Судьба Рунина впоследствии также была попыткой спастись, выжить под пристальным наблюдением органов. Он постоянно менял работу, переходя из газеты в газету и не задерживаясь ни в одном журнале, старался «не высовываться» и не только боялся сам, но и поразительно чувствовал страх в душах своих товарищей.
В «писательской роте» он встретил Александра Бека, автора знаменитого «Волоколамского шоссе», который производил странное впечатление человека, существующего под маской простодушного шута, этакого бравого солдата Швейка, однако Рунин проникся к нему абсолютным доверием, чувствуя, что при нем можно говорить обо всем. «А за этой напяленной на себя шутовской личиной кроется отчетливое понимание глубинной природы вещей, уродливых политических установлений, окружающей тотальной лжи. И, конечно же — страх. Постоянный, тщательно запрятанный, бесконечно чуткий страх. За свое нерусское — не датское, не то еще какое-то происхождение. За свое неистребимое и потому опасное чувство иронии. За свое тонкое и острое понимание механизма власти с ее беззаконием, с ее произволом. Да мало ли за что!.. Ведь Бека, надо думать, не раз пытались завербовать в осведомители, пока он не заслонился от этой страшной напасти напускной наивностью, нелепостью своих чудачеств»[175].
Рунин подробно рассказывал в воспоминаниях, как оперативник из СМЕРШа не раз подступал к нему с требованиями доносить на товарищей. Так же обрабатывал он и его однополчан по фронтовой газете Волховского фронта. Подобную историю пережил критик Федор Левин (тот самый, что был редактором сборника Пастернака, а до этого работал в разогнанном журнале «Литературный критик»). Будучи военным журналистом в газете «В бой за Родину», редакция которой располагалась на окраине Беломорска, Левин имел неосторожность при трех литераторах (драматурге, поэте и прозаике) высказать мнение, что война будет иметь затяжной характер и что еще долго наша армия будет отступать. На следующий день его арестовали: ему грозил расстрел за пораженческие настроения. Какое-то время он ходил на общие работы, но вскоре в дело вмешался прикомандированный к газете писатель Геннадий Фиш, подлинную партийную ответственность вызволивший товарища из беды. В конце войны Рунин пришел к начальнику разведки Карельского фронта за интервью, и когда тот, узнал, что он из Союза писателей, то брезгливо поморщился: «Ненадежный вы народ», — сказал начальник. А потом, смягчившись, рассказал Рунину, как друзья-писатели бросились наперегонки сдавать своего товарища в СМЕРШ и как того чудом спасли.
В 1949 году, когда и Федор Левин, и Борис Рунин подверглись нападкам уже за «космополитизм» (Рунина обвиняли «за связь» с главным космополитом Юзовским и Гурвичем), они случайно встретились на улице, разговорились и решили выпить как фронтовики. Им было что вспомнить, говорили о трибунале, исключении из партии, чудесном вызволении, и в завершение Федор Левин сказал: «Но ведь из сердца они у меня партийный билет не отберут!»
Борис Рунин писал, что той патетической фразой Левин перечеркнул всю теплоту их встречи. Глубина поражения психики даже у честных и столько раз битых товарищей была огромной.
Рунин рассказывал в своей книге, как уже после смерти Сталина его вызывали в КГБ и пытались вербовать именно на основании того, что он «скрывал» от органов свою связь с родственником Троцкого. Любого рода «темные места» в биографии могли сделать человека осведомителем. Но уникальный опыт Рунина — в постоянном утекании от органов, умении просчитывать их игру заранее, в жуткой шахматной партии, которую он не по своей воле всю жизнь играл с властью.
Пастернак: возможный арест
Пастернак продолжал дорабатывать роман, читать главы на квартирах друзей, а тем, кому не мог прочесть, посылал экземпляры почтой. Так роман оказался в ссылке у Ариадны Эфрон, Анастасии Цветаевой в Казахстане, где она отбывала срок, у Валерия Авдеева в Чистополе; через Ахматову — был выслан экземпляр для ленинградцев — Сергею Спасскому и Ольге Фрейденберг. В письме к Ольге Берггольц Пастернак просил взять у Спасского экземпляр и непременно прочесть роман. Собиралось огромное количество отзывов, которые давали ему ощущение, пусть и узкой, но очень значимой читательской аудитории, позволяли что-то корректировать в романе. Пастернак торопился доделать текст окончательно, нужно было содержать семью, и он взялся за огромную работу — перевод гётевского «Фауста».
Вишневский, который внимательно следил за всем, что делает Пастернак (он все еще не оставлял желания написать о нем разгромную статью), записал рассказ Федина о романе.
Он написал том (1-ю часть) романа — о начале века, об интеллигенции. Без сегодняшнего восприятия и «как было» некий вид из комнаты. Проза четкая, местами боборыкинская. Несколько интересных фигур, — девушка Лара, — м<ожет> б<ыть> даже революционерка. Очень хороша часть: елка у Свентицких… Народа Пастернак не видит, не понимает… после советов ввел лишь машиниста, дворника, но это вставка…[176]
Эта запись относится к осени 1948 года. В те месяцы все чаще слышатся со всех сторон голоса, что Пастернак арестован или его вот-вот арестуют. Об этом рассказывает переводчик Николай Любимов, приводя в своих вое-поминаниях историю, как ему пришлось звонить Елене Сергеевне Булгаковой, у которой гостила Ахматова, тесно общавшаяся с Пастернаком, и проверять, на воле он или нет. В начале 1949-го Ахматова и Берггольц звонили в Москву, чтобы узнать, не арестован ли Пастернак[177].
Аркадий Ваксберг, учившийся в те годы на юриста и ходивший в поэтическую студию, рассказал в своих мемуарах поразительный эпизод. Как-то он решил вместе со своим приятелем — поэтом Германом Ганшиным — отправиться «запросто» к Пастернаку. Отсутствие приглашения их не смущало: «Вполне нормально… Поэты всегда ходили друг к другу в гости. Почитать свое, послушать чужое…».
В Лаврушинский переулок они пришли 21 декабря 1948 года. В подъезде обнаружилось, что лампочка на шестом этаже, где жил поэт, не горела. «Я позвонил, — пишет Ваксберг. — Через какое-то время послышались шаги, и дверь распахнулась. То, что произошло сразу за этим, и сегодня заставляет меня ощутить холодок на спине. Открывший нам дверь мужчина, всматриваясь в темноту из ярко освещенного коридора, испустил звук, напоминающий стон раненого зверя.
— Кто?! — вскрикнул он, пятясь в глубину коридора от двоих мужчин, без приглашения уже переступивших порог. И снова — в отчаянии, полушепотом: — Кто?..
Моя фигурка, — продолжает Ваксберг, — вряд ли гляделась грозно, зато плечистый, массивный Герман в своей пыжиковой шапке, надвинутой на лоб, с поднятым воротником тяжелого пальто, вероятно, смахивал на лубянского конвоира. Хлопнувшая дверь лифта, вечер, темная лестница, два мужика (а за ними, возможно, и третий, и пятый…), без спроса вломившиеся в квартиру, — вот что услышал, увидел, почувствовал тогда Пастернак.
Все это я сразу не понял. Мы пребывали совершенно в разных стихиях: он — в ужасе от того, что происходит, я — в эйфории от встречи с ним.
Продолжая пятиться и приставив ладонь ко лбу, чтобы загородиться от мешавшего ему света лампы, Пастернак вдруг отпрянул в каком-то неуклюжем прыжке, и тогда Герман, раньше, чем я, освоивший ситуацию, наконец-то промолвил:
— Борис Леонидович, мы — поэты.
Пастернак замер на том месте, где застали его эти слова. Убрал ладонь со лба. Оглядел нас, уже вошедших в квартиру, с головы до ног. И засмеялся. Сначала заливисто, неудержимо — как ребенок. Потом — страшно… Это был не смех, а — истерика. Жуткая, страшная разрядка человека, вдруг вернувшегося с того света. Не дай Бог никому увидеть ее!..
Пастернак раздел, пригласил в комнату, первую направо от входной двери, где был его рабочий кабинет, согрел чай, они долго говорили, а потом он подарил им свои книги с надписями.
В комнате, вернее в кабинете, стоял миниатюрный столик, на котором не было ничего, кроме Библии гигантских размеров в старинном кожаном переплете. Стену перед столом украшали крохотный образок и небольшой портрет Анны Ахматовой…»[178].
30 апреля 1949 г. снова запись в дневнике Вишневского о Пастернаке:
Встретил А. Барто… «— У меня радость я выпустила книгу "Мне 14 лет" о вступлении в комсомол, мальчик подводит итоги своей жизни (?) Мне позвонили из ЦК комсомола, одобрили. Только положила трубку — позвонил Б. Пастернак, тоже хвалил. Вы понимаете?! Пастернак, не пишет, в чем-то остановился и его — очевидно, затрагивает современная позиция, новизна, поиски. Я так поняла. Он пишет роман о старой интеллигенции. Ну, к чему! Как-то в прошлом году — звонок от Федорченко: "Она умирает, не хочет причастия, но хочет причаститься искусством". — Будет у нее читать Пастернак (!). Приглашает!! — Иду — сборище вынутых из нафталина старух и стариков. Пастернак. Читал. Было странно, неловко. Я потом сказала Пастернаку: "Зачем вы читали при такой аудитории!" (А зачем Барто пошла слушать? — В.В.) — Зачем такое прошлое? Сейчас нужно о будущем»[179].
За несколько месяцев до встречи Вишневского с детской поэтессой похожий сюжет записывает в дневнике Лидия Корнеевна Чуковская:
«13 октября 1948. Я побывала у Барто, которая вытребовала меня к себе, чтобы я помогла ей разобраться в вариантах ее поэмы к тридцатилетию комсомола. Живет она в писательском доме, в Лаврушинском переулке, на той же лестнице, что и Пастернак.
Оказывается, Агния Львовна чуть не влюблена в Пастернака, "это мой идол", читает наизусть его стихи, пересказывает свои разговоры с ним и пр.
— Но, Лидия Корнеевна, скажите мне, почему, объясните мне, почему он не напишет двух-трех стихотворений — ну, о комсомоле, например! — чтобы примириться? Ведь ему это совсем легко, ну просто ничего не стоит! И сразу его положение переменилось бы, сразу было бы исправлено все»