Распад. Судьба советского критика: 40—50-е годы — страница 40 из 73

ает еще, снимая с него вину, подошел и поцеловал Фефера. Какими собачьими, виноватыми, только на миг оживившимися глазами поглядел на него его друг. Они были сейчас выше всего, выше неправедного суда, выше власти, готовой расправиться с ними в любую минуту, выше самой жизни, которой они нисколько, уже нисколько не дорожили. Конвоир не ждал такого оборота дела, он сперва опешил, а потом засуетился, испугался, что на глазах у начальства допустил оплошность, и стал подталкивать заключенного к двери.

За достоверность рассказа я ручаюсь, так как слышал его на Гоголевском бульваре, недалеко от метро "Кропоткинская" от одного из трех участников этой сцены, если не считать четвертым конвоира»[192].

Надо добавить, что это был уникальный процесс: почти все арестованные на суде отказались от своих показаний, выбитых под пытками. Все они показали, что их заставляли клеветать друг на друга. Это привело к тому, что даже Фефер был вынужден отказаться почти от всех своих показаний, на которых строился весь процесс Антифашистского комитета. Процесс стремительно разваливался, и только настойчивое требование Сталина привело всех к гибели. Всех расстреляли всего за несколько месяцев до его смерти. Еще немного, и они бы остались живы. Они мужественно вели себя — и старики, и больные, поэты, писатели, ученые, журналисты.

О Галкине говорили, что он был очень красив в молодости, его даже называли принц Гамлет. В лагере со слабым сердцем он непременно погиб бы, но его сделал фельдшером минский доктор Рубинчик, который тоже сидел.

Соколова рассказывала историю про Ахматову, которая любила Галкина как поэта.

«Когда они встретились после его освобождения из лагеря, она ему сказала: "Кто-то мне прочел замечательное лагерное стихотворение о подушке. Сколько талантов пропало в лагерях". Галкин засмеялся. Это было его стихотворение (в лагере он писал только по-русски). О бархатной диванной подушке, которую удалось утащить из дома»[193].

<…> А та подушечка со мной

Скитается по белу свету,

Хоть дом покинул я родной,

Куда назад тропинки нету.

Ты видишь — русый волосок

И черный? Сохранились оба.

Я был в те дни не одинок,

Не знал, как убивает злоба.

Подушечка — все та же быль.

Такое снится мне. Такое…

Ты видишь: солнечная пыль —

Как символ мира и покоя!

Абезь, 1951

1949 год. Дело театральных критиков

Прошел год, как Вишневский оплакал Михоэлса, а в дневнике появилось уже нечто абсолютно противоположное тому трагическому настроению; теперь, комментируя волну арестов, он писал:

В Москве много разговоров об еврейском комитете. Там оказалось националистическое гнездо. Взят ряд театральных и литературных работников. Имя Михоэлса снято с еврейского театра. — Значит, и он участвовал! Да, вот она, борьба острейшая[194].

Ширмой трагедии с арестами членов антифашистского комитета стала кампания по разгрому деятельности театральных критиков (в основном с еврейскими фамилиями).

Но в основе была борьба, которая разворачивалась в кругах, близких к Сталину. Молодой партийный функционер из Агитпропа — Шепилов — быстро поднимался по служебной лестнице. Для того чтобы привлечь к себе внимание и потеснить Фадеева, раздражавшего своей самостоятельностью и не считавшегося с чиновниками из Агитпропа, Шепилов еще в 1946 году начал критику репертуарной политики театров.

Театр и театральная драматургия были вотчиной Фадеева, он и сам понимал, что здесь не все ладно. Сталин внимательно следил за театром как за наиболее сильным пропагандистским оружием. Однако выступления ведущих театральных критиков, подстегиваемых Шепиловым, против пошлости и серости советских пьес, вызвали демагогический отпор Софронова, Сурова и других драматургов, объявивших себя истинными борцами за социалистический реализм, и были поддержаны Фадеевым.

27 ноября 1948 года Шепилов созвал на совещание в Агитпропе лучших театральных критиков, которые и будут впоследствии заклеймены как «безродные космополиты». В большинстве своем это были критики высокой театральной культуры, для которых засилье в театрах ужасающих пьес Сурова и Софронова было невыносимо. Агитпроп также попытался добраться и до Фадеева через подчиненное ему издательство «Советский писатель», и, если в течение 1947 и 1948 годов Фадеев отражал нападение, то к 26 января 1949 года он был вынужден снять директора издательства Г. Ярцева, согласно постановлению, вслед за этим были зарезано и более трех десятков книг. В этот маховик попал второй сборник Пастернака с переводами. Сталин как всегда играл на противоречиях своих подчиненных, судьба книг его мало волновала, а вот критики еврейского происхождения, которые, как ему донесли, будто бы обижают «патриота» Фадеева, и должны были быть сметены.

За основу редакционной статьи в «Правде», вышедшей 28 января 1949 года: «Об одной группе антипатриотических критиков», было взято письмо к Сталину журнал истки «Известий» Анны Бегичевой, в котором она писала о засилье врагов в советском искусстве. Она взывала к защите от театральных инородцев-космополитов с их главарями: Юзовским, Борщаговским, Альтманом, Боаджиевым, Гурвичем, Варшавским, которые поднимают на щит пьесы собратьев-космополитов, а прекрасные произведения Софронова, Сурова и пр. предают остракизму.

Можно сказать, что текст в газете «Правда» был фактически списан с этого письма. Над текстом работали Давид Заславский и Александр Фадеев. Но идейным вдохновителем статьи был, несомненно, Сталин. Это подтверждает запись, сделанная главным редактором «Правды» Поспеловым накануне 27 января, когда они с Маленковым были на приеме у вождя. «Для разнообразия, — было записано в его блокноте, — дать три формулировки: в первом случае, где употребляется слово "космополитизм" — ура-космополитизм; во втором — оголтелый космополитизм; в третьем — безродный космополитизм»[195].

Первым названным в компании «безродных космополитов» был Юзовский, которого друзья ласково звали «Юзом», — один из лучших театральных критиков того времени. Его мнением дорожили Мейерхольд, Немирович-Данченко, Михоэлс, Таиров. В передовице «Правды» говорилось о Юзовском, что он в своих статьях: «цедит сквозь зубы», «выписывает убогие каракули», «гнусно хихикает» и т. п.

Борщаговский с горечью писал о преследованиях Юзовского: «В первые же месяцы травли он пережил потрясение. Среди ночи в дверь трехкомнатной квартиры в Лаврушинском переулке, где одну из комнат занимала одинокая сестра погибшего на фронте поэта, громко позвонили. Пришли сотрудники НКВД с понятыми. Сердце упало, не было сомнений — это за ним. А в одной из комнат сидел Миша, малолетний сын, на кого оставить его среди ночи?..

Арестовали сестру поэта. Но, зная, что жилплощадь, "освобождаемую" таким образом, отдают в распоряжение не Моссовета, а органов, Юзовский уже не смог вернуть себе и домашнего покоя. Появится сосед, сотрудник, скорее всего семейный, каково же будет ему тесниться в одной комнате в то время, как "пигмей Юзовский" роскошествует с маленьким сыном в двух комнатах среди дорогих редких книг, которые, увы, не довели его до ума! И как много есть способов для энергичного соседа-новосела, человека с инициативой, освободить для себя и две другие комнаты»[196].

Арестованной девушкой была сестра поэта Иосифа Уткина Августа, незаметная девушка, работавшая бухгалтером. Скорее всего, ее арестовали лишь для того, чтобы подселить в ее комнату работника МГБ, который стал следить за соседом.

Следующим «безродным космополитом» в передовице «Правды» был объявлен Абрам Гурвич. Его назвали поклепщиком, выбравшим иную форму маскировки, нежели Юзовский, «жало его критики» было направлено против русских патриотических произведений.

Фадеев дружил с Гурвичем, и поскольку он, как и почти все критики, были выброшены с работы и лишены средств к существованию, Фадеев искал способ помочь бывшему товарищу.

Не решаясь предпринять что-либо, он позвонил их общему другу Александру Мацкину:

«…после нескольких общих фраз спросил:

— Как живет Абраша?

— Плохо живет, — ответил Мацкин. — У него описали и вывезли мебель, оставили только книги, письменный стол и супружескую кровать.

— Как вывезли?

— По суду. Издательство подало в суд, и вывезли.

— Он, наверное, без денег?..

Мацкин промолчал. Странный вопрос, странная забота о "злобствующем ничтожестве".

— Я хотел бы дать ему денег. Скажи Абраше.

— Позвони ему сам, это деликатное дело, — уклонился Мацкин. Они с войны перешли на "ты", с Гурвичем Фадеев тоже давно был близок.

— Я тебя прошу: сделай это для меня.

Мацкин уступил и позвонил на Красную Пресню. Трубку взяла Ляля Левыкина, жена.

— Даже не передам Абраше, — оборвала она разговор. — А Александру Александровичу скажи, что, если появится, я его спущу с лестницы»[197].

Но самая драматическая история разыгралась вокруг обсуждения судьбы театрального критика Иоганна Альтмана, или «несгибаемого Иоганна», как его называли.

Отступление. Фадеев и Альтман

Мог ли представить Фадеев, выводя в памятном постановлении фамилии и имена своих товарищей, на какой страшный путь он себя обрекает. То, что казалось временной позиционной войной, которая забудется, когда рассеется пыль от взрывов, оказалось началом конца самого Фадеева.

В книге Борщаговского «Записки баловня судьбы» подробно описано, как был сломан и фактически погублен Иоганн Альтман, старый коммунист, театральный критик, достаточно прямолинейный, всегда следующий линии партии. Единственным его недостатком на тот момент было то, что он являлся театральным критиком и евреем. Эти два обстоятельства и определили в 1949 году его судьбу. Особый отблеск в его трагедии придавало то, что все вокруг знали, что он с незапамятных времен близкий друг Александра Фадеева.