«Критика существует как-то до стыдного незаконно. К ней отношение, как к галстуку в жаркую погоду. С ним хлопотно, он мешает, но без него будто и неприлично».
«…Плохо умеем спорить. А без этого нет критики. В творческой практике нашей укрепилось странное ведомственное подведение итогов: "заключительная статья редакции", "итоговая статья дискуссии", после которых инакомыслящие вынуждены прикусить языки. Но разве в искусстве спор об истине решается большинством голосов?» (реплика на полях: "А разве нет?").
«Многие ошибки критики имеют корни в литературе, состояние которой можно сравнить с состоянием атмосферы. Только очень наивные люди стали бы пенять на барометр, который лишь честно (если он исправен) регистрирует показания погоды. Критика — лишь барометр». <…>
«Многоуважаемый Ан. Кузьмич! — писал М. Бубеннов. — Категорически возражаю против напечатания этой обывательской, клеветнической, полутроцкистской статьи. С прив<етом> Мих. Бубеннов, 1 окт<ября> 1952 г.»[261].
Конечно «полутроцкистская» статья не была напечатана. А Бубеннов терпеливо ждет своего часа, несмотря на всеобщее оживление и радость по поводу победы Гроссмана.
13 октября роман «За правое дело» выдвинут секцией прозы СП ССР на Сталинскую премию. Появляются восторженные рецензии в журнале «Молодой коммунист», «Огонек», «Вечерний Ленинград». Критики всерьез пишут о том, что Гроссман написал советскую «Войну и мир».
Пастернаку было чрезвычайно интересно сравнить своего «Доктора Живаго» с тем, что сделал Гроссман. Но роман «За правое дело» его разочаровал и он подробно написал об этом Ариадне Эфрон в ее туруханскую ссылку 19 октября 1952 года:
…тут много шуму наделал напечатанный в четырех номерах «Нового мира» (с седьмого по десятый) роман В. Гроссмана «За правое дело». Все советовали прочитать. Я воспользовался вынужденным досугом и стал читать.
Мне очень понравилось начало, описание первой ночи войны на границе, множество определений, умных и глубоких, множество зарисовок, живых и поэтических, строки о Яснополянском доме, все о письме матери (Штрума) и его чтении сыном, вся часть об эвакуации детдома и воздушном налете немцев на Сталинград, все о национал-социалистах в Берлине. Но серых, неряшливо написанных страниц, держащихся на риторической приподнятости и нравственном штампе, становилось все больше, в третьей части я автору уже не верил, в четвертой был чем-то восстановлен против него. Я не выношу этой ложной глубины и расхожего, возвышенного образа мыслей по всякому поводу: «Любовь матери… была также нужна, как этот кусок солдатского хлеба». Я не верю мелькающим на каждом шагу всеобщностям (таким что ли: он посмотрел на закат и вспомнил то-то, и то-то, и сырость осени, и детство в деревне, и пр., и пр., и целая вселенная). Это хорошо, и бывает иногда и тогда надо правильно передать в эту редкость. <…> На 600 страниц текста страниц 60 истинных и живых. Как могло это случиться у человека с умом и талантом? Это тоже, как зубы, меня расстроило.
Когда в начале он несколькими страницами захватил меня, я был готов склониться перед ним и отдать ему все, он должен был попрать меня и уничтожить. Но этого не случилось. Не изменил моей природы, не освободил моих «клеток» от придури, и этот пример, и этот разговор по-взрослому, в требующем направлении, такой яркий и талантливый, но и такой противоречиво плоский и неполный! <…> Но, может быть, я завидую, пристрастен и ошибаюсь? Проверь, пожалуйста. Достань, если есть у вас в клубе, эти четыре книжки и прочти. Там есть много прекрасного, многие места потрясут тебя. Искренно напиши мне, что ты думаешь[262].
Пастернак. 1951–1952 годы
Через два дня после этого письма 21 октября 1952 года у Пастернака случился инфаркт. Он даже написал в одном из писем, что удар случился с ним под влиянием романа Гроссмана. Однако думается, что за последние несколько лет в нем накопилось столько боли, что инфаркт стал отложенным итогом всех его страданий. Его отвезли в Боткинскую больницу, места в палате не оказал ось, его положили в коридоре.
…Когда это случилось, — писал он спустя месяцы Нине Табидзе, — и меня отвезли, и я пять вечерних часов пролежал сначала в приемном покое, а потом ночь в коридоре обыкновенной громадной и переполненной городской больницы, то в промежутках между потерей сознания и приступами тошноты и рвоты, меня охватывало такое спокойствие и блаженство!
Я думал, что в случае моей смерти не произойдет ничего не своевременного, непоправимого. <…>
А рядом все шло таким знакомым ходом, так выпукло группировались вещи, так резко ложились тени! Длинный верстовой коридор с телами спящих, погруженный во мрак и тишину, кончался окном в сад с чернильной мутью дождливой ночи и отблеском городского зарева, зарева Москвы, за верхушками деревьев. И этот коридор, и зеленый жар лампового абажура на столе у дежурной сестры у окна, и тишина, и тени нянек, и соседство смерти за окном и спиной — все это по сосредоточенности своей было таким бездонным, таким сверхчеловеческим стихотворением!
В минуту, которая казалась мне последнею в жизни, больше, чем когда-либо до нее, хотелось говорить с Богом, славословить видимое, ловить и запечатлевать его. «Господи, — шептал я, — благодарю тебя за то, что ты кладешь краски так густо и сделал жизнь и смерть такими, что твой язык — величественность и музыка, что ты сделал меня художником, что творчество — твоя школа, что всю жизнь ты готовил меня к этой ночи.
И я ликовал и плакал от счастья[263].
Для поэта жизнь — такой же творческий акт, как все его труды над стихами и прозой. Эти строки о больнице не рисовка, не попытка выглядеть бесстрашным перед лицом смерти, Пастернак абсолютно так же вел себя, когда в первые месяцы войны под бомбами собирал зажигалки на крыше своего дома в Лаврушинском переулке, так же как в эвакуации в Чистополе, стоя в ледяной камской воде, грузил бревна и принимал всю тяжесть и убогость жизни как высшее счастье, которое выпало на его долю. Он чувствовал ритм своей жизни, ее спады и подъемы, высоты и падения — и жаждал еще на земле понять свое высшее предназначение. Удивительно, что он был награжден еще семью с половиной годами, чтобы пройти свою Голгофу с «Доктором Живаго» и оставить мир, завершив все, что ему должно было доделать на земле.
И в этой инфарктной драме Пастернак и Ахматова снова шли рука об руку; только она пережила свою тяжкую болезнь годом раньше, в 1951 году.
В больнице, едва придя в себя, он, пугаясь, что случится неизбежное, просил свою близкую приятельницу и переписчицу его текстов Марию Баранович, передать детям Ольги Ивинской тысячу рублей. Ирина Емельянова помнила, как прийти из больницы деньги, которые были так нужны.
12 января 1953 года Пастернак написал Ариадне Эфрон, которая тоже не смогла бы без него выжить в далекой ссылке:
Аля, Алечка! ты и твои слова все время были со мной. Я — дома, скоро с Зиной поеду в санаторий. Все время чувствую сердце, теряюсь, до каких границ распространять осторожность, всякое ли сжатие, укол и прочее принимать за предупредительный сигнал, но тогда можно с ума сойти. Двухмесячной лежкой належал себе снова затрудненную подвижность шеи (отложение солей). Но все это пустяки!
О, как по-маминому, по-нашему было все в больнице первые ночи, пока было опасно, на пороге смерти! Как огромно и торжественно было около Бога! Как я ликовал, как благодарил его, как молился. Господи, шептал я, — сейчас это только слова благодарности, если же ты унесешь меня, весь я с головы до ног, со всей моею жизнью стану благодарственным тебе приношением, и смешаюсь с другими такими дарами тебе и растворюсь в вековечном отзвуке твоего дела.
Милый друг, без конца целую тебя[264].
Дело врачей-вредителей.Январь — февраль 1953 года
13 января 1953 года ТАСС сообщил о раскрытии зато-вора «кремлевских врачей».
«Некоторое время тому назад органами Государственной безопасности, — писала газета "Правда", — была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью, путем вредительского лечения, сократить жизнь активным деятелям Советского Союза.
В числе участников этой террористической группы оказались: профессор Вовси М.С., врач-терапевт; профессор Виноградов В.Н., врач-терапевт; профессор Коган М.Б., врач-терапевт; профессор Коган Б.Б., врач-терапевт; профессор Егоров П.И., врач-терапевт; профессор Фельдман А.И., врач-отоларинголог; профессор Этингер Я.Г., врач-терапевт; профессор Гринштейн А.М., врач-невропатолог; Майоров Г.И., врач-терапевт.
Документальными данными, исследованиями, заключениями медицинских экспертов и признаниями арестованных установлено, что преступники, являясь скрытыми врагами народа, осуществляли вредительское лечение больных и подрывали их здоровье.
Следствием установлено, что участники террористической группы, используя свое положение врачей и злоупотребляя доверием больных, преднамеренно злодейски подрывали здоровье последних, умышленно игнорировали данные объективного обследования больных, ставили им неправильные диагнозы, не соответствовавшие действительному характеру их заболеваний, а затем неправильным лечением губили их.
Преступники признались, что они, воспользовавшись болезнью товарища A.A. Жданова, неправильно диагностировали его заболевание, скрыв имевшийся у него инфаркт миокарда, назначили противопоказанный этому тяжелому заболеванию режим и тем самым умертвили товарища A.A. Жданова. Следствием установлено, что преступники также сократили жизнь товарища A.C. Щербакова, неправильно применяли при его лечении сильнодействующие лекарственные средства, установили пагубный для него режим и довели его таким путем до смерти.