8. Снять «Песню литовского легиона» Словацкого.
9. Снять стихотворение Чиковани «Работа», оно дает неверное представление о сущности творчества советского поэта.
10. Снять поэму Шевченко «Лирика»; она может быть истолкована сегодняшним читателем как вещь религиозная.
11. Снять два стихотворения О. Лысогорского — «Последнее сражение» и «Хранитель жизни». Эти вещи устарели»[155].
Судя по лицевому счету, где сохранились списки выплат по договорам «Советского писателя», Б.Л. Пастернак получил причитающуюся ему сумму 1 ноября 1948 года. Книга же стояла в плане издательства на 1949 год[156].
Матусовский спустя годы (в 1982-м) рассказывал Наталье Соколовой о том, как «проскочил» космополитические времена (но о Пастернаке не упоминал).
«Вообще, как поэта меня мало затрагивали. Но я имел неосторожность накануне космополитической истории согласиться на отчаянные уговоры Тарасенкова и стать заведующим отделом поэзии в изд<ательстве> "Совпис". Толя меня просто преследовал, без конца звонил Жене и просил на меня подействовать.
А когда начали преследовать евреев, Толя меня вызвал и прямо сказал: "Миша, вам лучше уйти". Я ушел.
За время моей работы я выпустил прелестно изданного "Рыжего Мотеле" со своим предисловием. Потом оказалось, это сионистское произведение! Тираж весь пошел под нож! Сохранилось только два-три экземпляра у любителей. Один экземпляр, разумеется, был в библиотеке гурмана Тарасенкова, он с удовольствием мне его показывал (обожал раритеты), нежно поглаживая корешок, хотя ничего не сделал, чтоб отстоять тираж.
С милым юмором рассказывал мне, как он, пренебрегая опасностью, утаил книгу, вынес из издательства. Двуличный был человек, эта двуличность в него въелась, стала его сутью.
Потом, на знаменитом собрании после статей Грибачева, меня поминали именно как зав<едующего> поэт<ическим> отд<елом>. Сам Грибачев сказал, что надо разобраться, что там навыпускал Матусовский. Помню, меня встретил И.Г. Эренбург и сказал: "Что Миша, уже и за Вас взялись?"
И Сельвинского и Антокольского прорабатывали прежде всего за то, что они написали (в конце войны или во время) стихи о трагической судьбе еврейского народа.
Об этом не говорилось прямо, но это имелось в виду <…>.
Стихотворение Павла Григорьевича, помню, называлось тремя еврейским словами, написанное русскими буквами. Это была первая строка еврейской похоронной молитвы или псалма»[157].
Тарасенков так поступал не только по отношению к Матусовскому, но и к лучшему другу Данину, которого уговорил быть редактором книги стихов Багрицкого. Он освобождался от евреев-редакторов, желая вывести из-под удара издания и себя, а затем уже потихоньку старался помочь собратьям. Отстоять тираж в условиях разразившейся кампании было немыслимо.
В сентябре 1948 года в журнале «Большевик» выйдет статья Тарасенкова «Советская литература на путях социалистического реализма», в которой он, видимо, пытался подстелить соломку под сборник переводов Пастернака. Он писал:
Декаденты трактовали сущность и задачи искусства в духе субъективного идеализма. <…> Английский эстет Оскар Уайльд объявлял искусство ложью. Более витиевато это высказал Борис Пастернак в своей книге «Охранная грамота». Он написал: «Искусство интересуется жизнью при прохождении сквозь нее луча силового… Направленное на действительность, смещаемое чувством, искусство есть запись этого чувства, искусство есть запись этого смещения». Таким образом, искажение действительности объявляется Пастернаком «одной из отличительных особенностей искусства»[158].
Данин, прочтя статью, с возмущением ответил своему другу:
Совершенно незаконно, противоестественно сопоставление Уайльда и Бор<иса> Пастернака. Но т. к. ты сам знаешь это лучше меня — молчу! Я понимаю, что ты не мог и не имел права обойти эту трудную проблему. Но в нескольких строках ты убил столько зайцев (эстетизм, вне-историчность, антиреализм, идеализм, «западничество», декадентство и т. д.), что Б<орис> Л<еонидович> превратился в пустое место! Но при этом ты все-таки совершенно ложно истолковал его мысль, которая была направлена подобно статье о Шекспире, в защиту реализма от посягательства натурализма и «возвышенной» романтики. Этому вся «Охр<анная> грамота» посвящена. Даже Хлебникова он в ней, именно поэтому отрицает!
Вот два существенных пункта. Белинский часто говорил, что нельзя «ложью доказывать истину». А ты так небрежен с «врагами» и с врагами (в кавычках и без кавычек!), что уже не дело. Черт с ними, с Маршаком и с Андрэ Жидом, но Пастернак — ведь он твоя же собственная искренняя страсть и вечная привязанность!!
Не могу не написать тебе всего этого: я думаю, что наша долгая и неизменная дружба основана на прямодушии. Какого же черта, я стал бы заниматься «осторожными», «тактичными» двусмыслицами! Не хочу, и думаю, что ты не рассердишься на меня за это[159].
Тарасенков и сам все понимал, но события становились все страшнее, и воронки от разрывов образовывались все ближе.
Гладков и Тарасенков
А тут еще 1 октября 1948 года по «делу книжников» был арестован драматург Гладков — автор пьесы «Давным-давно». Как и Тарасенков, он был страстным собирателем книжных раритетов, и они часто ими обменивались. После войны возникла возможность в Прибалтике приобретать редкие эмигрантские издания. Приехав в Ригу на премьеру своей пьесы, Гладков купил у букинистов огромное количество книжных раритетов. Такое собирательство было очень рискованно, и он чувствовал еще за несколько месяцев до ареста, что за ним идет слежка. А как раз накануне, как вспоминала Мария Иосифовна Белкина, он пригласил их с мужем посмотреть свою библиотеку, сам же уговорил Тарасенкова дать ему на время скопировать тетрадь с цветаевскими пометами. Тарасенков долго сопротивлялся, но затем все-таки принес тетрадь, которая была ему очень дорога. Квартира имела холостяцкий вид, Гладков варил кофе, сидели допоздна, читали стихи. Ушли далеко за полночь. И когда они открыли дверь на улицу — глаза ослепили фары машин. Тарасенков, как вспоминала Мария Иосифовна, крепко взял ее за руку, и они прошли, прижимаясь к стене дома мимо каких-то мужчин, которые внимательно их разглядывали. Они шли по тротуару, не оглядываясь, им казалось, что за ними идут… Тарасенков предположил, что они кого-то дожидаются. Но как оказалось, через день или два — арестовали Гладкова. Тетрадь со стихами Цветаевой и ее пометами, которую дал Тарасенков Гладкову, — исчезла[160].
Теперь выяснялось, судя по допросам Гладкова, что готовилось большое дело «книжников», по которому должен был сесть и Тарасенков. Но потом дело спустили на тормозах[161]. Спустя годы Гладков стал говорить, что его, мол, посадили, а Тарасенкова, о библиотеке которого все знали, почему-то нет. И снова пробрасывалась версия, что, мол, это неслучайно, что, наверное, тот был причастен к его аресту. Но сам факт передачи Гладкову накануне его ареста самого ценного, что было у Тарасенкова, а именно тщательно скрываемой цветаевской тетради (любая ее помета была для него бесценна), как раз говорил об обратном.
О Тарасенкове Гладков написал раздраженно и ревниво спустя годы во «Встречах с Пастернаком» — книге, основанной на дневниковых записях, хотя в ней многое написано уже ретроспективно, оттого очень многие факты смещаются.
«С начала 1947 года я часто встречаюсь с критиком Т<арасенковым>, — пишет Гладков. — Мы оба книжные собиратели, и у нас идет оживленный обмен раритетами. Т<арасенков> страстный поклонник Пастернака. У него в толстых папках собраны вырезки любых статей, где только упоминается его имя, что не мешает ему активно участвовать во всех критических налетах на него. Он это делал с грациозным бесстыдством, не обременяя себя ни колебаниями, ни раскаянием. Написав что-нибудь наставительное в адрес Пастернака, звонил ему через несколько дней и выпрашивал его новые стихотворения. Как это ни странно, Б<орис> Л<еонидович> относился к нему снисходительно. Он приписывал Т<арасенкову> какую-то непонятную ему сложность и особого рода тонкость, чего не было и в помине. Впрочем, в широте вкусов Т<арасенкова> отказать было нельзя: он, бывший самым рьяным и ортодоксальным адептом "соцреализма" в поэзии, однажды несколько часов подряд читал мне с упоением Сологуба. Если бы Т<арасенкова> кто-нибудь назвал в глаза лицемером, он искренне огорчился бы и обиделся. Мир для него естественно делился на черные и белые квадраты, как шахматная доска. Он твердо знал правила игры: один слон ходит только по белым квадратам, другой по черным, — и, не подвергая правила сомнениям, старается лучше и искуснее играть обоими слонами, что ему большей частью и удается, сохраняя при этом репутацию доброго малого. Но стихи, все и всякие, он любил искренне и был прирожденным эклектиком. Где-то в глубине души он был убежден — что бы он ни писал о ком-либо, хорошие стихи есть и останутся хорошими стихами, а неприятности, причиняемые поэтам статьями, преходящи и скоро забудутся. Так оно и случилось: он умер — и его все вспоминают вполне дружелюбно. <…>
Именно от Т<арасенкова> я получил впервые список нескольких стихотворений Пастернака, называвшихся: "Стихи из романа в прозе". Это были: "Гамлет", "На Страстной", "Объяснение", "Рождественская звезда" и что-то еще. Т<арасенков> говорил о них с восторженным придыханием: стихи он понимал. Мне сразу стало ясно, что это начало новой "манеры" Б<ориса> Л<еонидовича>, которую он искал в предыдущие годы; простой, но не обедненной; естественной, но по-новому образной. Евангельские мотивы не смущали Т