу войны.
Часть II1947–1949КОСМОПОЛИТЫ БЕЗРОДНЫЕ
Как это начиналось. 1947 год
Идеи борьбы с космополитами вползали в жизнь медленно, незаметно для действующих лиц. Еще в мае 1947 года, вспоминал Симонов, они с Фадеевым и Горбатовым отправились на прием к Сталину. Разговор шел об увеличении гонораров и расширении штата Союза писателей. Сталин пообещал писателям удовлетворить все их пожелания, в ответ же выдвинул собственное предложение. Симонов запечатлел монолог вождя.
«А вот есть такая тема, которая очень важна, — сказал Сталин, — которой нужно, чтобы заинтересовались писатели. Это тема нашего советского патриотизма. Если взять нашу среднюю интеллигенцию, научную интеллигенцию, профессоров, врачей, — сказал Сталин, строя фразы с той особенной, присущей ему интонацией, которую я так отчетливо запомнил, что, по-моему, мог бы буквально ее воспроизвести, — у них недостаточно вое-питано чувство советского патриотизма. У них неоправданное преклонение перед заграничной культурой. Все чувствуют себя еще несовершеннолетними, не стопроцентными, привыкли считать себя на положении вечных учеников. Это традиция отсталая, она идет от Петра. У Петра были хорошие мысли, но вскоре налезло слишком много немцев, это был период преклонения перед немцами. Посмотрите, как было трудно дышать, как было трудно работать Ломоносову, например. Сначала немцы, потом французы, было преклонение перед иностранцами, — сказал Сталин и вдруг, лукаво прищурясь, чуть слышной скороговоркой прорифмовал: — засранцами, — усмехнулся и снова стал серьезным»[120].
С этих слов начнется следующий трагический этап существования советского общества. Собрания, проклятия, аресты, снова и снова расстрелы — вот что скрывалось за вкрадчивыми речами вождя. Борьба с низкопоклонством перед Западом, Америкой, борьба со всем «чужим», с «безродными космополитами» незаметно для борцов с ними — Фадеева и Симонова — превратится в уничтожение евреев в литературе, науке, искусстве.
Встреча с писателями у Сталина произошла 13 мая, а всего за несколько дней — 9 мая — в газете «Культура и жизнь» Николай Тихонов опубликовал статью «В защиту Пушкина», направленную против книги И. Нусинова «Пушкин и мировая литература», где творчество поэта закономерно рассматривалось в контексте мировой литературы. Тихонов удивительно быстро распознал конъюнктуру.
Статью предваряла вступительная передовица под характерным названием «Непреоборимая сила советского патриотизма», где прозвучали такие слова: «Советская общественность справедливо осудила проявление низкопоклонства перед буржуазной культурой в работах Б. Эйхенбаума, в романе Е. Шереметьевой "Вступление в жизнь", в исторических романах Е. Ланна "Старая Англия" и "Диккенс". Сегодня мы публикуем статью о книге Нусинова "Пушкин и мировая литература", содержащей ошибочные, вредные утверждения о русской культуре, оскорбляющие чувства национального достоинства советских людей».
Для Тихонова такого рода статья была попыткой реабилитации перед властью, после того как его сняли с поста руководителя ССП. Печальнее всего, что материалом для статьи стал донос аспирантки Нусинова Е.Б. Демешкан, развернувшей впоследствии в педагогическом институте борьбу с евреями-космополитами[121]