Однако после 10 февраля 1948 года все становится иным. ЦК ВКП(б) принял постановление «Об опере "Великая дружба" В. Мурадели», в котором «за формалистические извращения и антидемократические тенденции в музыке» были подвергнуты жесточайшей критике композиторы Д. Шостакович, С. Прокофьев, А. Хачатурян, Н. Мясковский и др.
Тон Фадеева по отношению к сборнику Заболоцкого меняется:
Фадеев — Тарасенкову <5 апреля 1948 г. Москва>
Дорогой Толя! Когда-то я читал сборник и в целом принял его. Но теперь, просматривая его более строгими глазами, учитывая особенно то, что произошло в музыкальной области, и то, что сборник Заболоцкого буквально будут рассматривать сквозь лупу, — я нахожу, что он, сборник, должен быть сильно преобразован.
1. Всюду надо или изъять, или попросить автора переделать места, где зверям, насекомым и др. отводится место, равное человеку, главным образом потому, что это уже не соответствует реальности: в Арктике больше людей, чем моржей и медведей. В таком виде это идти не может, это снижает то большое, что вложено в эти произведения.
2. Из сборника абсолютно должны быть изъяты следующие стихотворения: «Утро», «Начало зимы», «Метаморфозы», «Засуха», «Ночной сад», «Лесное озеро», «Уступи мне, скворец», «Уголок», «Ночь в Пасанаури». Некоторые из этих стихов при другом окружении могли бы существовать в сборнике, но в данном контексте они перекашивают весь сборник в ненужном направлении.
Пусть Николай Алексеевич не смущается тем, что без этих стихов сборник покажется «маленьким». Зато он будет цельным. Надо, конечно, отбросить всякие разделы и дать подряд стихи, а потом «Слово».
Покажи это письмо Николаю Алексеевичу и посоветуй ему согласиться со мной. В силу болезни я не могу поговорить с ним лично. Скажи ему также, что о квартирных делах его я помню. С приветом[139].
Но, как ни удивительно, сборник только что вернувшегося из лагерей Заболоцкого Фадеев все-таки вытягивает. Иное дело Пастернак. Он-то и будет принесен в жертву.
1948 год. Тарасенков и космополиты
Тарасенков вел книгу Пастернака к изданию в условиях, когда снаряды рвались со всех сторон. Как настоящий разведчик, он по-пластунски добрался до цели и сдал сборник в печать.
6 января в Союзе писателей был вечер, посвященный переводам Шандора Петефи, венгерского поэта. Вел его Николай Тихонов. Все было чинно, выступали Николай Чуковский, Леонид Мартынов, Вера Инбер и другие. И последним взял слово Пастернак. Как писала Л.К. Чуковская, на этом закончился один вечер и начался другой. Слушатели долго аплодировали после каждого стихотворения, Пастернак читал еще и еще. Чувствовалось, как напрягся Тихонов. Любое публичное появление Пастернака становилось его триумфом, о чем конечно же становилось известным наверху.
В феврале 1948 года в Политехническом музее состоялся вечер поэзии «За прочный мир, за народную демократию». Как вспоминал М. Поливанов, вечер вел Борис Горбатов, а участвовали в нем Грибачев, Софронов и др. На вечере произошло комическое происшествие. Со вступительным словом вышел Сурков и стал говорить казенные слова — о поджигателях войны, о реваншистах и прочее, и вдруг зал буквально взорвался аплодисментами. Сурков растерянно замолчал, не понимая, почему его речь так зажигает аудиторию, потом он решил обернуться и у себя за спиной увидел Пастернака, который только появился и старался занять место на сцене[140].
Пастернак продолжал жить своим внутренним временем. В письме, перехваченном Лубянкой к сосланному балкарскому поэту Кайсыну Кулиеву и Е. Орловской, он определял и свое кредо:
Пусть он легче относится к тому, что происходит с ним… Он должен знать, что нынешние его злоключения такая же ничтожная и преходящая условность, какою бы могло быть его начинавшееся тогда благополучие, — подумайте, какой бред пришлось бы ему повторять… Ничего не пропадет, ни о чем не надо жалеть, ничего не надо бояться[141].
Но Тарасенков-то был в другой реальности. И он должен был расплачиваться за каждый чистый звук, за правдивое слово — собственным падением. Так казалось ему и Фадееву.
Именно от Фадеева поступило предложение к Тарасенкову как партийному советскому критику внести свою лепту в дискуссию о «космополитах от литературоведения». Как мы помним, 1947 год был некоей пробой пера, прошла статья Тихонова, шли обсуждения и других литературных космополитов, но, видимо, наверху показалось, что кампания идет слишком вяло. Фадеева резко дернули за нитку, а он соответственно дернул Тарасенкова. Тот выступил с докладом, предполагая, что свою лепту в необходимую борьбу с «литературоведами» он внес и может продолжать выполнять далее свои непосредственные обязанности. Трудно представить, что он с удовольствием говорил всю ту ахинею, какую от него требовали. Однако этим дело не закончилось.
Перед нами записка Фадеева из архива Тарасенкова, которая на многое проливает свет.
Март 1948. Толя! Если бы не я, ты просто положил бы свою статью в стол.
Я тебя буквально вытащил «из грязи в князи». То-то!
А. Ф<адеев>.
А далее рукой Тарасенкова идет пояснение, история этой записки, написанная для истории.
После того как я сделал в конце 1947 года на партсобрании ССП доклад о низкопоклонстве в литературоведении, Фадеев советовал печатать его. Сначала я сомневался, потом напечатал в «Новом мире». Сталин похвалил мою статью. Это нашло отражение в редакционном выступлении газеты «Культура и жизнь». Фадеев написал мне в связи с этим записку в марте, на собрании в «Лит<ературной> газете».
А. Т<арасенков>. 7.4.1948[142].
Итак, переход «из грязи в князи» означал, что Сталину понравилось, как было выполнено его указание о патриотизме, Тарасенков был польщен вниманием к своей статье вождя и не преминул об этом оставить запись.
Статья, которая вышла в № 2 «Нового мира», повторяла навязшие в зубах аргументы по поводу А.Н. Веселовского и И. Нусинова.
Во многих партийных документах последнего времени, писал Тарасенков, очень остро поставлен вопрос о вреде преклонения советских людей перед западноевропейской и американской буржуазной культурой…
…Презрение по отношению к России, ее культуре, ее великим идеям было характерно и для иезуита Бухарина, и для бандитского «космополита» Троцкого. Это грозные напоминания. Они показывают, с чем роднится в современных политических условиях дух преклонения перед западной буржуазной культурой и цивилизацией, кому он служит. <…>
Вспомним хотя бы о статье профессора Эйхенбаума, посвященной Толстому. Эйхенбаум — в прошлом один из столпов формализма — в извращенном свете рисует работу Л. Толстого над «Анной Карениной» <…>. Вместо того чтобы раскрыть великое значение Толстого для мировой литературы, признаваемое даже нашими врагами, профессор Эйхенбаум ищет литературные источники гениального романа Толстого во французской адюльтерной литературе. Какое убожество мысли, какая псевдонаучная, крохоборческая эмпирика!
…Пора покончить в нашей литературной науке с ползаньем на брюхе перед западными образцами… Пора понять, что нет писателей всечеловеческих, без классовых и национальных корней. Пора раз и навсегда расстаться с пережитками сравнительной историко-культурной школы. Пора понять, что не пресловутые литературные «влияния», а живая историческая практика классовой борьбы определяла и определяет историю литературы»[143].
Ольга Фрейденберг, крупный ученый-филолог, писала о том, что творилось в это время в Ленинградском университете. «Политические тучи сгущались. Преследование науки приняло форму травли ученых. Полицейское заушенье, начавшееся в таких органах диффамаций, как "Культура и жизнь" и "Литературная газета", перекинулось непосредственно в высшие учебные заведения и в научные институты. Наконец, было назначено заседанье, посвященное "обсуждению" травли, на нашем филологическом факультете. Накануне прошло такое же заседание в Академии наук, в Институте литературы. Позорили всех профессоров. Одни, как Жирмунский, делали это изящно и лихо. Другие, как Эйхенбаум, старались уберечь себя от моральной наготы, и мужественно прикрывали стыд. Впрочем, он был в одиночестве. Пропп, которого безжалостно мучили за то, что он немец, уже терял чувство достоинства, которое долго отстаивал. Прочие делали, что от них требовалось. После окончания церемонии произошло два события, которые не вызвали, впрочем, никакого внимания. Известный пушкинист профессор Томашевский, человек холодный, не старый еще, я бы сказала — еще и не пожилой, очень спокойный, колкого ума и без сантиментов, после моральной экзекуции вышел в коридор Академии наук и там упал в обморок. Фольклорист Азадовский, расслабленный и больной сердцем, потерял сознание на самом заседании, и был вынесен.
Всякие научные аналогии были окрещены "космополитизмом", термином, которому придавали страшное ("политическое") значение.
Я находилась в глубоком угнетении. У меня сливаются в воспоминании холодные тучи на низком сером небе, ледяной коридор, зимний полусумрак в комнатах и нависшие серые холодные мысли»[144].
Уже в январе состоялось совещание деятелей советской музыки. Жданов сделал доклад о формализме, о порочном, антинародном направлении в музыке, о преклонении перед Западом, о подражании образцам безыдейной буржуазной культуры.
Мария Иосифовна вспоминала, что, как-то гуляя с Прокофьевым на Николиной горе (она была подругой его жены Миры Мендельсон), где была его дача, зашел разговор о Жданове. И она сказала, что, говорят, тот любил играть на рояле и часто музицировал. И Сергей Сергеевич, оглянувшись, он был человек осторожный, и, наклонившись