Рассказывали, что известия о возобновившихся арестах облетали писательское сообщество с невероятной быстротой. Нельзя было представить, чтобы люди могли говорить об этом по телефону, но уже наутро после ночного ареста того или иного деятеля были известны все обстоятельства. Слухи оставались главным и единственным источником информации.
В 1948 году участились разговоры о будущей войне. Говорили даже, что голод в стране оттого, что все средства идут на создание атомной бомбы.
Вишневский пишет в дневнике 28 февраля:
Разговор с Леоновым о войне, о том, что сбросят или нет бомбу на СССР. Леонов говорил о совпадениях и др. Я эту религиозную математику игнорирую[169].
В этом же году начнутся первые стройки в Москве высотных зданий силами заключенных. Но город еще не оправился от войны. Один из современников вспоминал: «Послевоенная Москва встает в памяти городом грязноватым, ветхим, запутанным, но необычайно уютным. Поленовский "Московский дворик" был тогда еще очень точным и по виду, и по настроению портретом лица города. Сросшиеся невысокие домики в два-три этажа; ловушки проходных дворов с постоянно действующими в них заседаниями старушек и детскими игрищами; заросли каких-то специфических сорняков, которые будто именно для городских углов и возникли в растительном мире; там и сям тихие, загаженные руины; не асфальтированные еще мостовые большинства проездов — зимой они покрывались слоистым прессованным снегом с желтыми пятнами лошадиных испражнений; торчащие в большинстве дворов ржавые остовы дровяных снеготаялок — к ним дворники свозили снег на деревянных салазках, редкие машины с не надоевшим еще запахом бензинового выхлопа и, куда чаще, телеги с неторопливыми лошадками…<…>
Одним из непременных признаков городского пейзажа было множество еще живых инвалидов — обломков войны, которым не содействовали тогда ни комитеты ветеранов, ни социальная защита. Инвалиды собирались кучками или сидели поодиночке на тротуарах, бродили по трамваям, выпрашивая милостыню, чтобы потом обратить ее в счастье с помощью "красной или белой головки" (все водки были "московские" и разнились по качеству способом запечатки: простой красный сургуч, белая мастика или новинка — жестяная облатка с хвостиком для вскрытия, получившая название "бескозырки" за хвое-тик, который сначала был, но всегда обламывался, а потом и просто исчез). Протезы, заменявшие утраченную конечность, были примитивны донельзя: вместо ампутированной руки самодельный металлический крюк, вделанный в жестяную чашку — в нее и вставлялся остаток руки, культя оттяпанной ноги закреплялась ремнями в деревянной колодке. Простейшим и наиболее широко распространенным подспорьем был костыль»[170].
В мае 1948 года не без усилий со стороны СССР было создано государство Израиль. К удивлению арабского мира, на совете ООН советский представитель A.A. Громыко открыто поддержал создание еврейского государства.
Но вскоре Израиль стал принимать помощь враждебной СССР Америки. Это до глубины души разозлило Сталина. Израиль мгновенно превратился во враждебное государство, а все евреи стали подозреваться в тайных симпатиях к нему. Борьбу с низкопоклонством перед Западом, а также с борьбой с безродными космополитами вел, не жалея сил, A.A. Жданов. В августе 1948 года он внезапно умер от инфаркта. Смерть освободила его от того, от чего не уберегла его ленинградских любимцев — расстреляны будут H.A. Вознесенский, A.A. Кузнецов и другие, те, кого Жданов привел за собой в Москву.
Разгром журнала «Знамя»
В июле 1948 года газета «Культура и жизнь» дала залп по журналу «Знамя». Статья о повести Н. Мельникова «Редакция» называлась «Гнилая повесть и неразборчивая редакция»[171]. Она рассказывала о жизни во фронтовой газете, о главном герое повести, рефлексирующем интеллигенте. Повесть была объявлена клеветнической. Одновременно говорилось, что в журнале печатается много слабых вещей, в том числе ругали повесть Казакевича «Двое в пути», Вишневского хвалили за драматургические достижения, при этом подчеркивали, что он давно не пишет ничего нового. Время его уходило.
Еще в марте 1948 года Вишневский заносит в дневник вырвавшиеся горячие строки:
О, эти непрерывные заседания, невозвратные потери времени, отрыв от природы, от книг, от всего женского, красивого. Желтый свет, табачный дым, надоевшие люди, холодный чай, телефонные звонки, равнодушные стенографистки! Бледность или апоплексия, краснота лиц. — Горбатов шепчет мне: «Я с ума схожу или уже сошел»[172].
Казалось, удушливая атмосфера, убивающая все живое вокруг себя, постепенно губила и Сталина, и убивала его клевретов. Происходящее многим казалось абсурдным, и трудно было разделять идеологию, видеть хотя бы какой-то смысл происходящего даже тем, кто искренне служил системе.
Вишневский действительно плохо понимал, что он мог сделать не так. Не будучи природным антисемитом, он не сразу угадал новую установку власти.
Борис Рунин, многолетний критик журнала «Знамя», родственник Мельникова, рассказывал годы спустя Наталье Соколовой: «Приходит очередной номер "Культуры и жизни", а там рубрика "По материалам газеты". Секретариат обсудил… признал… опубликование порочной повести Н. Мельникова (Мельмана) является грубой ошибкой. <…> "Но самое главное, самое удивительное было не в этом. Мельников (Мельман) — вот, что нас потрясло. Раскрытие псевдонима, в скобках после него настоящая еврейская фамилии… Такого не бывало…»
В Дубултах находился Перец Маркиш. Говорит, что ему тоже неприятно раскрытие фамилии: «Попадет вашему родственнику, попадет Казакевичу, но дело ведь не в них. Хорошо продуманный удар, неслучайный! Это начало конца, но не вашего, не думайте. Вы — евреи, пишущие по-русски и о русской жизни, евреи только по крови… о вас особый, отдельный разговор. Нет, сейчас наш черед — тех, которые думают и пишут на идише. Черед настоящих евреев, чьи судьбы тесно связаны с судьбами еврейского народа <…> наш конец близок, наверняка <…> Короткий разговор нас с Нюней просто потряс…»[173].
Вишневский раскритикованный, но не снятый с поста главного редактора, исчез. Потом он будет ругать всех, даже машинисток.
На заседании в ЦК 4 ноября Вишневский клялся, что все исправит. «Низкопоклонство — надо поднять эту тему. Огонь по формализму… Я хочу работать. Я человек сегодняшнего дня».
Выступающие не верят покаянным речам главного редактора: «В журнале наметилась гнилая линия… Роются в достоевщине… стихи Алигер и Голованивского, грустные панихидные мотивы… хвалят Бялика…».
Один Горбатов старается выгородить Вишневского: «Обсудим. Реорганизуем. Вишневский постарается».
Но Панферов, Софронов, Сурков, Суслов и Маленков — неумолимы.
«Герои романов — люди с гнилыми душами»[174]. Это о Казакевиче и Пановой.
И все-таки «Знамя» в послевоенные годы, при всей верноподданности Вишневского, при его заместителе Тарасенкове, был одним из лучших журналов; здесь были открыты и Виктор Некрасов с «Окопами Сталинграда», и Казакевич со «Звездой», и Панова со «Спутниками» и много другой свежей послевоенной прозы, уровень которой вернется только после смерти Сталина.
Однако Вишневский серьезно не пострадал, оставшись одним из руководителей аппарата Союза писателей. Уже через несколько месяцев он будет кричать на собрании про группу театральных критиков, среди которых были его товарищи (те, кого он печатал в журнале), что к ним тянутся нити иностранных разведок и что теперь для них пришел час расплаты.
Вишневский пытался перекричать свой страх.
«Знаменем» стал руководить Вадим Кожевников, журнал сделался скучным и серым. Известно, что Кожевников на все упреки отвечал: «За серость не бьют».
Отступление. Борис Рунин
Борис Рунин, критик и редактор, много печатавшийся в журналах, был женат на Анне Дмитриевне Мельман, сестре писателя Наума Мельникова (Мельмана).
Его книга «Мое окружение. Записки случайно уцелевшего», к сожалению затерянная в потоке воспоминаний, вышедших в 90-е годы, один из честнейших документов эпохи, где автор откровенно рассказывает историю своего страха длиною в пятьдесят лет. У Рунина были весомые основания, чтобы постоянно ждать ареста. Его родная сестра Генриэтта Рубинштейн была замужем за младшим сыном Троцкого Сергеем. Сергей Седов был человеком, далеким от политики, очень хороший инженер, который мечтал спокойно жить и работать на благо страны. Драматично то, что сестра Рунина, оставив первого мужа ради Сергея Седова, успела прожить с ним всего несколько лет. Однако их судьба была предрешена. Сначала ссылка, потом расстрел Седова, а затем и гибель в лагере его жены. Их ребенок (внучка Троцкого) рос в семье родителей Рунина, в конце концов они вместе с внучкой были сосланы в Сибирь и вернулись в подмосковный Александров только в 1953 году. Рунин вспоминал, что сознательно ни в одной анкете не писал ни имени сестры, ни имени зятя Сергея Седова. Хотя прекрасно понимал, что в любой его момент его поймают за руку. Там, где надо, знали всю его подноготную.
Друзья Рунина (они звали его Бобом, а его жену Нюней) всегда подшучивали над его трусоватостью. М.И. Белкина, Данин, Мацкин узнали о его тайне из автобиографической повести, которая вышла уже после его смерти, и поняли, что Рунин всю жизнь играл с органами в игру, подобную русской рулетке.
В самом названии книги «Мое окружение. Записки случайно уцелевшего» был ключ ко всей его жизни. Осенью 1941 года была организована из писателей-добровольцев «писательская рота», объединившая близоруких, больных и немолодых литераторов, часть которых погибла на войне, часть пропала без вести. Рунин же с двумя товарищами попал в котел под Ельней. Выходили они из окружения в течение целого месяца, шансы выжить были минимальны, каждый шаг в тылу немцев грозил гибелью. Но они вышли, и к 16 октября оказались в бегущей от немцев Москве.